Комментарий |

Айзик (Окончание)

Начало

Как незаметно в нас проникает дьявол – через тупой гул, через
блеклый дым. Одним словом, через серость, которая не удостоивается
нашего внимания. Хитрый черт знает, что мы хоть и топчемся на
этой границе между белым и черным, но все же мыслим и дышим полюсно:
боимся черного и рвемся к белому. Пока вертим головой из крайности
в крайность, он колдует, отравляя воздух в сером царстве.

Я вначале все время плакала, жалела Айзика, жалела себя и запутавшуюся
девятилетнюю Луизу, которая постоянно спрашивала, как могло так
случиться, что папочка ее вдруг не узнает – он, что, с ней играет?
«Мам, скажи ему, чтобы он перестал так делать, – просила он, хмуря
бровки, – мне это не нравится».

Затем в доме наступила тишина – время настоящих страданий. Слезы
были дымом, исходившим с огня произошедшей с нами беды. Дым вышел,
а угли накалились и жгли сердце так долго и больно, что я уже
не могла думать об Айзике. Боль заставила меня забыть обо всем,
кроме себя. Меня пытали, довели до порога боли, выступив за который
я предала Айзика и нашу любовь.

Врачи говорили, что надежд на его поправку практически нет. И
я тогда сказала себе, что Джэнни права, и так жить нельзя. Мне
было тридцать шесть лет, и я могла устроить новую жизнь. Официальное
объяснение – Луиза должна расти в нормальной обстановке. На самом
же деле, глубоко внутри я знала, что оказалась слабой и совершила
страшный грех, бросив беспомощного Айзика и окончательно лишив
его жизни, ведь я – единственный в мире человек, кого он помнил
и узнавал.

В некотором смысле, это было убийством, и меня надо было судить.
Но нет, Джэнни сказала, что я все сделала правильно. «Сюзанн,
я знаю, это тяжелый шаг, – сказала она, когда мы прощались, –
но сама подумай, Айзик же даже знать не будет, где он. Он не чувствует
времени и не знает, что ты оставила его. Ты будешь его навещать
время от времени, а для него это тоже самое, что было бы, если
бы вы вместе жили».

Сев на поезд этого ложного успокоения, мы с Луизой переехали в
другой город, продав дом и сдав Айзика в больницу для душевно
больных.

По коридору больницы Айзик шел молча, держа меня за руку и грея
мою ладонь абсолютным детским доверием. Он поморщился, когда мы
зашли в палату. Я его погладила по плечу.

«Где мы, Сюзанн?» – спросил он. «Дома, Айзик, дома», – ответила
я дрожащим голосом и, погладив его по плечу, начала раскладывать
его вещи. Секунд через двадцать он, осматриваясь, опять задал
этот вопрос, и я ответила так же. Через неравные промежутки времени
этот вопрос задавался вновь и вновь, и я перестала на него отвечать.
Затем усадив его, поцеловала его в щеку, крепко обняла и прошептала
ему на ухо: «Прости меня, Айзик».

Он сжал меня за руку и, видя как меня трясет, спросил, приподняв
брови так, что они стали похожими на поднимающийся разводной мост:
«Сюзанн, дорогая, что с тобой? Тебе плохо?» Закусив нижнюю губу,
я то ли помотала, то ли кивнула головой. Поцеловав его в лоб и
еще раз попросив прощения, я выбежала из палаты и понеслась по
коридору вон из больницы.

Плохо помню детали тех дней. Помню сердцебиение и истерики. Помню,
как проклинала все: и себя, и жизнь, и диван, за которым мы поехали,
и даже Айзика за его ничего непонимающие, но любящие глаза. Казалось,
что несусь в лодке по горному водопаду, с трудом контролирую движение,
и воды швыряют меня из стороны в сторону. Ничего не слышала и
не видела, кроме шума и безумного течения воды. Вот-вот и весла
вылетят из рук, лодка потеряет равновесие, и воды расправятся
со мной, размозжив голову о камни. «Пусть так и будет!» – говорила
я себе. Хотела исчезнуть навсегда, чтобы забыть и Айзика, и себя.

***

На новом месте сориентировалась быстро. В наше время – нехватка
учителей, и найти работу было легко. Луизу пристроила в эту же
школу. Квартирку сняла неподалеку. Так что нам обеим было легко
и удобно.

Бытовые вопросы и новые знакомые первое время меня как-то отвлекали.
Много времени проводила с Луизой, читая ей книжки и обо всем болтая.
Нашла ей учительницу по пианино. Раньше Айзик сам ей давал задания
и нанял учителя, которого он хорошо знал. «Луиза очень талантлива,
Сюзанн. Она должна, просто должна, пойти по моим стопам», – говорил
он.

Первое время я колебалась, думала, не отдавать ее на уроки пианино,
чтобы лишний раз не напоминать нам об Айзике. Но все же решила,
что не имею право этого делать. Пусть отцовская доброта омывает
Луизу, как прилив прибрежный песок, через музыку, через ноты.
Однажды, думала я, она раскроет работы Айзика, и тогда Луиза,
как никто другой, сможет увидеть те краски, которыми он рисовал
свой мир и какими мир рисовал его.

Все налаживалось и казалось, что я выбрала правильный путь. Пока
не связалась с Дэвидом.

Дэвид был заместителем директора. Он был робким и достаточно интеллигентным
человеком. С первого дня в школе мы с ним сразу легко нашли, что
называется, общий язык.

Он был всем тем, кем не был Айзик: невысокий, разговаривал тихо,
с трудом удерживая на собеседнике свои маленькие глаза цвета листка,
залежавшегося в грязном пруду, редко смотрел прямо, идя, как правило,
наклонив коротко постриженную голову вниз. Отдав всего себя школьным
делам, он всячески избегал жизни, словно боясь, что сердце не
выдержит, если она вдруг признается ему в своей любви.

Первое время меня это увлекало и даже как-то приободряло. Ведь
все в Айзике – магнетический напряженный взгляд, взрывной смех,
заражавший людей так, что они на пару секунд забывали, что у них
до этого было на уме, безудержный напор творческих сил, задавливавший
и подминавший под себя все вокруг, включая самого Айзика – было
таким всеохватывавшим и даже деспотичным, что временами казалось,
что трудно было дышать и занять в театре собственной жизни отдельное
место, хотя бы в зрительном зале, не говоря уже об отдельной роли
на сцене. Айзик представлялся мне каким-то отдельным от жизни
центром силы, и, может, жизнь восприняла это, как вызов? Не в
этом ли объяснение того, что с ним произошло?

Как бы то ни было, с Дэвидом я почувствовала, что вокруг меня
вдруг появилось огромное пространство, которое заполнялось исключительно
моими залежавшимися и закостенелыми мыслями и голосом. Только
проснувшись, эти малыши радостно выбегали на эту площадку, разминались
после продолжительного сна и играли допоздна, пока не падали от
усталости.

Поэтому неудивительно, что через год после нашего знакомства,
когда Луизе уже шел одиннадцатый, я согласилась переехать к Дэвиду.

Думала, верила, что смогу начать жить заново. Но память – этот
дар, благодаря которому человек сам для себя существует – делает
это невозможным. Боясь задеть подводные камни, под которыми задавлен
образ брошенного Айзика, я пыталась выплыть из страшных глубин
недавнего прошлого. Море благоволило мне сначала, быстро подняв
дрожащее тело к поверхности. Но как только подняла голову над
водой, сразу поняла, что плыть так не смогу и голову придется
опустить обратно и рано или поздно увидеть дно – темное, стонущее
отражение пройденной жизни, покрытой морской растительностью,
камнями и кораллами, сквозь которые проплывает пугливые, но совестливые
рыбки, заколдовавшими меня своими причудливыми формами и раскрасами,
заставляя опускаться чуть глубже и постепенно затмевая своей тихой
красотой соблазны той новой жизни над водой, о которой я мечтала,
соединившись с Дэвидом.

Эти рыбки оказались связью между памятью, чье тяжелое дыхание
простиралось по дну, и непознанным соблазнительным миром над морем.
Казалось, что я, застрявшая между этими двумя одинаково нереальными
мирами, сама превратилась в одну из этих рыбок.

Когда ночами Дэвид стыдливо, дыша глубоко и прерывисто, пытался
прикоснуться ко мне, я, как и положено рыбке, выскальзывала из
его ладоней, опускаясь при этом все глубже ко дну.

Липковатые прикосновения этого самого по себе хорошего человека
мне были противны. Бросало в дрожь, хотелось кричать и мчаться
прочь из этой спальни.

Я спустилась на дно, теперь становившимся для меня спасением,
переворачивала камни, отчаянно врезаясь в них рыбьим тельцем,
и звала на помощь Айзика. Боялась, что не найду его. Камень за
камнем, а его все не было. Неужели воды унесли его с собой?

Мне нужна была та неизведанная жизнь, кокетничавшая с Дэвидом.
Тогда я впервые поняла, как же сильно я предала Айзика, потянувшись
к той, чья ревностная прихоть в злосчастный день направила машину
в ограду и разрушила Айзика. Она уничтожает тех, кто бросает ей
вызов. А я, опустив голову на подушку рядом с Дэвидом, попросилась
в стан именно к ней! Благодаря мне, она унизила Айзика вдвойне.

Вернувшись в больницу, я упала ему в ноги и просила прощения,
дав обещание, что отныне бороться с жизнью мы будем вместе. Айзик
гладил меня по голове и все время спрашивал, почему я плачу.

***

Погода славная, и день обещает быть прелестным.

Парочка тонких обрывков облаков случайно, как ветром занесенный
в убранную комнату тополиный пух, залетело на чистое небо. Легкое,
расслабленное дуновение весны нежно, как будящая ребенка молодая
мать, гладила свежую листву, блиставшую ярким зеленым окрасом
так, что казалось, что по ней разбросано множество мелких драгоценных
камешков. С каждым дыханием просыпающегося дня, острые кончики
травы в саду наклонялись и вибрировали. То ли они были оркестром,
управляемые ветром-дирижером, то ли просто покачивались в наслаждении
от скрытой от человеческого уха музыки весны.

Правда Айзику, сидящему во дворе на металлическом стуле, похоже,
был дано ее услышать. Также как и кончики травки, его голова немного
покачивалась – это было едва заметным узорчатым эхом таинственной
мелодии жизни, игравшей в его голове. Жизнь по-матерински ему
что-то приговаривала, напевала, обволакивая его душу своей безграничной
любовью, и раскрывала какие-то секреты, которых нам, обычным людям,
не дано знать.

Нет, Айзик, на самом деле, совсем не наказан. Он, скорее, выделен
из всех нас, чистотой и музыкальностью сердца.

Музыка, игравшая в нем, возвысила его: Айзик поднялся ввысь и
приблизился к самому сокровенному, самому святому. Он это делал
не намеренно, но это было неизбежно. Его гений, как заигравшийся
ребенок, забежал туда, куда запретили ступать родители. Там, я
уверена, его шутливо пожурили, разлохматив его густую шевелюру,
и чем-нибудь вкусным накормили и напоили. Но, понятное дело, просто
отпустить его обратно было нельзя.

Он должен был все забыть.

Услышав позади себя хлюпающий звук заступивших на бетонные плиты
сандаль, Айзик повернулся и, увидев меня, вскочил, развел руки
и выпрямился так, что стал похож на застывшую фигуру прыгуна в
воду за мгновенье до прыжка:

– Cюзанн, дорогая! Неужели это ты?! Я так давно тебя не видел!
– Как же мало он изменился с того дня. Да, морщин стало чуть больше,
но кожа все-таки еще не совсем растеряла былую свежесть и упругость.
Он похудел, так как ест мало, но это только придает ему моложавости
и легкости. Возникает ощущение, что если он захочет, то без труда
сможет побежать очень быстро, а то и взлететь. Проседь, конечно
же, обрызгала его золотисто-каштановые волосы местами, но совсем
немного, придав голове дополнительный и несколько завораживающий
блеск.

Я знаю, что в сравнении с ним, выгляжу значительно старше. Но,
к счастью, Айзик этого не замечает. Он живет во мне и поэтому
смотрит на меня изнутри.

Мне иногда думается, что, когда все это с нами произошло, его
тело и память заморозили. Они – нетающие льдинки, внутри которых
застыло отражение его мира двадцатилетней давности. В Айзике живет
странная, несколько пугающая ледяная молодость.

Он тянется ко мне так же пылко и самозабвенно, как и много лет
назад. В нем живет та молодая память во льдинке, которая у многих
с годами сгорает. Наверное, это даже и не память, потому что для
Айзика – это единственно возможная реальность.

Недуг не позволяет ему думать, что предполагает своего рода мост
над пропастью между скалами вопросов и ответов. Пока Айзик делает
шаг вперед, оставшаяся позади плита откалывается и летит в бездну.
Построить мост размышлений ему уже не дано, и он сам летит вниз
вместе с отколовшимися плитками.

К счастью, ему не нужен этот мост, чтобы меня любить.

– Как же долго я тебя не видел! Где ты была? – Он крепко меня
обнимает и кружит.

– Не важно, не важно, – кричит и смеется во мне молодая девушка,
– главное, что я теперь с тобой!

Сильные руки ставят меня на землю, словно игрушку, и он смотрит
на меня с улыбкой, подрагивающей в тот момент, когда я через несколько
секунд заново перед ним предстаю.

Смотря на него, я с радостью осознаю, что, чем старше становлюсь
и дольше с ним живу, тем больше он замораживает меня памятью молодости,
памятью жизни. Мне не нужны разговоры и размышления. Я просто
хочу быть такой же, как и Айзик, до последней капли выпитой любовью.

Если бы не тот роковой день двадцать лет назад, я бы никогда не
стала такой счастливой.

***

Луиза не стала звездой, решив вести тихую семейную жизнь. Но в
некотором смысле мечта Айзика все же сбылась.

Я знаю, что когда дома никого нет – Эйми в садике, а Эрик на работе
– Луиза, садясь за пианино, рассказывает правду о себе. Она ругается
с миром, обвиняя его в страданиях, затем просит у него прощения,
и мягко кладет ему голову на плечо, распустив роскошные рыжие
волосы и прислушивается: не рядом ли папа, которого она так рано
потеряла?

Одно время я думала, что она сбежала от нас, не выдержав так и
не узнавшего ее за все эти годы отцовского взгляда, выехав из
дому, как только поступила в консерваторию. Думала, что дочь хотела
нас забыть, когда она вдруг решила рано выйти замуж за Эрика.
Уговаривала ее не торопиться, напоминала о том, что отец хотел,
чтобы она, как он, выступала и писала музыку. Но она и слышать
ничего не хотела, ответив мне спокойно и твердо: «Мама, я уже
все решила. Смирись.»

Консерваторию она, слава Богу, закончила. Потом решила давать
уроки. Сказала, что раскрывать себя на глазах у публики не для
нее. Я металась, но все было бесполезно.

Пока не родилась Эйми, она особенно близко меня к себе не подпускала.
Тогда я не понимала, почему Луиза так себя вела. Для меня это
было горем.

Но со временем я все поняла. Конечно, как и в свое время мне,
ей, повзрослевшей уже девушке, требовалось время, чтобы осмыслить
и хоть как-то принять то, что на нас свалилось. Но главное, она
ушла искать Айзика, поняв, что домой он уже не вернется, несмотря
на то, что постоянно сидел на диване в гостиной.

Луиза искала папу, уйдя в консерваторию. Она надеялась, найти
хотя бы что-то от него в высоком Эрике. Родила Эйми, чтобы спросить,
может, она, ребенок, который только недавно побывал в долинах
истины, что-то знает о дедушке. Все тщетно, но не совсем.

С рождением Эйми они стали чаще нас навещать и однажды, в один
теплый летний вечер, совсем такой как сейчас, когда зеленый цвет
на листьях окреп, а тонкие полупрозрачные облака полосками выстроились
друг на другом, как зрительские сидения на стадионе, придавая
небу прищуривающееся выражение, мы, сидящие во дворе, услышали,
как в доме заиграл инструмент. Так играть мог только Айзик.

Невероятно, он сам подошел к пианино, а такого никогда не было.
Чтобы он заиграл, я всегда должна была подвести его к инструменту:
сидя на диване, он сидел в пустоте, где не было места даже для
пианино. Необходимо было указать ему на пианино и быстро усадить,
чтобы он поскорее заиграл. Но достаточно было его длинным крепким
пальцам прикоснуться к клавишам, как память ему была уже не нужна,
даже, когда он играл по нотам (а ноты перед ним ставила я; ставила
то, что попадалось под руку, ведь в музыке мало что понимаю).

Как огонь, музыка всколыхала в нем, поджигая, и тем самым оживляя,
его душу. Хоть и выражение его лица во время игры менялось незначительно
– только брови иногда напрягались, и губы временами слегка приоткрывались
– в темных глазах иногда мелькал еле уловимый блеск, вызванный
ни отражением света и ни слезой. Нет, ничуть не сомневаюсь, что
этот непонятный свет, похожий на быстро исчезающую полоску падающей
звезды в ночном небе, был светом откуда-то издалека.

Айзик сидел передо мной, но при этом возникало ощущение, что играет
не он, а играют им или, в любом случае, через него. Когда я об
этом сказала Луизе, она со странным и неожиданным раздражением
оборвала меня, сказав, чтобы я не молола чепуху. Правда, потом
перезвонила, извинилась и сказала, с противной мне жалостью в
голосе, что понимает как мне тяжело.

При чем здесь тяжело? – подумала я тогда. Почему она мне не верит?
Я же вижу и чувствую, что с ним происходит! Она же женщина, да
еще и моя дочь, и поэтому должна была меня понять! Почему не было
никакой радости или хотя бы удивления от того, что отец, в действительности,
живет, только другой, скрытой от нас жизнью. Мы должны быть терпеливыми,
слушать Айзика, верить ему, а не отмахиваться от него – ведь он,
бедный, так старается нам об этом сказать. И тогда загадка обязательно
раскроется. Но Луизе, которая сама закрывалась от меня как могла,
тогда этого было невозможно объяснить.

Но в тот вечер Айзик сам позвал ее к себе – через музыку, ворвавшуюся
во двор через полуоткрытую дверь, не как мелодия, а, скорее как
отчаянный крик о спасении. Так кричат только те, кто брошены глубоко
в темницу или завалены под обломками после землетрясения.

Мы сбежались в комнату. Айзик, не замечая нас, продолжал играть,
на этот раз заметно более оживленно, покачивая телом, сжимая губы
и несколько гримасничая. Мы переглянулись с Эриком. Луиза шагнула
вплотную к отцу и застыла.

Мелодия несколько успокоилась и где-то даже замирала, уплотняясь,
так же как и небо, в которое слой за слоем въедаются тучи перед
грозой. Но затем последовал шквал, страшный, но невыразимо волнующий
и завораживающий. В том, что играл Айзик, мне слышался призыв
к какому-то срочному действию или осознанию чего-то, даже с нарастающим
обвинением. Одновременно с этим напряженность и энергия музыки
будто обвязывала меня веревками, делая любое действие или даже
мысль невозможным.

Через пару минут Луиза резко повернулась ко мне с широко раскрытыми
и наполненными слез глазами, которые, казалось, загорелись тем
же цветом, что и ее волосы, и напористо и отчетливо прошептала,
как обезумевшая колдунья, произносяшая заклинание: «Мама, ты слышишь?
В Папе играет музыка! Нет, ты не понимаешь, я же все его работы
наизусть знаю, это что-то новое! Он прямо сейчас сочиняет...,
– она прижала ладонь ко рту и замерла. – Нет, нет... он нам что-то
хочет сказать».

«Папочка, родной мой!», – она бросилась к нему из-за спины и,
наклонившись, обняла его за шею и зарыдала на задней стороне его
плеча. А Айзик все играл, вначале затихая, словно выслушивая музыку
страданий, а затем, как ветер, нагонял очередную волну.

Не знаю, сколько прошло времени. Айзик все играл, но тревожность
в произведении несколько поубавилась. Луиза давно затихла и просто
покачивала головой, понимая, как никто, таинственный язык музыки,
как вулкан, извергающийся из отца.

Затем она вытянулась, и, не смотря ни на одного из нас махнула
нам рукой, приказывая удалиться во двор, и направилась к полке.
Вытащила нотную тетрадь, взяла карандаш и села неподалеку от Айзика.

В тот вечер ей удалось сделать только приблизительные наброски
того, что нам пытался сказать Айзик.

***

Последнее время меня не покидает мысль, что в жизни, использующей
отличную и непонятную для человека меру времени и, вообще, всех
вещей, все рано или поздно встает на свои места. Правда, существует
ли такая вещь как «свое» место? Откуда, например, я знаю, что
все встало именно на свои, а, скажем, не на чужие места?

Такие размышления ведут к тому, что любой частице, предмету и
даже человеку отведено специальное место или роль. А если так,
то значит существует определенный порядок и система, и соответственно,
стоящий за всем этим план. Означает ли это, что нет места случайностям
или совпадениям?

Наверное, нет. Иначе бы не было поля для свободной воли, без которой
не было бы и нас, людей, и не было бы такой вещи, как ошибка –
как та, например, что привела к аварии.

Тем не менее, не думаю, что совершив ту ошибку, мы с Айзиком выступили
за пределы глобального плана – в любом плане есть множество слоев,
каждый из которых начинается словами «а если...»

Но как можно сохранить «свое место» в этом бесконечном межслойном
передвижении?

Не знаю, но это уже не важно. Я смирилась со своим непониманием
мира, потому что в моих глазах, глазах любящей жены и матери,
все, действительно, встало на свои места.

Айзик жив, это мы теперь точно знаем. Может, в тот летний вечер,
душа в нем, возмутившись, что мы оставили его, распивая чай в
саду, всколыхнулась настолько, что, приложив неимоверные усилия,
подняла его и опустила возле пианино? А, может, жизнь сжалилась,
решив всех нас другу другу вернуть?

Луиза приходит почти каждый день, усаживает Айзика за инструмент,
не ставя перед ним нот, слушает и записывает отца. Иногда он прерывается,
не заканчивая начатое. Луиза затем сама дорабатывает произведения.

«Знаешь, мама, – говорит мне она иногда, – папа, думаю, не обидится,
если я здесь кое-что изменю».

Мы связались с теми, с кем Айзик работал, и Луиза сыграла им кое-что
из «законченных работ», как их называет Луиза. Они были потрясены.
До сих пор не знаю, поверили ли они, что эти работы родились в
Айзике.

Как бы то ни было, но Луиза уже заключила контракт на запись новых
произведений Айзика. Ее уговаривают начать выступать, но она упрямо
отказывается.

Переубедить ее мне тоже пока не удалось, но, думаю, это вопрос
времени.

Айзик ее по-прежнему не узнает.

– Папа, просто со мной так играется, – сказала как-то она. – Это
он при вас так себя ведет. Ты же знаешь, мама, какой он шутник.
А вот когда мы наедине, он мне всю правду рассказывает.

03.07.10

Последние публикации: 
Тепло земли (29/10/2018)
Дом (14/02/2018)
Муза (08/06/2017)
Муза (06/06/2017)
Сон (окончание) (04/07/2016)
Сон (03/07/2016)
День рождения (15/12/2015)
День рождения (11/12/2015)
Дождь (20/11/2015)
Дождь (19/11/2015)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка