Комментарий |

Русская философия. Совершенное мышление 12.

Пруст не игнорировал рекламу мыла, Декарт учился у червя, почему бы
и мне не извлечь урок из прочтённой беседы; ничто не более
другого: тщеславие и глупость двух наших философов наполнены
жизнью не меньше, чем служение Терезы и мудрость Соломона.

Попробую с их помощью ответить на столь болезненный для них вопрос:
почему так убога и бедна русская философия по сравнению с
западной, которая легко покроет нашу, как бык овцу?

При этом обратим внимание, во-первых, на то, что именно исследуемым
представляется совершенно очевидным и само собой
разумеющимся, что они даже и не пытаются обдумать, и, во-вторых, на то,
что они старательно пытаются протащить, продвинуть,
доказать или защитить.

Итак, первое, что сразу бросается в глаза: «Язык – единственное, что
есть у философии»; это утверждение настолько очевидно для
обоих, что остаётся для них априорным, более того, они
считают это утверждение достоинством современной философии,
понятно почему: оно даёт им возможность говорить как угодно о чём
угодно, и т. д.

Делаем первый вывод: русский философ мёртв, если сводит философию к
языковой (понятийной, знаниевой) форме, то есть если
пытается мыслить языком. К этой теореме можно добавить лемму: чтобы
догнать запад в языковой философии, надо сначала стать этим
самым западом. Это стремление и манифестирует вопрошаемый,
отчаянно выбивая из себя живое русское в попытках оживить
мёртвое немецкое.

Далее, второе, но не менее важное, - деньги; понятно, что немцу даже
в голову не придёт отделять своё преподавание от философии,
в своей работе он честен как немец (или француз, то есть
западный человек); не таков русский, он будет пламенно
доказывать каждому встречному, что не берёт денег за философию, что
он не таков, какова «большая часть преподавателей
философии, забывших, что они – лишь преподаватели и возомнивших себя
философами», именно поэтому после работы он отделяется от
этой серой массы преподавателей и направляется в библиотеку.

Делаем второй вывод: русский философ мёртв в работе на учреждение,
или более обще: русский философ не может служить, не теряя
при этом своё живое.

Третье, и не последнее: образование; очень понятен крепкий ветер,
гуляющий в голове моего …чуть не сказал – коллеги, хотя,
впрочем, и мне доводилось преподавать философию, так что пусть он
всё-таки будет коллегой, так вот, образование в России в
своих основах западное, потому что прежде всего и по
преимуществу языковое. Возникает вопрос: насколько оно западное,
возможно ли полное сохранение и функционирование западного
образования в другом по типу обществе? Здесь легко перейти к
более общему вопросу: насколько общественно-структурированное в
России вообще может быть живым для русского? «служить бы
рад…», «поэтом можешь ты не быть…», и пр.?

Болезненность этого вопроса для нашего доцента показывает, что до
сих пор общественно-структурированное не стало для него как
русского живым, ему требуется специальная мотивация для того,
чтобы быть живым в преподавании, отсюда стремление быть не
только преподавателем, но и философом, и не просто философом,
но ходячим «манифестом», и даже не просто манифестом, а
«манифестом онтологии».

Заключаем: русский философ мёртв, если стремится «мочь быть философом».

Четвёртое: разумеется, строго в соответствии с логикой переживаний
русского наступает черед - творчества; «вопрос в получении
такого заряда сублимации, чтобы не иссякало творчество».

Как мы знаем, сублимация (на западе) – это стравливание того, что не
имеет прямого выхода, через различные отводные каналы, в
частности – через искусство: «предельным опытом изначально
поломанной мирности мира в каком-либо сущем выступает
произведение искусства. Оно изначально сделано в статусе «как бы»».

Почему же нет возможности прямого бытия самим собою ни для мира, ни
для человека? Почему необходимо жить «как бы»? – наш
тостуемый отвечает: по причине «изначальной поломанности бытия» и
«изначального опаздания» человека!

Слышать такое от немецкого интеллигента, оглушенного двумя мировыми
войнами, вполне ожидаемо, тем более, что западной мысли так
и не удалось преодолеть трансцендентализм: каждый акт
спонтанности для неё – неконтролируемый взрыв бытия, который
человек может констатировать только по факту, так что гитлер
выскакивает из западного человека, как чёрт из табакерки.

Если такое утверждает русский, то это означает, что он стремится к
чему-то так, чтобы, наконец, смочь спокойно заниматься неким
делом – преподавать, сочинять, раздавать премии, упразднять
и учреждать университеты, и в тоже время …оставаться живым!
Возможно ли это? Не знаю, скорее всего, нет, если этого у
него уже нет.

Очередной вывод: русский философ мёртв, если стремится служить творчески.

Ну, и напоследок, вдогонку – о грядущем втором томе философии
«изначального опоздания», в котором к «мирности мира»,
«поломанности бытия», «вопросительности вопроса» и «актуальности
актуального» будет добавлен «опыт обучения собственно поломанности
сущего, но не как его ущербности, которую нужно исправить
или заменить, а которая [простите, Пруст, Кафка, Джойс и
Беккет, по-другому это «сугубо немыслимое», видимо, не выразишь]
позволяет тому, что поломано, впервые быть собою»…[бедные
философы, не дожившие до этого исторического дня, они уже так
и не узнают, что поломанное сущее впервые становится собою
в опыте обучения собственно поломанности сущего; нам повезло
больше: теперь каждый из нас знает, что, если сломает ногу,
то, хотя на сам акт перелома он никак не может не опоздать,
всё же в качестве компенсации получит возможность обучить
свою ногу впервые стать самой собою]

И последний вывод: русский философ мёртв, если стремится быть не
русским философом.

Наш герой симпатичен мне своим акцентом на поломанность сущего, и
особенно - его выбором быть не травинкой (мыслящим
тростником), а трещиной в асфальте, из которой эта травинка растёт, –
очень по-русски.

Двигаемся дальше.

Предположение формально установившегося мира и человека (актуально –
в перспективе разворачивания конкретной истории) неизбежно,
что философы понимали уже с Декарта и Лейбница, приводит к
проблемам возможности и природы взаимодействия этого мира и
этого человека; то есть к необходимости понимания того,
каким образом они совпадают между собой, какова природа их
соответствия. Отнесение к благости бога, не могущего обмануть в
силу своей природы, и к предустановленной гармонии, вопроса
не решают.

Вижу ли я дерево таким, каким оно есть само по себе?

Вижу ли я дерево таким, каким мне его показывает природа моей чувственности?

Вижу ли я дерево таким, каким мне показывает его моё внимание (сознание)?

Что, собственно, происходит, когда я вижу дерево?

«Возможны лишь два случая, при которых синтетическое представление и
его предметы могут сообразоваться, необходимым образом
относиться друг к другу и как бы встречаться (и это говорит
немец - «предмет как бы встречается с представлением»!) друг с
другом: если предмет делает возможным представление или если
представление делает возможным предмет».

В рамках установленного мира и человека этот вопрос превращается в
вопрос о курице и яйце, то есть принципиально не может быть
решён.

Именно поэтому и появляется в философии Канта представление о актах
спонтанности, которые – самим фактом своего фонтанирования
(случания) – соединяют в себе разорванные предустановлением
элементы мира. Например, в акте восприятия дерева исчезает
всё предустановленное: и воспринимающий человек и
воспринимаемое дерево. А вне акта всё – вещь в себе, или на другом языке
– пустота.

То есть и человек, и дерево вне акта спонтанности восприятия
являются вещами в себе, то есть тем, о чём нельзя мыслить, потому
что немыслимое иррационально, пусто, утоплено в колодце,
бездне.

Только то, что проявилось в акте, может быть помыслено – вот что
говорит нам вся философия Канта.

Как это по-немецки; и как это не по-русски!

То, что для западного человека - жизнь, а именно: акт спонтанности,
установивший мир и человека, для русского - уже нет, потому
что установившееся и даже устанавливающееся для него - уже
вышедшее из стихии живого, или покинутое живым.

То есть русский может жить (и мыслить, соответственно,) только тем,
что является условием любого проявления, любого акта
спонтанности, любого со-бытия; факт для русского – эмпирическое
априори, то, что случается до опыта (акта спонтанности).

Если немец вечно опаздывает, не успевая за своим молчащим братом
(со-бытием), поэтому всё время бодрствует – «нельзя спать»
Паскаля, то русскому лучше лежать на печи, так как со-бытие само
найдёт его, что бы он ни делал.

Дом, кирпич за кирпичом, построенный тыквой западной истории, для
русского хуже тюрьмы; ему мила банька с пауками, которую даже
вечность не может превратить в пыль, правда, только до той
поры, пока о ней помнит пелевинская Манька.

Кант последовательно «восходит» к отправной точке любой западной
философии после Декарта – к «я мыслю»; это понятно, так как ему
ничего другого не остаётся, поскольку что-то должно
связывать элементы в некое целое; этим нечто и становится для Канта
первоначально-синтетическое единство апперцепции.

Не стоит пугаться сложности терминов: хотя Кант имеет явную слабость
к терминологии, он не желает нас запутать и не хитрит с
нами.

«Должно быть возможно, чтобы [суждение] я мыслю сопровождало все мои
представления», то есть если я к какому-нибудь содержанию,
например, воспринятому мною дереву, могу присоединить
суждение «я мыслю», то это содержание становится мыслимым, о нём
можно рассуждать, оно перестаёт быть вещью в себе, и пр.

Но для этого оно должно быть не простым суждением.

«Представление "я мыслю" есть акт спонтанности… оно есть
самосознание, порождающее представление "я мыслю", которое должно иметь
возможность сопровождать все остальные представления и быть
одним и тем же во всяком сознании».

Ни много ни мало, «одним и тем же во всяком сознании», - насколько
живуче Средневековье, для которого сознанием (душой) обладало
множество разнообразных сущностей, начиная с какого-нибудь
домовика и заканчивая архангелом.

Но будем считать, что "я мыслю" – одно и то же во всяком сознании человека.

Чем же отличается «я мыслю» Канта от «я мыслю» Декарта?

Я показывал, что декартовское «я мыслю» представляет собой –
наконец-то найденное - действие абсолютного в человеке, которое
делается самим человеком, и в этом заключается единственное
значение тождества в «я мыслю, я существую», которое не
заметили историки философии и философы потому, что всё время живут
… словами; как цитировал кого-то Мамардашвили, «поэмы
пишутся словами».

Так любимое «в начале было слово, и слово было…» настраивает на
слишком западный лад, на «второй шаг» бытия, на установление, на
закон, на протянутый к человеку богом палец, на сублимацию
бьющей в человека из этого пальца молнии, на призыв к
творчеству, и т.д., и т.д., «слова, слова, слова».

Слова, заставляющие нас думать, что мы думаем.

Слова, заставляющие нас поступать так, как мы думаем.

Слова, заставляющие нас думать, что мы дети, ищущие обетование отца.

Слова, заставляющие нас убивать, чтобы достигнуть обетования.

Слова, заставляющие нас умирать, так и не достигнув его.

Да, поэмы пишутся словами, но человек живёт всем собой, поскольку же
как сущее он открыт жизни как стихии творения, то он живёт
всем собой, то есть всем сущим, всем творением; поэмы
пишутся словами, но поэты живут сущим.

Тот, кто живёт словами поэмы, тот живёт её уже отжившим
совершенством, уже установленным великолепием, уже упорядоченным
творением, тот живёт творчеством слова.

Именно так понимают философы, в том числе и Кант, и Мамардашвили
дерзновение Декарта, но не так понимаю его я; Декарт – не
человек слова и не человек дела, его философия написана не
словами его дела и не представляет собой дело его слов; Декарт,
неважно – сверхчеловеческим усилием (как любим думать мы в
постойке смирно перед героическим) или лёгким движением, не
стал протягивать руку навстречу простёртой длани божества, и –
ощутил божество своей! руки. Помните, он не хотел идти в
церковь не потому, что не хотел этого, а потому, что его гнал
туда ветер!

Божественное недостижимо, если – в любой форме – ты полагаешь его
трансцендентным себе; ты и есть божественное – «царство божие
внутри вас есть», его уже! не надо искать, ведь искать можно
только то, чего у тебя нет; его уже! не надо нудить, потому
что нудить можно только то, чего у тебя нет; царство божие,
творение, сущее – уже есть я, ты, мы!

Вот мысль, то есть бытиё Декарта, без понимания этого в его поэме
остаются только слова.

Непонимание этого заставляет Канта и большинство других философов
снова и снова нудить сущее в поисках ответа на вопрос: как
возможно мышление, если мир уже установлен? если мир и человек
уже есть? и, не удовлетворяясь ответом, который могут дать
слова, продолжать искать, причём так, как будто ничего не
случилось, как будто истина уже не найдена.

Какими странными должны казаться Декарту потуги последующих
философов найти то, что уже искать больше не надо.

Как смешны и нелепы должны казаться Ньютону современные физики,
которые божественное подменяют человеческим, которые судят о
сущем, которое может быть до-определено существующим.

То, что мы так охотно и необдуманно приписываем Новому времени, а
именно – освобождение мышления, просвещение человека, и пр.,
является заслугой истинного Средневековья, времени, когда
люди искали и нашли то, что искали, - бога в себе и себя в
боге!

Новый человек забыл об этом и начал своё движение в том же
направлении, но с другой точки, - с точки «я мыслю», в которой он
снова ощущает себя покинутым и одиноким, нуждающимся в
костылях; его я – пылинка, затерянная во Вселенной.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка