Айзик
Опять дождь, растерянный, заблудившийся. Струи легких беззащитных
капель, выгнанных из сумеречного небесного приюта тучей-мачехой,
секунду другую повисли в воздухе, напоминая разорванные скрипичные
струны. Они боятся упасть на землю и исчезнуть в холодной сырости
маленького сада, смирившегося с мрачным унынием осени. Едва струи
дождя соприкасаются друг с другом – надеясь, что струны воссоединятся
и родится мелодия их печали – как ветер скашивает их. И вот, они,
помятые, обрезанные и ошарашенные, разлетаются по моему отражению
в кухонном окне так же стремительно и нешумно, как и вылетающая
из-под косы трава.
Разве смогла бы я столько времени провести на этой кухне, моя
посуду и готовя еду для Айзика, у которого не бывает аппетита,
если бы не этот маленький разговаривающий со мной радиоприемник?
Последние двадцать лет меня сопровождают всеобсуждающий и нестареющий
голос Джона Хамфрис, радио пьески, споры садоводов, новости, ежедневно
пролетающие, как скоростной поезд, мимо будки моей памяти. Зато
в этой будке легко находят убежище истории и жизни людей, продрогшие
в холодном и темном информационном радиополе. У меня им тепло.
Здесь их не забывают, навещают и сочувствуют.
Как-то спросила себя: откуда во мне столько места для них? И сразу
же ответила: в моей жизни всего лишь одна история – это история
Айзика. Ей не суждено ни развиться, ни поменяться. Она деспотична
и добра. Даже по прошествии стольких лет эта обезжизненная история
не перестает будоражить ум и трясти душу. Она, как воздушный шарик,
надулась во мне, сковала движения и, словно прижав к стене, сделала
меня неспособной толкнуть свою жизнь куда-нибудь подальше отсюда,
подальше от Айзика. Шарик огромен и может растягиваться до бесконечности.
Поэтому истории других людей так спокойно там умещаются, друг
с другом перемешиваются, постоянно обретая новые жизненные переплетения.
Они добавляют в меня приятной тяжести. Иначе шар был бы пуст,
и я вместе с Айзиком поднялась бы над землей и бесполезно и бездумно
повисла над ней, вдыхая пары ленивых облаков.
– Дети рождаются во всех отношениях практически совершенными,
– ровный женский голос специалиста по детской психологии выпорхнул
из прямоугольного динамика радиоприемника, всегда стоявшего на
белой микроволновке неподалеку от умывальника, – и поэтому на
родителях лежит огромная ответственность за поддержание этого
состояния. В большинстве случаев, дети утрачивают его. Причины
утраты в воспитании и окружении, чьи зачастую неумелые руки день
за днем искажают заложенные природой совершенные формы.
Ветер за окном усиливался, а небо немного потемнело. На длинной
ветке высокого дерева, стоявшего за забором нашего дома, болталось
несколько еле видных листиков грязного желтого цвета, которые
ветер вот-вот снесет.
– Как обеспечить наилучший уход за ребенком? – задается вопросом
психолог. – Все просто и сложно. Ему нужен любящий взрослый, готовый
посвятить себя ребенку целиком и полностью. Окружить его терпеливым
уходом, безотказным вниманием и, конечно же, любовью. Взрослый
должен понять детскую головку и одновременно поделиться с ней
своим умом. В какой-то степени, родитель должен сам стать ребенком,
чтобы понять, как тот смотрит на мир...
Поставлю-ка я чайник. Через пару минут вода вскипит.
А когда Луиза была малышкой, какие мы ей дали установки? Пытались
ли мы понять ее маленькую головку? Она такой хорошенькой была,
звонко смеялась, вертя головой так, что прямые светло-рыженькие
волосы ударяли ее по щечкам. Не испугали ли мы, ошарашенные громом
жизни, ее смех и радостную рыжеватенькую душу, с которой она родилась?
Чайник зашумел. Сумерки сгущаются.
Потемнело бы уже побыстрее и наступила бы ночь. Сумерки всегда
как-то тревожат голову, рябит в глазах, а щурится почему-то ум.
Ослабшее от грусти сердце сразу тогда начинает тревожиться и временами
сильно бьется. Такое ощущение, что если оно забьется еще сильнее,
то его собственный стук толкнет его, будто оно булыжник, с края
пропасти душевных сил, и сердце выпадет из телесного тепла, сразу
же замерзнет, помельчает и рано или поздно закостенеет. Оно упадет
и, как галька, будет лежать где-нибудь рядом с морем, где плотные
соленые приливы вечности будут его гладить и метать в разные стороны.
Играющие на пляже малыши однажды подберут его, как это когда-то
делала Луиза, и понесут показывать задремавшим неподалеку родителям,
приглашая их полюбоваться красивым камешком. Те же притворно улыбнутся
едва пошевельнув сонными губами, не подозревая, что детишки принесли
им то, что когда-то было сердцем, которое любило Айзика.
Ой ладно, вечно я себя накручиваю. Так и недолго действительно
сердце потерять. Пора заваривать чай.
Чай с молоком. Мне – две, а ему – одну ложку сахара. Сейчас, конечно,
ему по большей части все равно сколько там сахара. Просто он так
раньше его любил пить.
«Ты же знаешь, Сюзанн, – не раз повторял он в редкие моменты,
когда бывал дома вечером, – много сахара лишает его истинной сладости,
задавливает ее. Вот когда чуть-чуть (тогда он опускал кончик указательного
пальца на большой и подносил, потрясывая, этот кривоватый треугольничек
к губам), это другое дело. Тогда ты можешь ее по-настоящему почувствовать.»
Затем он, как правило, начинал шутить, что, может, он так говорит,
потому что в его жизни и так все сладко: я, Луиза и музыка. «Куда
еще слаще?!», – вскрикивал он, выбрасывая в воздух длинные руки
и громко и заразительно смеялся, раскрывая большой рот и запрокидывая
голову назад.
Если бы над нами не было в такие моменты потолка, то его широкий
смеющийся рот был бы устремлен прямо на небо. Чтобы небо тогда
подумало? Посмеялось бы вместе с ним? Нет. Это я точно теперь
знаю. Оно разозлилось бы, потому что восприняло бы его открытый
смеющийся рот, как вызов, как непростительную дерзость. Но оно
не могло видеть его тогда, смеющегося на кухне! За что тогда оно
его так наказало?!
– Айзик, чай готов, – говорю я, подходя к гостиной с подносом
с двумя чашками чая на круглом черном подносе. Полметра до проема
входа в гостиную, и я с абсолютной точностью могу сказать, что
там было в те двадцать минут, когда я была на кухне и что произойдет.
Айзик сидел на нашем тряпичном белом диване спиной к распростертому
на половину стены окну и пианино, стоящему по правую сторону от
окна, и смотрел на кремовые обои на стене с деликатным вертикальным
узором легкого сероватого цвета. На нем плотный льняной костюм.
Цвет костюма – под стать обоям, только чуть светлее и, наверное,
несколько бледнее. Под пиджаком клетчатая рубашка с мелкими белыми
и темно-голубоватыми квадратиками, разделявшимися тонкой розоватой
полоской.
Я знаю, что он сидит ровно и немного напряженно. Но не потому,
что он пианист и подтянутость давно уже стала частью его природы,
а потому что он потерян. Он – гость, а скорее, просто постоялец
даже в своем доме. Он не знает, кто его сюда пригласил, и не знает,
когда ему будет пора отсюда уходить и куда и зачем нужно уходить.
О том, что он не знает все этого он тоже не знает.
Айзик просто сидит. И сидит он так, опять же сам того не зная,
последние двадцать с лишним лет. Все так же в полустрогом костюме.
Вначале, сразу после того, как его вернули домой, мне захотелось
разнообразить его гардероб. Взяла несколько костюмов, разных цветов
и пошивов, но очень скоро поняла, что в какой бы костюм я его
не одела, он, вначале молча дав мне себя одеть, секунду спустя,
прямо при мне, медленно все это с себя снимал и, выпрямившись,
стоял в одних трусах, моргая очень резко, растерянно дергая густыми
темными бровями. Мне тогда казалось невозможным понять, а тем
более принять, что, нескольких долей секунды, как он моргал и
его глаза на мгновенье закрывались, было достаточно, чтобы забыть
о том, где он и с кем он. (Он...его самого для себя и не было).
Брови поэтому так и дергались, выражая удивление, потому что каждый
раз, моргнув и открывая глаза, он видел все вокруг себя впервые.
Да, именно тогда двадцать с лишним лет назад, с того проклятого
дня, когда я решила поменять диван и выбрать новый для гостиной
в нашем тогдашнем доме, весь мир для него навечно стал впервые.
Весь мир, все-все... Кроме меня.
О чем я собственно говорила? А, о костюмах. Так вот, после того,
как он снимал с себя все то новое, что я покупала, я поднесла
ему тот самый светлый костюм с клетчатой рубашкой. Его он не снял.
С тех пор это наша каждодневная рутина. После утренних умываний,
я одеваю его в этот наряд. Всю остальную одежду раздала, кроме
его свадебного костюма и тот, в котором он любил выступать – может
все-таки, он когда-нибудь его захочет одеть? А пока что шкаф забит
одинаковами светлыми льняными костюмами и бело-голубыми клетчатыми
рубашками.
Конечно же я спрашивала Айзика, и не раз, почему он дома носит
костюм. Но что он, бедняга, мог мне ответить? «Не знаю», – отвечал
он, потерянно хлопая честными карими глазами, становившись похожим
на человека, чье крепкое волнующее сновидение было внезапно прервано
кем-то из совершенно другого измерения, врезавшегося в его сон,
как рухнувший на землю самолет. Вся жизнь Айзика – это как короткое
мгновенье, когда человек ошарашен резким пробуждением. В это мгновенье
мир сновидений пропадает, а реальность совершенна чужда и незнакома.
Это некая пустота, которая бывает только на грани миров.
Мне кажется, я знаю почему он ходит в костюме. Он – не дома. Он
не расслаблен. Несмотря на его спокойной вид, я уверена, что есть
кусочек его сердца, который непрестанно крутится, как хомячок
в колесе какой-то торжественности и собранности, той самой, которая
движет нами, когда мы идем в гости, где много незнакомых людей
или на какое-нибудь ответственное мероприятие. Мы ведь должны
быть в соответствующей, так сказать, психологической форме, которая
будет придавать нам уверенность в себе, а также в том, что будем
готовы к неожиданным сценариям. Помимо этого мы, наверное, также
проявляем уважение к неизвестности, а значит и тем силам, которое
вершат наше будущее. Иначе, зачем, например, человек, отправляющийся,
скажем, в путешествие на самолете, нередко одевается пусть и не
совсем строго, но все же не расхлябано?
Не сомневаюсь, что где-то в Айзике, хоть он этого и не осознает,
сидит этот самый пассажир, готовящийся в любой момент куда-то
уехать. Жизнь Айзика последние двадцать лет – это транзитная остановка.
Может показаться, что слишком уж затянулась пересадка – но кто
мы такие, чтобы судить о том, что долго, а что нет? Вечность мерит
все совсем иными шагами.
Одного не понимаю, в чем смысл этой остановки? Чем оправдана такая
жестокость? Может, ради меня? Ведь жизнь показала, что я без него
не смогла бы жить. Нет, маловероятно – чем я заслужила такие почести?
Даже если бы такое и было возможно, по каким параметрам решают
чью жизнь подстроить под чью?
Джэнни, всегда бывшая мне кем-то между подругой и доброй коллегой,
сказала, в тот период моего отчаяния, вскоре после аварии и возвращения
Айзика домой, чтобы я не вкладывала много смысла в произошедшее.
«Сюзанн, это трагедия, и я тебе всем сердцем сочувствую, – сказала
она тогда, оттолкнув наплыв прямых каштановых волос на худое приятное
личико, закинув их за ухо, и затем взяв меня за обе ладони, –
но, прошу тебя, не мучайcя не ищи в этом какого-то смысла или
послания и уж тем более не думай, что, может, этот случай – наказание
тебе или Айзику. Послушай меня, есть такая вещь, как случайность.
Вот и все, понимаешь? Несчастный случай, машина влетела в преграду.
Ужасное, трагическое стечение обстоятельств, но, в конечном итоге,
это – просто стечение обстоятельств, а человек хрупок».
Не могу я в это поверить, не могу. Эти слова взрывают мою природу,
выкорчевывают с корнями древо моей жизни. Слишком уж много на
кону – боль ведь так больна, а счастье так приятно – слишком богат
человек, с умом, душой и красотой тела, тем более такой, какой
Айзик, с загадочной музыкой в сердце, чтобы наполовину исчезнуть
из мира в одну секунду из-за глупого случая.
«Айзик, – сказала я, когда мы приближались к развилке на шоссе
– нам оказывается влево».
Никто представить себе не может, как больно это вспоминать...
Он дернул руль, слева послышался пронзительный гудок – чья-то
машина уже неслась по левому ряду, Айзик дернул руль вправо, затем
по тормозам и в ограду. Наши тела на удивление со временем оправились,
а вот то, к чему привел удар головой Айзика, несмотря на медицинский
ярлык, остается по сути тайной для меня.
– Айзик, я чай несу, – говорю эти слова, заступая в комнату и
видя, как он сидит, положив руки на диван рядом с коленями. Выпрямившись
и совсем не облокачивая спину об удобный кожаный диван, он сидит
так, будто заскочил сюда ненадолго: ждет возвращения хозяйки,
скажет ей пару вежливых слов, а затем встанет, откланяется и уйдет
по своим делам.
Hу что я говорю? Куда он уйдет? Родной мой, это ведь твой дом,
не узнаешь?
– Сюзанн! Сюзанн, неужели это ты?! – увидев меня, Айзик вскакивает,
вытягивает вперед руки и делает большой шаг мне навстречу.
Я улыбаюсь и в спешке откладываю поднос на журнальный столик в
углу.
Он крепко обнимает меня, и я оказываюсь в плотном кольце его тела
и рук. Через секунду ноги оторваны от пола, и я кружусь, смеясь
и зажмурив глаза.
Открыв их, вижу, как люстра, словно детская карусель, крутится
над головой. Свет вытекает из лампочек и начинает плыть по воздуху,
утончаясь и растягиваясь, как капли дождя на окне несущегося поезда.
Световые струи соединяются друг с другом, становясь похожими на
рисунок ребенка, только недавно научившегося проводить карандашом
по бумаге.
В этом вращении – вся моя жизнь. Я помню ту самозабвенную радость,
охватывавшую меня, когда меня, маленькую девочку, кружил отец.
Помню ту же самую радость, когда меня так впервые закружил Айзик,
в тот миг, когда я согласилась выйти за него замуж. Такой же миг
счастья наступал, когда озорно смеялась наша маленькая Луиза,
оказавшись в отцовских объятиях Айзика.
– Как долго я тебя не видел! Где ты была? – поставив меня обратно,
спрашивает Айзик.
– Не важно, главное, что я теперь здесь, – я всегда так отвечаю.
Не могу сказать правду, что мы разговаривали около получаса назад.
Он растеряется, потому что его глаза тогда опустят взгляд в бездны
того, что когда-то было сознанием, и загрустят, не увидев ничего,
кроме сырой пустоты. Душа, наверное, вскрикнет, а в ответ до нее
донесется только оторвавшийся от эха бессмысленный звук.
– Я так соскучился, тебя ведь не было целую вечность! – Мы присели,
и он крепко сжал мои ладони, чтобы больше меня не отпускать.
Он теперь не оторвет от меня взгляда, будет улыбаться, излучая
почти что бесконечное счастье. Может, если бы я так все время
сидела, то его счастье бы никогда не улетучивалось? Через пару
секунд ведь он забывает, что я только недавно сюда вошла, и тогда
в него врезается пустота, и как ветер, открывающий форточку, влетает
в нетопленную комнатенку сознания и начисто и незамедлительно
выдувает всякую, даже самую мелкую, песчинку воспоминания.
Замок на форточке уже не починить, но кто-то ему подсказывает,
что если я буду перед глазами, если на его ладонях будет мое тепло,
то ветер не будет так холоден, а пустота будет короче. Но разве
пустота может быть скоротечной или долгой? Ее разрушительная сила
одинакова сильна.
Часто слышишь, что счастье – это миг, что оно, как салют и ликование,
взлетает, взрывается и медленно разлетается. Салюты не могут украшать
небо каждый день. Нужно ждать праздника, и счастлив тот, у кого
этих праздников жизни больше. Не знаю, правда ли это. Если да,
то Айзик – исключение. Из-за рубящей его пустоты, я – его единственная
связь с жизнью на земле – каждые несколько секунд словно заново
появляюсь перед ним. Он погружается во мглу – он потерян, без
голоса, без памяти, без себя – и вдруг появляюсь я. И он счастлив.
Опять же на несколько мгновений. И вновь мгла, а за ним сразу
счастье.
Человек к счастью привыкает и, привыкая, его теряет. А Айзик нет.
Если я сижу рядом, счастье обнимает его раз тридцать в минуту.
У минуты нет фаворитов и, в принципе, она столько же раз и приглашает
беспамятство. Но надеюсь то, что Айзик непрерывно смотрит на меня,
стараясь моргать как можно реже, не дает пустоте полностью утрамбоваться.
Надеюсь, что пустота будет грязной, а не чистой, а следовательно
уже не совсем пустотой. Пусть она будет неприятна, как глина,
потому что хочу, чтобы в ее мрак через его глаза прорезался свет
моего сердца. Пусть нарушится ее тишина, пусть его перепонки больно
задребезжат, от того, что уши наполнились звуками, похожими на
расстроившийся радиоприемник. Все это будет Айзика отвлекать,
пусть и немного раздражая, и не даст ему уснуть и все забыть.
В нем зародится спасительная бактерия, которая не даст покоя,
когда он окажется на смертном ложе беспамятства. Чем дольше он
будет на меня смотреть, тем сильнее бактерия начнет размножаться
и тогда, возможно, ему станет так неприятно или даже больно, что
его уже никто не сможет уложить. Тишины в нем уже не будет, он
ее своим криком разорвет. Боль будет нарастать, и он, наконец,
воскликнет: «Что со мной?!» И это будет началом спасения – доселе
этот вопрос у него не возникает, не может или, скорее, не успевает
возникнуть.
– Чай хороший? – спрашиваю я Айзика.
– Да, – он пьет только потому, что я пью.
Мы смотрим друг на друга и улыбаемся. Его улыбка время от времени
вздрагивает, так как рано или поздно наступает разлад между телом
и головой. Улыбка остается на лице, а голова забывает почему на
лице улыбка.
Перевожу взгляд на телевизор. Шестичасовые новости. Обсуждают
недавние выборы и новое коалиционное правительство. Вставляют
очередную громогласную речь нового премьер-министра. Он говорит,
что не пожалеет сил, чтобы создать условия для осуществления наших
мечтаний. Они все так говорят. Ну, наверное, их можно понять:
как иначе дотянуться словом до всех нас, таких разных? Меньше
конкретики, и будет легче находить поля общности. У всех ведь,
наверное, есть мечты. Кого-то поэтому эти слова тронут по-настоящему.
Но меня, к сожалению, нет. Потому что у меня одна мечта – чтобы
Айзик снова смог мечтать.
– Ты смотришь телевизор? – притворяюсь перед собой, что возможен
нормальный диалог. – У нас теперь новое правительство.
– Да? Какое? – Айзик немного приподнял брови.
Черт меня дернул в этот момент глотнуть чаю. Торопясь ответить,
я поперхнулась. Откашлившись, отвечаю:
– Консерваторы и либерал-демократы, представляешь? Кто бы мог
подумать?
– А? – удивленно спрашивает Айзик, быстро заморгав. – Не понимаю.
– Новое правительство пришло к власти, тори и либдемы вместе,
представляешь? – надо быстро объясняться. Правда с годами ситуация
улучшилась. В ранний период информация держалась не больше двух
секунд, сейчас – три-четыре. Это обнадеживает.
Мы сидим молча некоторое время. Переключаю на другой канал. Крутят
те же самые кадры. Тяжело вздохнула. Новое правительство выстроилось
для фотокадра.
– Это кто такие? – неожиданно спрашивает Айзик. Это отличный знак!
Его, как правило, ничего не интересует.
– Это новое правительство. C полным составом наконец-таки определились.
Вот они все и выстроились. Много их оказывается. Смотри, какие
довольные.
– Кто довольный?
– Ну эти, тори и либдемы.
– А?
– То-ри и либ-де-мы, – зачем-то произношу название партий по слогам.
– Что тори и либдемы? – быстро спрашивает он.
– Новое правительство у нас, коалиционное, ни одна из партий не
взяла большинство.
Айзик замолкает и теперь смотрит только на меня, улыбаясь. Улыбка
вновь периодически вздрагивает. Я выключаю телевизор и беру его
за руки. Затем обнимаю его, и он тоже меня обнимает.
***
Вот и пришло время рождественских праздников.
У нас в гостях Луиза с Эриком. Четырехлетняя малышка Эйми бегает
по дому и лопочет милые глупости. Рада их всех здесь видеть. Рада,
что стены, замолчавшие раз и навсегда, увидев, что стало с Айзиком,
вздрагивают от беззаботного детского смеха.
Елка наряжена. Как и всегда, она стоит недалеко от пианино. Нам
всем так нравится. На пианино мы кладем пару блестящих гирлянд
и ангелочка в белом одеянии.
Я люблю это время, даже сейчас, когда нам с Айзиком уже под шестьдесят,
и мы, в отличие от Эйми, уже не ждем с радостным волнением, когда
наконец-таки прилетит Санта и положит долгожданные подарки под
елку.
В это время Айзик всегда садился за пианино и играл рождественские
мелодии. Он и сегодня это сделает, с той лишь разницей, что толком
не поймет, что мы накануне Рождества – ведь забудет об этом, вскоре
после того, как ему об этом скажут – и, что я сама отведу его
к пианино и поставлю перед ним ноты. И все будет почти что, как
раньше.
В каком-то странном смысле, сейчас все даже лучше, чем раньше.
Айзик всегда был занят. Музыка было его жизнью. Она отнимала у
него много сил, а взамен давала новые, без конца освежая и всевозможными
красками раскрашивая его душу. Но от тех новых сил нам оставалось
немного. Только и слышали от него, что к концерту надо готовиться
или что работа медленно движется. Луиза всегда его очень ждала,
находила всяческий предлог, чтобы поздно лечь спать – все, что
угодно, лишь бы дождаться папочку. Дожидалась редко. Даже когда
он оставался дома, он запирался в гостиной со «своим пианино»,
как мы с Луизой его в ворчливом шушукании тогда называли, и исчезал
от нас надолго.
Теперь же Айзик всегда здесь и готов быть со мной каждую минуту.
– Дедушка, смотри уже темно, – кудрявенькая Эйми одной ручкой
стучит по колену Айзика, а пальчиком другой руки указывает на
окно, – значит скоро Санта придет, да?
Айзик поворачивается в сторону окна.
– Ты пойдешь со мной его встречать? – Она также стучит его по
колену, а Айзик просто смотрит на нее. Слишком мало времени дается
ему на обработку всего услышанного, чтобы ответить. Наверное,
вот что происходит у него в голове: «передо мной девочка – кто
она?; она назвала меня дедушкой, значит она моя внучка? а кто
тогда мой ребенок? почему я сразу все этого не знаю?; девочка
спрашивает про Санту, а значит сейчас – Рождество; девочка будет
Cанту где-то встречать и хочет, чтобы я пошел с ней; пойду ли
я? надо посоветоваться с Сюзанн». Время истекло, все стирается,
и его жизнь начинается с чистого листа. В ответ он ей слегка улыбается
– ум бессилен, но душа не может устоять перед чистотой детского
взгляда и помогает ему, заставляя улыбнуться, чтобы ребенок чувствовал
внимание и тепло.
Луиза отвлекает Эйми, берет ее за руку и отводит в сторону к елке,
говоря, что надо постелить коврик для подарков. Айзик, сидя на
дивание в своем светлом костюме, тихо спрашивает меня уже не в
первый раз за сегодня, указывая глазами на Луизу:
– Cюзанн, кто это?
– Это Луиза, наша дочь, – отвечаю я так, будто он пришел ко мне
на работу и спрашивает имена моих коллег.
Айзик поворачивает голову к дверям гостиной, возле которых стоит
Эрик с чашкой чая. Он такой же высокий, как и Айзик. Их взгляды
встречаются.
– Здравствуйте, – Айзик встает с дивана и, сделав шаг навстречу
Эрику, протягивает руку, – простите я не представился. Меня зовут
Сюзанн.
– А меня Эрик, – отвечает зять и пожимает руку Айзику. Я вижу,
что Эрику рождественские праздники у нас даются сложно. Но разве
можно его в этом винить?
Беру Айзика за плечи и отвожу его обратно к дивану. Эта сцена,
в разных ее вариациях, повторяется уже в который раз.
«Меня зовут Сюзанн»...Да, он себя называет моим именем. И уже
очень давно. Как только я вернулась к нему обратно. Своего имени
он не помнит так же, как и все остальное.
Не знаю, как это объяснить. Могу предположить, что так бесцеремонно
и эгоистично может вести себя только любовь. Она оказалась коварной,
злопамятной и даже, наверное, мстительной. Ведь его многолетняя
погруженность в музыку, неимоверная дисциплина во имя труда и
творчества, сосредоточенность на деле, как он это называл, не
позволяли ему всецело отдаться его любви ко мне.
Есть такой цветок, «дицентра», в форме вздутенького бледно-розового
сердечка с бело-желтеньким хвостиком, иногда похожим на рыбный
плавничек, а иногда даже на сердечко, так же как и основная часть
цветка, только тогда оно угловато и строго. В этом цветке и кроется
история любви Айзика ко мне.
Она вспыхнула неожиданно сразу, как только он увидел меня, – он
сам мне об этом говорил, – и тогда дицентра расцвела в нем. Любовь
не может тихо сидеть, она должна разрастаться, закипать, краснеть
и взрываться, наконец. Но нет, его природа, неумолимо направлявшая
его ум и эмоциональные силы на труд, не дала его любви по-настоящему
ожить и расцвести. Поэтому цветок так и остается бледно-розовым.
Но он все же не перестает быть любовью. Он живет надеждой, как
ребенок, проходящий сквозь дождь детства под зонтиком родительских
обещаний, что с ним скоро поиграют и поговорят.
И цветок страдает, и не зря мы, англичане, называем его «истекающее
кровью сердце».
Но в случае с Айзиком, любовь все-таки взяла свое сполна. После
того, как его ум капитулировал и сдал все свои земли, сердце,
душа и любовь на правах победителей заступили на них, разрушив
все здания и библиотеки, которые свергнутый властелин так долго
выстраивал. Любовь объявила, что отныне все опустошенные земли
будут засажены дицентрой. «И пусть ее большие куртины вечно разрастаются
на этой земле!», – величественно заявила она.
Так Айзик превратился в любовь.
У нее есть краски и настроения. Иногда ее обдувает ветер, а иногда
она купается в море. Но как бы то ни было, Айзик – это просто
любовь. Родилась она благодаря мне и живет ради меня. Если меня
не будет, то исчезнет смысл ее существования. Уверена, что когда
настанет мой час, жизнь отпустит и Айзика.
Любовь обошлась с ним жестоко. Она вступила в сговор с жизнью,
и вместе они очистили покоренные ими земли от последних пылинок
того, что когда-то называлось Айзиком. Поэтому, думаю, он называет
себя Сюзанн.
В первый год после аварии Джэнни неустанно внушала мне, что человек
в здравом уме такого долго не выдержит. «Выбирай: или уходи от
него, или оставайся, но тогда тебе самой придется свихнуться»,
– говорила она это под конец большой перемены, когда мы заканчивали
перекур.
Я разговаривала тогда очень мало, в голове все время стоял какой-то
гул, исходящий из других миров, который, не переставая давить
на виски слабым, но тяжелым звуком, странным образом превращался
в дымку глухого стального цвета. Дымка сгущалась, покрывалась
мелкими темными точечками, похожими на корицу, расплывалась по
лбу, как газ по камере смертника, и затвердевала, становясь какой-то
алюминиевой внутренней стенкой лба или, скорее, его протезом.
Именно, протезом. Потому что не знаю, что стало с головой, ее
словно подменили. Я решила оставить моего бедного, любимого, брошенного
жизнью Айзика! Как я могла это сделать?!
(Окончание следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы