Скрипторика. Введение в антропологию и персонологию письма
Эта статья есть попытка обоснования новой дисциплины, скрипторики
(scriptorics), посвященной человеку пишущему, Homo Scriptor.
Сразу может возникнуть вопрос: разве история письма не изучается
лингвистикой? Разве во второй половине 20 в. не возникла наука
грамматология, специально посвященная письменности? _ 1 Разве не выдвинулось письмо в центр гуманитарно-научных
интересов благодаря книге Ж. Деррида «О грамматологии» (1967),
где специфика письма положена в основание метода деконструкции?
Можно даже говорить о «диктатуре» письма над всей территорией
современного гуманитарного знания – «диктатуре», как бы на роду
«написанной» письму (вот и в разговоре о нем никак не обойтись
без его собственных терминов). «Диктатура» – от «диктовать», т.е.
говорить так, чтобы за тобой записывали. Власть превращать устное
слово в письменное – великая власть, и письмо в грамматологии
наделяется абсолютным приоритетом перед устным словом.
Однако именно нынешняя интеллектуальная диктатура письма побуждает
критически отнестись к грамматологии в ее постструктуралистском
изводе и искать ей альтернативы в другой дисциплине – скрипторике.
Сразу внесем ясность в соотношение этих дисциплин, сами названия
которых указывают на их различие. Грамматология – от греческого
«gramma», нечто написанное (причастие от «grapho», пишу). «Скрипторика»
– от латинского «scriptor» (от scribere, писать) – пишущий, писец,
переписчик, писатель. «Грамма» – это о написанном, о буквах, письменных
знаках, о том, что остается на бумаге (или экране). «Скриптор»
– о субъекте письма, о том, что происходит между человеком и бумагой
(экраном). Соответственно грамматология – наука
о письме, о письменности, о соотношении письма и голоса, устного
и письменного языка, о роли письма в культуре. Скрипторика
– наука о человеке пишущем, о письме и письменной деятельности
как образе жизни и способе отношения к миру. Скрипторика входит
не столько в лингвистический, сколько в антропологический цикл
дисциплин. Это антропология, этология, психология, характерология
письма как человеческой деятельности, идет ли речь о пишущих индивидах
или коллективах, об экзистенциальном, национальном или конфессиональном
отношении к письму.
1. Скрипторика и грамматология. От письма к пишущему
Деятельность письма включает в себя множество разных социальных
и экзистенциальных установок. Петрарка писал: «Scribendi vivendiqne
mihi unus finis erit» («Я перестану писать, когда перестану жить»).
Собственно, писать для него и значило жить. На другом полюсе находим
гоголевского персонажа, маленького человека, для которого жить
значило переписывать. «Вне этого переписыванья, казалось, для
него ничего не существовало». Между гением Возрождения, оставившим
14 томов сочинений, и Акакием Акакиевичем, не оставившим ничего,
кроме чернильницы и перьев, есть лишь то общее, что писание было
для них образом и смыслом жизни. Но сколь разные жизненные установки
и мотивации у этой беспредельной преданности письму!
Это и есть главный вопрос скрипторики: кто пишет
и зачем? Вопрос несущественный с точки зрения
грамматологии, которая практически сводит на нет роль пишущего
субъекта. Мотивация такова: в отличие от говорящего, пишущий фактически
не присутствует в написанном, от него остаются только его следы,
которые суть также следы его исчезновения. Письмо оказалось идеальным
объектом для деконструкции, поскольку, в отличие от полнобытийного
устного слова, оно выдает отсутствие скриптора, а также тех предметов
(«означаемых»), которые его окружают, на которые он мог бы опереться
или показать пальцем.
Из этого простого факта была выведена критика всей западной цивилизации
и ее «метафизики присутствия», которая выразилась, в частности,
в примате устной речи над письмом. Историческая и структурная
лингвистика «наивно» рассматривали письмо как вторичное отображение
речи, как последнее место истины, удаленной от первоисточника
– говорящего человека. В защиту самостоятельности и даже первичности
письма Ж. Деррида и обосновал «не-науку» грамматологию, которая
не просто изучает системы письма, но исходит из письма как «другого»
всей западной цивилизации, которое она пыталась принизить, загнать
в подполье. Вся история метафизики, по Деррида, «неизбежно стремилась
к редукции следа. Подчинение следа полноте наличия, обобщенной
в логосе, принижение письма за счет речи, грезящей о своей полноте,
– таковы жесты, требуемые онто-теологией, определяющей археологический
и эсхатологический смысл бытия как наличия, как явленности...»
_ 2 Археология рассматривала след
как остаток каких-то сооружений и событий прошлого; эсхатология
– как предвестие каких-то событий будущего, которые вернут означающему
единство с означаемым и явят последнее во всей его бытийной полноте.
Все это, по Деррида, метафизические проекции следа – и письма
в целом, которое представляет собой только само себя, свою «следовость»,
совокупность различий, чистую способность различАния. Как предмет
грамматологии, письмо лишается онтологических, антропологических,
эсхатологических характеристик; оно проскальзывает между всеми
определениями, между природой и культурой, между физическим и
интеллектуальным и остается неопределимым. Это делает невозможной
и саму грамматологию как позитивную науку, ибо она, как способ
письма о письме, сама составляет лишь след, а к природе следа
относится способность самостирания. Ненаучность грамматологии
– это торжество самого письма, Письма. Революционно выходя из
подполья, оно подписывает теперь приговор всей западной цивилизации,
всем ее упованиям и ценностям, построенным на презумпции «наличия
означаемого». Грамматология разоблачает эту иллюзию, указывая
на письмо, за которым нет ни говорящего, ни голоса – одна только
игра знаков, соотносящихся между собой и забывших свои означаемые
и самого означающего, которых по сути никогда не было и не будет.
Итак, грамматология возлагает на письмо огромную (анти)метафизическую
нагрузку, делает его той «точкой опоры», которая позволяет «перевернуть»
всю западную цивилизацию и усмотреть ее безосновность, бесприсутственность.
Что же остается делать скрипторике, которая тоже занимается письмом,
пишет о письме? Скрипторика как новая дисциплина отправляется
ровно оттуда, где грамматология устанавливает радикальное отличие
письма от речи и утверждает письмо как форму отсутствия, точнее
стирания (и пишущего, и «писуемого», т.е. предметного содержания
письма). Но именно такое самостирание, самопреодоление и составляет
бытие пишущего. Речь идет не o факте, но о процессе, о кеносисе,
о постепенном истощении и исчезновении пишущего в актах письма.
То, что письмо предъявляет себя в отсутствии пишущего, есть не
менее живое и мощное свидетельство о нем, отсутствующем, чем то,
что предъявляется посредством голоса и жеста.
Если грамматология и вправду антиметафизика, то очень наивная,
прямолинейная. Она полагает, что если письмо отвлечено от своего
субъекта, от акустики его голоса и пластики его жеста, значит,
субъект просто исчезает в письмо. В дерридеанской грамматологии
отсутствуют одушевленные местоимения. Есть «что» (письмо), но
ни разу не возникает «кто», «он», «она», «я», «ты» – тот, кто
пишет. Можно подумать, что буквы сами собой возникают из воздуха.
Как будто если человек не стоит непосредственно за дальнодействущим
прибором, например, запущенной к Луне ракетой, то она и не управляется
человеком и не служит его целям. Кем она управляется? Если бы
мы ответили: игрой гравитационных сил, притяжением Земли и Луны,
космическим вакуумом, – получилась бы грамматология ракеты. Но
мы-то знаем, что ракета создана и послана человеком, хотя его
и нет при ней, и что гравитационные силы были учтены человеком
и рассчитаны для того, чтобы ракета могла совершить свой полет.
Скрипторика ракеты признает и изучает роль скриптора, т.е. ее
посланца, строителя, наводчика, ракетчика.
Нелепо предполагать, что письмо меньше свидетельствует о пишущем,
чем речь – о говорящем. Просто это иного рода свидетельство –
и иной масштаб и уровень субъекта. Исчезая в качестве эмпирического
присутствия, пишущий заново возникает в письме, но это уже Другой
Субъект, способный проявлять себя в формах своего отсутствия.
Это сверхсубъект, способный умирать в своем предикате, как писатель
умирает в письме, а актер умирает в персонаже. Умирает так, что
у глядящих на сцену возникает соблазн провозгласить смерть писателя,
актера, вообще автора, субъекта, человека. Такая смерть многократно
и торжественно провозглашалась постструктурализмом. Но представляется,
что такое умирание не есть факт смерти, на который нужно ответить
некрологом. Это процесс жизни, которая умирает, чтобы возродиться
в формах своего более значимого и могущественного отсутствия.
Письмо оказывается сильнее и бытийнее голоса не потому, что автор
в нем отсутствует, а потому, что он перешагивает себя, приносит
бескровную жертву – а отчасти и кровавую, если вспомнить о связи
крови и чернил и о жертвенных ритуалах, из которых возник семиозис,
процесс означания.
Такое инополагание себя – самостирание через самонаписание – и
составляет работу пишущего. Скрипторика принимает то определение
письма, которое сложилось в грамматологии, но ставит следующий
вопрос: Кто есть тот, Кого нет в письме? Зачем он живое свое бытие
во плоти, в голосе и жесте меняет на свой отдаленный след? Скрипторика
– это антропология, психология и персонология письма, именно в
его радикальном отличии от речи, в его «не-физичности» и «не-метафизичности».
В этом скрипторика наследует грамматологии – и делает следующий
шаг к преодолению метафизичности, на этот раз уже самой грамматологии.
Метафизичность ведь не только в том, чтобы видеть в письме всего
лишь отображение речи, знак знака, удаляющий от означаемого. Метафизичность
и в том, чтобы видеть в письме самостоятельную сущность, игру
различий, которая совершается сама по себе, как свое начало и
конец, без малейшего отношения к пишущему. Такова метафизичность
уже самой грамматологии, которая фетишизирует письмо, абстрагируя
его от условий, орудий, причин и производителей.
Странный, абстрактный, призрачный мир самосущих письмен, играющих
между собой безотносительно к своему человеческому (перво)началу.
«След – это не только исчезновение (перво)начала, он означает
также – в рамках нашего рассуждения и на всем протяжении нашего
пути, – что (перво)начало вовсе не исчезло, что его всегда создавало
(и создает) возвратное движение чего-то неизначального, т.е. следа,
который тем самым становится (перво)началом (перво)начала». _ 3 Вот это возведение самого письма
в первоначало и есть новейшая метафизика, в которую упирается
грамматология как в предел очищения следа от всего следящего,
от всего, следом чего или кого является след. След оказывается
«(перво)началом (перво)начала», т.е. занимает место того первоначала
– человеческого или божественного, «онтотеологического», – следом
которого раньше являлся. Но ведь это не чья-то зловредная метафизика,
это сам язык спрашивает: «след кого или чего?», устанавливая валентность
следа, его связь с родительным падежом. Если же предположить,
что след сам оказывается первоначалом, от которого производится
понятие «следящего», как и от письмен производится понятие пишущего,
– тогда нужно признать, что это просто обратная метафизика, метафизика
самого письма.
Единственный способ расплести эту метафизическую сеть – путь,
который предлагает сам Деррида, но теперь он должен быть пройден
в обратном направлении: возвратное движение от
следа, ставшего первоначалом, «к чему-то неизначальному».
Только само это возвратное движение: от письма к пишущему
и обратно – и способно удерживать нас от метафизики; только постоянная
смена первоначал, определяющих друг друга и снимающих свою метафизическую
(перво)начальность именно в этом переворачивании, при котором
производящее само становится производимым. На тот переворот, который
произвела грамматология, устремившись от человека к письму, скрипторика
отвечает новым поворотом: возвратным движением от письма к человеку.
2. Антропология письма
Каким же предстает пишущий в свете того, что мы теперь знаем о
самостоятельности письма, его независимости от речи? Если письмо
есть форма отсутствия пишущего, то зачем же человеку быть там,
точнее, убывать туда, где его нет? Мы начнем издалека, с трёх
форм жизни. Животное отличается от растения тем, что осваивает
пространство, свободно передвигается в нём, отделяется от своего
«здесь», открывает для себя «там» и «туда». Человек отличается
от животного тем, что осваивает время, свободно передвигается
в нём, отделяется от своей укоренённости не только в «здесь»,
но и в «сейчас», открывает для себя «тогда» и «потом». И память,
и воображение, и язык, и культура вообще – это способ человека
выйти из замкнутости своего настоящего. Человек обживает памятью
свое прошлое, воображением – свое будущее, он редко пребывает
только в настоящем.
В меру своей прирожденной свободы каждое существо мучительно переживает
несвободу. Животное томится в клетке, у него развивается невроз
заточения. Человека томит не только пространственная, но и временная
заточенность, у него развивается невроз проходящего времени. Этот
невроз чем-то родствен клаустрофобии, страху тесного, замкнутого
пространства. Я хочу жить на просторах времени, я хочу возвышаться
над своим маленьким местом в настоящем, я хочу странствовать в
прошлое и будущее, помнить других, прошедших, и оставаться в памяти
тех, кто придет за мной. Невроз времени – это беспокойство полной
овремененности, сведенности к настоящему, которое исчезает с каждым
мгновеньем; а вместе с ним и человек, заточенный в настоящем,
чувствует убывание себя, убивание себя временем. Так возникает
ценность следа. След – это самая общая категория моего бытия вне
меня, это среда, хранящая меня в отсутствии меня самого.
Животные оставляют разнообразные следы в пространстве, что отмечено
разветвленной народно-охотничье-научной терминологией: погрызы,
порои (следы рытья), прикопы, потаски (следы таскания, волочения)…
Есть и другие следы животной деятельности: ямки, норы, берлоги,
гнезда, бобровые плотины и т.д. Есть специальная наука – ихнология
(от греч. ихнос, ichnos след). Эта отрасль зоологии, “наука о
следах”, хорошо разработана, так как имеет немалое значение для
криминалистов, охотников, натуралистов, наконец, палеонтологов.
Значительная часть информации о древнейших организмах, которой
мы располагаем, была получена благодаря изучению их следов.
Таким образом, след – это категория не только пространства, но
и времени, он хранит материальную память об организме в отсутствии
его самого. Вся наша жизнь отпечатана во множестве следов, большей
частью невоспринимаемых, молекулярных, вибрационных, тактильных,
пахучих… За человеком не только следует его энергетическая аура,
но и его ихносфера, наслеженное им пространство,
которое сохраняет память о нём и после его смерти. Множество царапинок,
полос, помятостей, вдавливаний, запотеваний, исходящих от его
прикосновений, дыхания, шагов, звуков голоса… Всю эту совокупность
материальных эманаций человека в окружающий мир и можно назвать
ихносферой (греч. ichnos след + sphaira шар).
Было бы интересно, пользуясь современной техникой, охватить весь
этот «следовой шар», всё множество следов, которые оставляет человек,
причем не только в предметном мире, но и в восприятии и памяти
других людей, начиная от следов рукопожатий и любовных объятий
и кончая воздействием его личности на окружающих. Есть люди с
огромной ихносферой, которая светится «славой», и есть люди неприметные,
с маленькой ихносферой, но вообще бесследных
нет, даже среди мельчайших тварей, вроде муравьев, оставляющих
пахучие дорожки своих следов.
Но животное, как правило, оставляет свои следы невзначай, как
следствия определенных жизненных процессов, таких, как пробежка,
погрызка, рытье норы, устройства гнезда. Некоторые животные (например,
собаки) намеренно помечают свою территорию, пользуясь запасом
естественных «чернил», которые им выделила природа. Но у человека
эта «следопись» превращается в лейтмотив существования: не просто
следствие, но цель жизненного процесса. Причем в отличие от животного,
которое оставляет следы в пространстве, человек «ослеживает» себя
во времени, т.е. стремится оставить как можно более прочный след,
переживущий его самого. Невроз времени порождает следопись как
попытку фиксации себя для вечности, стремление быть в будущем
для настоящего и в прошлом для будущего, т.е. помещать себя впереди
и позади своего актуального момента во времени. Человек оставляет
следы уже не только потому, что идет, но он идет, чтобы оставлять
следы. Если невольные, ненамеренные следы-последствия роднят человека
с животным, то именно следопись делает его человеком – существом,
преодолевающим время.
Есть люди следоодержимые, ихноманы, как, например,
китайский император Цинь Шихуан, усыпальницу которого охраняют
тысячи терракотовых воинов в натуральную величину. Но из всех
материалов самый времяупорный – письменное слово,
поэтому пишущий и имеет право сказать о себе: «Я памятник себе
воздвиг нерукотворный». Правда, одно слово – главное – здесь у
Пушкина употреблено неточно: письменность, буква, рукопись
– это именно рукотворный памятник, другое дело, что руками здесь
творится нечто неосязаемое. У Горация («Exegi monumentum…»), которого
перелагает Пушкин, точнее:
«Создан памятник мной. Он вековечнее Меди, и пирамид выше он царственных.»
Такова антропологическая мотивация письма как оставления следа
– бегство от настоящего. Текст, в отличие от устного слова, существует
в отрыве от автора и постоянно готов ему изменить с тем, кто ему
в данный момент ближе: с читателем, критиком, интерпретатором.
Но человеческая позиция в бытии далеко не сводится к самоидентификации
человека в продуктах его деятельности. Самое человечное в человеке
– это именно его способность отчуждаться от себя. Он забывает
себя в написанном – и одновременно создает нечто такое, по чему
его помнят. Отсутствие человека в письменном тексте не менее значимо
и человечно, чем присутствие говорящего в говоримом. Человек –
это создаваемые им формы самоотсутствия, формы самовыражения и
самостирания (в их одновременности).
Я сошлюсь на английского эпистемолога и ученого Майкла Полани,
создателя концепции личностного знания. Вопреки позитивизму, господствовавшему
в методологии науки первой середины 20 в., Полани показал, что
любая форма знания, даже чисто фактического, содержит в себе личностную
прибавку, скрытое личное утверждение. Например, если в учебнике
написано, что Земля вращается вокруг Солнца, то в этих словах
содержится не просто факт, а личное к нему отношение автора учебника:
«я уверен в этом, это именно так, я считаю нужным это вам сообщить,
вам необходимо это знать» и т.д. «Сказать, что «p истинно», –
значит подписать некоторое обязательство или объявить о своем
согласии». _ 4 Но если следовать этой
логике, которую я разделяю, то и во всяком – всяком! – письменном
сообщении скрыто личное утверждение, которое можно передать так:
«Я с вами, хотя меня здесь нет. Я дошел до вас через расстояние
и время, чтобы передать вам и всем, читающим это, то, что вам
необходимо знать. То, что я сообщаю вам, настолько важно, что
моего голоса и личного присутствия недостаточно, чтобы передать
это всем тем, кому это нужно знать, поэтому я пишу. Я хочу, чтобы
даже после меня и независимо от меня это знание передавалось другим».
Такова имплицитная посылка письменной формы сообщения, особенно
той, что предназначена для печати. Можно сказать, что это не сугубо
личностная, но антропологическая предпосылка письменной коммуникации,
то, что свойственно пишущему человеку вообще, независимо от его
личного намерения.
Акт письма сам по себе содержит скрытую семантику жертвы, самозамещения
субъекта в меру его самоотречения. Именно замещение и лежит в
основе знака, что позволило Рене Жирару высказать гипотезу о становлении
семиозиса из древнейших обрядов жертвоприношения, в которых на
невинную жертву переносилась вина тех, кто ее приносит. Жертва
– знак, замещающий своего жертвователя. «Императив обряда неотделим
от манипуляции знаками и их постоянного умножения... <...>
Охваченные священным ужасом и желанием продолжить жизнь под знаком
примирительной жертвы, люди пытаются воспроизвести и репрезентировать
этот знак... Именно здесь мы впервые находим знаковую деятельность,
которую при необходимости всегда можно определить как язык и письменность»
_ 5. Исходя из этой семантики письма,
у пишущего всегда не совсем чистая совесть, у него есть, что скрывать,
он знает, что производит подмену, ударами пера или клавиш испещряя
чистую, «невинную» поверхность листа или монитора. Но что же здесь
приносится в жертву? Сам пишущий. Он раздваивается на жертвователя
и жертву, он сам означивает себя в письме как искупителя своего
несовершенного бытия. Искупление же состоит в том, что часть своего
напрасного, непроживаемого времени жизни пишущий приносит в жертву
другому времени, когда у него найдется читатель-воскреситель.
Своим умиранием в письме он наказывает себя за недостойную, недостаточную
жизнь, восполняет свой грех, свое умирание в жизни, так сказать,
смертью попирает смерть. Письмо – это раскаяние и самонаказание,
и пишущие, как бы ни были они разнузданно грешны в жизни, постоянно
– и большей частью бессознательно – подвергают себя этому обряду.
Они выжигают письмена на себе, как татуировку, древнейшую разновидность
письма – клеймо на теле жертвы, знак её обрядовой участи.
Именно в этом антропологическая глубина письма: человек создает
мир знаков, потому что он сам неполон, как знак, он местоблюститель
Отсутствующего, он замещает кого-то Другого, Совершенного и Безгрешного.
Это замещаемое, это Другое в себе он посылает вперед себя, как
своё самое заветное, подлежащее записи. Человек ощущает себя знаком,
посланием, причем письменным, удаленным от своего источника, и
он принимает и несет это Другое дальше, как эстафету. Жертвенность,
как искупление вины, требует постоянного умножения знаков: замещение
виновного невинным, означаемого означаемым – такова бесконечная
эстафета письма, где написанное замещает собой пишущего. Эта жертвенная
семантика прослеживается в муках писательства, в метафорах пера
как оружия, меча, штыка, в психологической трудности нанесения
первого надреза на белое, чистое, незапятнанное поле письма (жертва
всегда должна быть непорочной, иначе не действует сакральная сила
замещения). Среди многих свидетелей – Ж.-П.Сартр: «Я долго принимал
перо за шпагу, теперь я убедился в нашем бессилии. Неважно: я
пишу, я буду писать книги; они нужны, они все же полезны». _ 6 Перо – всего лишь знак, замещение
шпаги, но такое замещение: человеческой жертвы на животную, кровавой
на бескровную, шкуры животного – на выделанный из нее пергамент,
пергамента на папирус и далее бумагу, производимую из растений,
бумаги – на световой экран, – такое постоянное замещение входит
в природу самого письма. _ 7 При этом
важно понять, что орудийность письма направлена прежде всего на
самого пишущего, который перед лицом бумаги сознательно или чаще
бессознательно готовится совершить заклание себя. Он может быть
сколько угодно язвителен, критичен, агрессивен в содержании своих
сочинений, но семантика письма как формального акта – жертвенная.
Это принесение в жертву собственной кожи, которая становится бумагой,
или собственного глаза, который становится экраном, или собственного
пальца, который становится клавишей, а рука – клавиатурой; это
умерщвление своего бытия здесь и сейчас ради того Другого, которого
я замещаю и который возникает на другом конце письма, перед читателем.
Скрипторика вносит свой вклад в антропологию, представляя человека
как знак Другого в себе – и только поэтому производителя знаков.
Вещи ознаковляются только для человека, потому что они вступают
в знаковое отношение с тем знаком, каковым является сам человек,
исходная точка любого семиозиса. Мир, как писал Л. Витгенштейн, есть всё,
что имеет место. И лишь человек не имеет своего места, он заместитель,
и его «вместо–бытие» запускает ту цепную реакцию замещений, которая
превращает мир в семиосферу, в непрестанную взаимоотсылку знаков
и игру значений. Поэтому рассматривать письмо безотносительно
к пишущему – значит упускать главное:
Быть не собой для знака и значит быть собой. Быть не собой для человека и значит быть собой.
(Окончание следует)
_________________________________________________
1. Основоположник грамматологии – американский исследователь
польского происхождения И. Гелб. I. J. Gelb. A Study of Writing:
The Foundations of Grammatology. Chicago, 1952. Русский перевод:
И. Гелб. Опыт изучения письма: Основы грамматологии. М., 1982.
2. Жак Деррида. О грамматологии. Пер. с франц. Наталии
Автономовой. М.:Ad Marginem, 2000, С. 200.
3. Ibid., С.187.
4. М. Полани. Личностное знание. На пути к посткритической
философии (1958). Пер. с анг. М.:Прогресс, 1985, С. 260.
5. Renе Girard. Things Hidden since the Foundation
of the World. Standford University Press, 1987, p. 103.
6. Ж.-П. Сартр. Слова. М.: Прогресс, 1966, С.173.
7. О связи жертвоприношения и знакообразования я писал
раньше в гл. «Знак и жертва. Письмо и ритуал», в кн. М. Эпштейн.
Знак пробела. О будущем гуманитарных наук. М.:НЛО, 2004, С. 216-
227.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы