Комментарий |

Русская философия. Совершенное мышление 44

Интересно, что для Чехова «совпадение» элементов существования, их
согласованность, сбалансированность – настолько редка, что
практически почти не встречается, но в этом «почти» – весь
Чехов, его удивительное видение жизни.

Это не пессимизм, не равнодушие, не нигилизм и пр. Чехова, а,
наоборот, его «оптимизм», его способность это совпадение или
совершенство существования увидеть; собственно, это и есть
мудрость – не игнорировать, пусть раз в жизни, случившееся
со-бытие, этого достаточно для того, кто смог или кому повезло
заметить, не пропустить, а тем более удержать и сохранить.

Для Чехова тот, кто во всём или во многом видит совершенство, тот
слеп, впрочем, как и тот, кто видит только несовершенство,
потому что действительное совершенство – уникально, редко, как
солнечное затмение, столкновение с кометой или мышление
пересекающихся параллельных.

Нам стоит обратить на это более пристальное внимание, потому что под
этим внешне совершенно безобидным представлением – глубокий
«культурный» пласт, доставшийся нам в наследство от
времени, когда мы своё совершенство отчуждали в трансцендентность
бога, оставляя себе – греховность, ущербность, зависимость и
пр.; можно сказать и мягче – время, когда мы своё
совершенство видели только в боге.

Если совершенство отчуждено от человека, или, что то же самое,
человек отчуждён от совершенства, то совершенство существования
возможно для него только как сотворённое богом, или мир как
совершенство видится им сотворённым богом.


Антон Чехов 1883 г.

В более узком значении воплощённое совершенство мы знаем как
эпифанию – существование как наглядный воплощённый смысл и истину,
например, эпифанию (явление) новорожденного Христа пастухам.

Эпифания – земное воплощение неземного, явленная сущность, видимая
истина, непосредственная красота, наличность неналичного,
явленность неявленного, откровение сокровенного,
феноменальность ноуменального и т.д.

В этом отношении армяночка из «Красавиц» Чехова – эпифания; по
замыслу Александра Иванова его «Явление…» – эпифания; то есть
настолько уникальное, единственное, единичное, незаменимое
ничем и не могущее повториться явление, что его невозможно не
заметить, невозможно игнорировать.

«Я увидел обворожительные черты прекраснейшего из лиц, какие
когда-либо встречались мне наяву и чудились во сне. Передо мною
стояла красавица, и я понял это с первого взгляда, как понимаю
молнию…

Это была именно та красота, созерцание которой, бог весь откуда,
вселяет в нас уверенность, что вы видите черты правильные, что
волосы, глаза, нос, рот, шея, грудь и все движения молодого
тела слились вместе в один цельный, гармоничный аккорд, в
котором природа не ошиблась ни на одну малейшую черту…»

Как бисквит Пруста, эпифания наполняет человека жизнью вне
зависимости от его желания; так же, как Иванову мнилось воздействие
его картины на каждого, кто её увидит, так восприятие
армяночки Маши воздействует на всех, кто её видит – молодого героя,
его дедушку, кучера, хохла и пр.

Вот что такое «вишнёвый сад» Чехова – эпифания, богоявление,
прикосновение к которому наполняет жизнью и неизбежно формирует и
меняет человека; он уже теперь – без вишнёвого сада – не
может по-другому жить, не существовать, конечно, хотя и
существовать тоже, а жить по-другому, так, как будто сада нет.

Вне восприятия сада ничто не имеет значения, смысла, полноты чувств
– ни любовь, ни вера, ни жизнь, ни смерть.

Вне памяти о саде ничто не имеет значения, смысла, полноты чувств –
ни любовь, ни вера, ни жизнь, ни смерть.

Пока Любовь Андреевна помнит сад, она может и жить, и любить, и помнить.

Пока Гаев помнит сад, он сохраняет единственную связь всё время
ускользающих нитей рассудка.

Пока Аня помнит сад, она не увлечётся пустым, мнимым.

Много воспринимающих, но мало видящих.

Для Лопахина сад существует только как то, что, может быть, мнится
другому, но что для него самого не выделено как нечто
особенное, как эпифания. Он может поставить себе цель в жизни –
завладеть садом, стать его хозяином; вполне понятное безумие
бедняка, как любил говорить Мамардашвили, бедный больше
привязан к тому, что не имеет, чем тот, кто уже имеет.

Кто уже имеет, тот уже богат.

Кто уже не имеет, никогда не станет богатым.

Особенность тех, кто «видит» вишнёвый сад как эпифанию, кто видит в
саде то живое, которое чувствует и в себе, или, наоборот,
чувствует в себе то живое, которое видит в саде, так вот,
особенность этих людей в том, что они несут собой явленность
истины, доступность красоты.

Они смогли удержать, сохранить в себе полноту случившегося восприятия.

Они всё время грезят, спят, дремлют садом.

Живой сон белого сада:

«…глядела отсюда на сад, счастье просыпалось вместе со мною каждое
утро, и тогда он был точно таким, ничто не изменилось.
(Смеётся от радости.) Весь, весь белый! О сад мой! После тёмной
ненастной осени и холодной зимы опять ты молод, полон счастья,
ангелы небесные не покинули тебя…

Посмотрите, покойная мама идёт по саду… в белом платье! (Смеётся от радости.)»

Это и есть русское – живой сон совершенства, в котором ты, (умершая)
мать, (утонувший) сын, дочь, брат, сад – одно живое целое.

Полнота восприятия (эпифания) не может не изливаться на всё и всех
вокруг, при этом эти все очень точно чувствуют своё отличие
от видящих – «я не вижу», «у меня этого нет», поэтому я или
завладею этим или уничтожу это, или и то, и другое вместе –
завладею и уничтожу.

Я часто гуляю вдоль реки и год за годом наблюдаю одну и ту же
картину – сплавляющиеся на байдарках туристы, ненадолго
останавливаясь в каком-нибудь живописном месте, обустраивают его
столиком, скамейками, которые с такой же регулярностью ломаются
или сжигаются местными жителями.

И мне думается, что они ломают и сжигают не просто так, без причины,
а пытаясь сохранить хоть какое-то самоуважение, потому что
они так – не убив чайки, не могут, у них нет сада, чайки,
нет эпифании, их радостью становится уничтожение чужой
радости: если на берегу реки стоит – ничьи столик и скамья, на
которых кто-то ел и, скорее всего, радовался закату или
рассвету, значит радостью «других» будет пепел и мусор, разбросанный
на этом самом месте.

«Ты Каин и Манфред, а мы плевки под ногами?»

Стремление трофимовых оставить сад позади и смотреть вперёд –
наполнено не радостью, не любовью, не болью, а – раздражением
пустоты, слепотой повседневности, принимающей всё за
повседневность и полагающей жизнь куда-то далеко вперёд, назад или в
сторону; поэтому трофимовы воодушевляются некоторой идеей,
представлением, рождённым неким опытом, но не опытом эпифании.

В таком опыте сад не имеет значения, более того, ничто в принципе не
имеет значения, кроме самого стремления, стремления к
какому-нибудь «светлому будущему», «правильному завтра», «лучшему
обществу», «справедливому идеалу» и пр.

Для таких людей «человек – звучит гордо», потому что человек к
чему-то стремится, например, стремится что-то делать, честно
работать, служить, в начале 19го века – служить отечеству, в
конце – народу.

Для таких людей рубить сад – это рубить сад во имя чего-то там, это
не обрывать струны времени и жизни, потому что они этих
струн не знают и не чувствуют, или именно поэтому их обрывать
как то, что они сами не чувствуют, но чувствуют другие.

Для тех, кто знает и чувствует, стук топора – это неизбежность
течения времени, отправляющего любое явление, эпифанию в прошлое,
точнее, в Лету, в то время, когда человек был не отделён от
сущего, в то время, которое австралийские аборигены
называют «временем сна», временем живого единства всего, которое
хранится только до тех пор, пока есть кому ходить по «песенным
тропам».

На западе стук топора – это надежда, ещё один шаг, приближающий к
мечте, к осуществлению, к реализации, это светлеющее,
проясняющееся завтра, восход.

На востоке стук топора – это омрачение привязанности, ещё один шаг,
отдаляющий от мечты, это удлинение, протяжение в страдающее
завтра, закат.

На руси стук топора – это колыбельная, заставляющая тебя забыться,
погрузиться в дремоту, это метель, покрывающая всё белым
пологом сияющей ночи и оставляющая то, что только и есть живого
у русского – память, живой сон.

Тогда – забывшись, задремав – можно услышать «отдалённый звук, точно
с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный»;

печальный звук ещё одной лопнувшей струны, ещё одной порванной связи
с жизнью как эпифанией.

Поэтому любовь и боль никогда не оставят русского, пока он ещё
русский: небесные струны рвутся, как клетки моего мозга, которые
могут провести лишь один импульс, после чего рвутся, и мне,
чтобы сделать что-то, приходится образовывать каждый раз
новые связи, до тех пор, пока не лопнет последняя струна и не
умрёт последняя клетка.

Западный декартогамлет выполняет свою культурную задачу – память об
отце – «переписывая книгу жизни (мозга)», хотя бы один раз в
жизни подвергнув всё универсальному сомнению и переписав
всё заново, или на максимуме – переписывая каждый раз
полностью заново.

Восточный лаобудда выполняет свою культурную задачу – память о мире
– «стирая книгу жизни», вычёркивая из неё всё сделанное
собой как личностью, отделившимся от мира человеком.

Русский пушкиночехов выполняет свою культурную задачу – память жизни
– «вспоминая, но не стирая», помня, сохраняя, удерживая
написанное жизнью, то, что тобой записала в историю жизнь и,
если она сделала это вишнёвым садом, то память жизни для тебя
– в этом саду.

Это невозможно ни уничтожить, ни сохранить; любовь и боль неизбежны,
держат друг друга вместе и не дают тебе забыть:

«Слава радости, пришедшей в мой дом.
Слава радости, приходящей в дом,
Когда меньше всего ждёшь её.
Всё внезапно, пока не придёт внезапная радость.
Тогда внезапное становится долгожданным, 
А имя Господа моего звучит ликованием!»

Мы – одно, поэтому отдадим должное всем тем, кому не досталась эта
радость, но всё же что-то досталось:

Слава грозящим нам толстым пальцем мясорыбокаплунам! – им досталось
грызть морковь вечной жизни.

Слава восторженным своей собственной восторженностью воинофилатовым!
– им досталось воспевать пустоту слов.

Слава обеспокоенным нашей генетической дефектностью баемиагностам! –
им достался этот самый дефект.

Слава стоящим на коленях перед тем, кто освободил всех от
необходимости стоять на коленях перед чем и кем бы то ни было,
набожновишневскогуревым! – им досталось умиление правильности и
протёртые на коленях штаны.

Слава меряющих народное достояние размерами своих карманов
абрамотиным! – им достались большие карманы.

Слава пускающим последний лоскут своей кожи на фанеру леонтьезонам!
– им досталось жить и умереть в реалити.

Слава всё-таки что-то значащим михалдонам! – им досталось доказывать
это что-то тем, у кого большие карманы.

Слава всем остальным русским, кто бы они не были и что бы им не досталось!

Может быть стоит исследовать не только совершенство, но и
совершенство несовершенства?

Друзья, культура не делит людей на избранных и быдло, культура
целостна и ничто в ней не остаётся без внимания.

Для культуры стремление трофимова, деятельность лопахина,
преданность фирса и пр. не менее ценна, чем грёзы вишнёвого сада.

Одно без другого не бывает.

Но это не означает, что человек детерминирован и безволен настолько,
что не может предпочитать.

Например, в русской культуре обязательно жертвоприношение, но не
жертвоприношение себя, как это любят вдалбливать нам в качестве
нашей национальной особенности все, кому не лень и кому это
выгодно, то есть власть, церковь, интеллигенция, – эти всю
русскую историю жертвовали нами без малейших сомнений,
последний император-новомученик так же, как сменившие его
вожди-атеисты.

Русский жертвует совершенством существования ради совершенства намерения.

«О, если бы не существовать!»

Живое единство всего держится русским хороводом, освещённым горящей деревней.

Живое единство всего держится русской покосившейся избой и банькой с пауками.

Живое единство всего держится отказом фирса от воли как отделённости.

Живое единство всего держится недостижимой москвой трёх сестёр.

Древние русские хорошо понимали это, но они ушли вместе со своим
пониманием, оставив нам лишь «культурные» привычки.

Само время пожертвует садом, сожжёт или срубит его, но мы можем
помнить, грезить им, и тогда, может быть, не порвутся последние
небесные струны.

И всё ещё боль не ослабевает во мне, может быть, она больше не
утихнет, как у Шаламова, став и смыслом, и памятью, может быть
теперь боль стала мною.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка