Кошмары
1
Я прихожу домой поздним вечером после шатания по застывшим, мертвым
улицам; они не двигаются, не падают, дома стоят на удивление ровно
и не хотят обрушиться на меня своей огромной каменной массой,
застывшей в причудливых, кем-то выплавленных, кое-как выдавленных
очертаниях; я прихожу домой поздним вечером, поспешно и нетерпеливо
скидываю одежду, срываю вонючие, давно не стираные носки, но никогда
не бегу в душ, мне нравится запах моего пота, мне нравится мое
липкое и холодное тело, когда пот все прибывает и прибывает, пропитывая
собой подушки, простыни, одеяла, на которые я сразу укладываюсь
по приходе домой; отец обычно смотрит телевизор, мать спит, когда
я хмуро захожу и также хмуро здороваюсь с отцом, сидящим в прихожей;
мать спит в это время по причине тяжелой работы, постоянно сваливающейся
на нее, она иногда приходит с работы и плачет, а я тогда бьюсь
головой о стену, что-то странное бормоча сквозь плотно стиснутые
зубы, скорее всего это просто матерные ругательства, которые я
не решаюсь произносить во весь голос; мой отец работает сторожем,
но не пьет, все вечера он посвящает просмотру телевизора, картинки
сменяются быстро, калейдоскопически, еще быстрее, когда я поворачиваю
свою голову к экрану, я не могу уследить за этими быстросменяющимися,
быстроменяющимися хитрыми бестиями, телевизор мне подмигивает
своим красным малым взглядом, я спешу в свою комнату, по пути
заворачивая на кухню, где разогреваю себе чай и пью его сам с
собой, в полной тишине, не считая тихого воркотанья-бормотанья
телевизора, и в полной темноте, не считая света, сочащегося в
окно с улицы и из ярко зажженных окон других городских квартир;
я пью чай, стараясь растянуть подольше это удовольствие, с этой
целью после стакана зеленого, я тщательно обсасываю его листья,
сжимая их крепко-крепко в своем воняющем рте (рот у меня воняет,
потому что я никогда не чищу зубы, ем, что придется и когда захочется,
однажды я ел человечину, было очень вкусно, я обглодал ее до кости,
вероятно, это была нога, кусок оказался мягким и великолепным,
меня угостила этой роскошной едой моя любовница, от которой я
всегда и возвращаюсь так поздно, я люблю заниматься любовью, залезая
своей любви под юбку, я люблю ее бить и мочиться на нее, вероятно,
я болен, у меня иногда болит голова, ноги, колет сердце); я допиваю
чай, иду в свою комнату, в ней жарко, т.к. лето, но я боюсь открывать
форточки, тогда в комнатенку влетят комары и искусают меня до
смерти, они будут по ней летать, своим тоненьким голосочком трещать,
дребезжать, пилить, ныть, вопить, крушить посуду и вазы, я могу
стать хрустальным и разбиться, о, ледяной лебедь, ты расплавишься,
если будешь плыть быстрее, твой жар возрастет, и ты начнешь подтаивать,
легонько, понемногу, водные дороги огибают берега, что расступились,
чтобы пропустить величавого ледяного лебедя, плывущего неспешно,
неторопливо, аристократично, красиво, неотразимо, мило; он прилетел
ко мне домой, лебедь стал серебряным, я увидел его чёрным, он
чистил перышки на моем крыльце, увидев меня, он повернул голову
в мою сторону, я отвесил элегантный поклон, который положен по
статусу царской особе, и спросил его:
– Кто вы?
– Я чёрный лебедь совести.
– Зачем вы прилетели ко мне, это, вне сомнения, было долгое путешествие,
и могу ли я вам предложить стакан вина или, может быть, немного
чая.
– Нет, я хотел бы увидеть ваш чердак.
Я поднялся с чёрным лебедем, который на удивление легко справлялся
с высокими ступеньками, на чердак, где был скоплен различный хлам:
старые детские игрушки, книжки-раскраски, цветная бумага, школьные
дневники и тетрадки, мешки с овощами с грядки, пёстрые и серые
тряпки, лоскутья, акварельные краски и много прочих иных бесполезных
предметов; лебедь показывал лапой, что мне перебирать, и все эти
вещи я перекладывал с места на место, все никак не догадываясь
о странном госте и его странных требованиях, хорошо лебедю лежать
на погосте, растопырив лапы на четыре стороны, лежать мертво,
молчаливо, облака по небу буду плыть, отражаясь все менее и менее
верно в изгнивающих глазах чёрного лебедя, наступит утро, когда
глаза лебедя будут представлять бесформенную белую кашу, текущую
и поющую; я перебирал на чердаке старое тряпье под руководством
чёрного лебедя, лебедь ходил важно по чердаку туда-сюда, сюда-туда,
откуда-оттуда, вера в чудо; наконец, перерыв изрядное количество,
я нашел то, что было нужно чёрному лебедю – сломанные песочные
часы, в одной из половин которых треснуло стекло, и песок давно
высыпался, я повернулся к черному лебедю показать, что нашел часы,
но он, верно, вылетел в окно, потому что на чердаке не было не
единой живой души, кроме меня, впрочем, может быть, я и мертвый,
и был когда-то похоронен, забыт, в гроб гвоздями забит, в землю
навсегда вбит, навсегда, навсегда, навеки вечные, хватит; когда
чёрный лебедь улетел, я и проснулся, комната плавала в темноте,
словно рыба в масле на раскаленной сковороде, было нестерпимо
душно и жарко, но нельзя оконце открывать, даже легонько, чуть-чуть,
влетят злые комары и съедят, до костей плоть сжуют, сожрут, я
их боюсь, они надсадно воют и пилят, как смычки недоучек-музыкантов,
но сейчас нет комарей в моей комнате, никто не мешает мне заснуть,
хотя, впрочем, духота и жара, сильно осложняют эту задачу; я решаюсь
встать и пойти прогуляться по тихой пустынной ночной интимной
улице, мельком взглянув на настенные часы, я замечаю, что время
на них остановилось в районе полчетвертого, завтра надо бы их
завести ключом; я быстро одеваюсь по-летнему: футболка, бриджи,
сандалии на голую ногу, носки и без того нестерпимо воняют; беру
с крюка ключ от дома, вставляю его в дверь, быстро делая по часовой
стрелке два оборота, чтобы закрыть дверь, тихонько пробую ее плечом,
но закрытая дверь не поддается, успокоенный я медленно кладу ключи
от квартиры в правый накладной карман на бриджах и выскальзываю
за пределы общего, с соседями, коридора; осматриваюсь на лестничной
площадке, снизу доносятся чьи-то голоса, наверное, местные алкоголики
пьют до потери сознания; я начинаю спускаться по лестнице, осторожно
нащупывая ступеньки, скрытые в густой темноте, и, правда, между
первым и вторым этажом на изломе крепкой бетонной лестницы вижу
троих: на подоконнике стоит бутылка, какая-то нехитрая закуска
для таких случаев; я медленно озираюсь по сторонам и прохожу мимо
двоих, сидящих на корточках на полу, их лица молоды, и поэтому
я боюсь, как бы меня не ударили чем-нибудь тяжелым таким сзади
по голове или по спине, третий, сидящий на подоконнике с длинными
свисающими ногами, кажется более старым, хотя в чёрной темноте
определить возраст точно довольно-таки проблематично; но видно,
я зря волнуюсь, сидящие на корточках даже приподнимаются, освобождая
мне проход, их лица выражают некое благодушие, приобретенное видимо
вследствие сегодняшних и вчерашних обильных возлияний; быстро
пугливой мышью прошмыгиваю, преодолеваю оставшиеся двадцать две
ступеньки вниз по лестнице и выскакиваю из темного грязного заблеванного
вонючего мочевого водочного подъезда на милую тихую улицу, где
все звуки померли в тишине в эту ночь, и звезды расстелили свой
темно-синий ковер на удивительно ясном и красивом подернутом легчайшей
дымкой небе; я решил идти, куда глаза глядят, просто гулять, идти
неведомо куда, там на неведомых дорожках мне может кто-то или
что-то встретиться; небо было ночным, здоровым, как мычащая корова,
небо расцветилось пылью звезд, они натягивали в темно-синем небе
разные мосты, танки, банки, склянки, зайцы причудливо бегали по
небу в созвездиях северных и южных; воздух был приятно прохладен,
ночь вообще способствовала прогулкам, на улице никого не было,
и мои шаги громко и гулко звучали в окружавшей меня черной тишине,
было приятно не видеть никого на улицах, не могу ходить днем по
улице, поганые люди бродят туда-сюда с делом и без дела, суют
свой нос во все щели и дыры, куда свой нюхательный орган можно
и нельзя просунуть, сядешь в парке, а рядом сидит гогочущая и
пьяная компания, отпускающая свои сальные шуточки и анекдоты в
адрес сидящих тут же, на грязной лавочке их знакомых блядей, я
ненавижу людей, некоторые мне вполне нравятся, но все так называемое
человечество я на дух не переношу; они воняют потом и говном,
овном, козлом, пытаясь перебить этот запах, они душатся духами,
лучше бы душились крепкой веревкой, меньше народа – больше кислорода,
но сквозь запах духов от них несет дикой вонью смрадных покойников,
гниющих в сырой земле, сгнивших в сырой земле, разложившихся в
сырой земле, утонувших в мутной воде, в поросшей кувшинками, камышами
реке, утонувших в топях, трясинах, болоте, погребенных потоками
собственной рвоты; люди воняют – по запаху их узнаете их; они
сидят и гогочут, постоянно матерясь и крича друг на друга – дикие
звери, готовые перегрызть глотку друг другу, мне, первому попавшемуся
встречному, молодежь мочится в лифтах, не в силах донести выпитое
пойло до параши, их рот часто испачкан блевотой и слюнями, иногда
распускаемыми; вот почему я люблю гулять ночью по улице, часа
в три, в четыре, когда самые отчаянные головы уже тискают своих
подружек своими грязными лапищами, а эти шлюхи похохатывают и
просят быть понежнее; я всегда радуюсь, когда умирает большое
количество людей во время войн, авиационных налетов, взрывов,
я люблю смотреть, как умирают дети, как они плачут и захлебываются
в воде; я благословляю тех матерей, которые топят своих детей
в воде, в грязи, в крови, в говне, в огне, матери сбрасывают своих
детей с высоких этажей, они летят и разбиваются вдребезги, как
это прекрасно, как прекрасна, просто великолепна и чудесна, кровь
на асфальте, и маленькое тельце, ставшее еще меньше в результате
быстрого падения, матери режут своих детей, чтобы они не мешали
им жить, бритвой по горлу, полилась кровушка из кровинушки, и
все, я бы с радостью убил собственного ребенка, вцепившись ему
в волосы, выдирая их очень медленно, причиняя все более и более,
нарастающую, нестерпимую боль, я бы отрастил себе когти и разодрал
бы в кровь голову ребенка, оставляя глубокие продольные темно-красные
разводы, воды, реки; после пусть голова ребенка заживет, и я начну
сначала, пройдет немного времени, и ребенок будет поднимать страшный
крик-вой, едва завидев меня в глубине комнаты, я буду Бабаем,
Кощеем, Песочным человеком, Бабой-Ягой; я буду ими всеми сразу,
я буду купать ребенка в кипятке, мое лицо расцветет в улыбке,
когда дитя обварится и начнет дико кричать, о да, красота, моя
прелесть, как прекрасен твой обезображенный крик, ты кричишь,
я хохочу, визжу, заламываю руки, танцую эпилептически, а ты орешь
бешено, жадно, хочешь жить, но тебе это не суждено, твой папаша
тебя обварил, и теперь ты навеки урод, если даже ты не скончаешься
в обозримом будущем, то жадное, жалкое общество людишек никогда
не примет тебя, ты будешь для них посторонним навсегда, одиноким
навсегда, отовсюду изгоняемым навсегда, твоя последующая жизнь
покажется тебе адом, а я буду смеяться, к сожалению, у меня сейчас
нет детей, но моя подруга, на которую я дико мочусь после соития,
беременна, и скоро появиться на свет мой наследник; я тебя породил,
я ведь тебя и убью; как прекрасно, чтобы ребенок умер, ангелочки
его унесут на небо, где господь споет ему прощальную песнь старой
жизни и начальную песнь новой жизни, ты устремишься прямо в рай,
безгреховный, жизни лишенный, а я, твой папаша буду гнить в тюрьме,
мочась в мерзкую парашу, а когда умру, буду вариться в адском
котле, черти будут смеяться надо мной и тыкать в меня пальцами...
А я, весь красный, обваренный, буду мерзко материться, припоминая
на их головы страшнейшие ругательства, я варюсь в огне вечно,
я вечно в сетях зла, ты в раю, мой сыночек, моя кровинушка, мое
больное семя, мой больной мозг, ум, разум, меня бы отхлестать
сотней розог, может, тогда исправлюсь; я иду по одинокой пустынной
улице, она заброшена, пуста, темно-тонкая кишка, что бурлит днем,
теперь, в практически предрассветный час, здесь никого нельзя
встретить, кроме облезлых бродячих собак, люди еще не встают на
работу, спят в своих теплых постелях, совокупляются друг с другом,
совокупляются друг без друга, может кто-то из них пьет или блюет,
но мне ни до кого нет дела, даже до себя, я иду, куда глаза глядят;
фонари призрачно мерцают, кажутся эфемерными, вот возьмут и улетят
сейчас в открытый космос, прихватив меня с собой, я оседлаю фонарь,
в воздух подымусь, на луну попрусь, головой взмахну, земле что-то
прокричу и полечу – к зелёному лунному врачу, чу-чу-чу, ча-ча-ча,
морда просит кирпича, хорошо играть в игру “Догони меня кирпич”,
чур, я первым вожу, говорю краткий спич, хорошо, если в морду
красный попал, в белом пять килограмм, и на красном не видно крови,
зато видны белые выбитые зубы, раскрошенные, перекошенные, скошенные,
раскореженные, жженные, пшенные; улица тоже призрачна, деревья
что-то говорят друг другу, вот бы подойти и послушать, да не просто
послушать, а и услышать, понять, обмыслить, домыслить, догнать,
здорово говорящее дерево обнять и ему сказать: “Знаете что, дерево?
А я вас люблю”; дерево в ответ зашелестит листочками-лепесточками
и зашепчет что-то чудное, непонятное, незнакомое, лопоухое, но
приятное, такое хорошее, что невмоготу, я люблю говорить с деревьями
и часто это делаю, общество деревьев гораздо приятнее общества
людей, какие они стройные и тучные, холодные и жгучие, зеленые,
желтые, красные, бесстыдники, застенчивые, разные, но все равно
– красивые, прекрасные, любимые мои; с этой целью я отправился
к ближайшему лесу, чтобы поговорить с деревьями, по идее уже давно
был должен начинаться рассвет, но не малейших признаков отступления
ночной тьмы я не заприметил, до леса было идти не сказать, чтобы
далеко, однако, не сказать, чтобы и близко, лес был глухой-глухой,
старый-престарый, кривой-прекривой, с ножом да расправой над любопытствующими
носами, расправой косами, вострыми, наточенными на чью-то головушку;
светать не начинало, все та же тьма плыла, объята ей все Земля
была, до рассвета еще долго-долго, ночь летом обманчиво светла,
но все равно, темна, не жди добра, пощады, а жди зла, да промеж
глаз сабельной награды, ха-ха; темно было, вся тьма состояла словно
бы из черных кошек и их хозяюшек-ведьм, с ухватом, с прихватом,
с веревкой да со сватом-топором; наконец, я добрался-таки до леса,
только что-то деревья сегодня молчат, может у них какое тайное
собрание, отсюда и мертвое молчание, только тихо очень в лесу,
непривычно, неуютно как-то, деревья листьями не шуршат, головами
не мотают, ногами по земельке не ступают, только знают себе –
молчат да молчат, не говорят, родимые, не говорят; странно-странно
стоят; я решил прогуляться по лесу в полной темноте, в полной
пустоте, в полной тишине, в полной нишине, во мгле, которая была
мгловатой, угловатой, кружащейся в вальсе, поющей романсы, сочиняющей
стансы, правящей дилижансом, мгла не рассеивалась, зачинался мокрый,
моросящий дождик, я бросился бежать по лесу, похохатывая, размахивая
нелепо руками, смех, да и только, я бежал и хохотал, становился
на минуту под деревья, под их листы, прятался в коварные кусты,
а после снова бежал, хохотал, дождь усиливался, гром грохотал,
я трепетал, визжал, стонал, орал, кричал, рычал, мычал, чал-чал-чал;
я по лесу бежал и смеялся, дождь лил ведроносно, весьма несносно,
нещадно лья, поливая меня, поливая меня, гром грохотал, молния
разрезала небо во тьме, я бежал, бежал в темной, моросящей мгле,
не смотря по сторонам, отчего иногда натыкался на разные ветки,
деревья, кустарники, палки, банки-склянки, земля была мокра, мои
сандалии то и дело хлюпали, завязая в густой черноземной почве,
вдруг во время бега краем рассеянного глаза я увидал избушку,
стоявшую на опушке, сравнительно очищенную от всяких разных деревьев,
что-то лопочущих, шепчущих, ищущих, роющих, смотрящих, что и говорить
деревьев здесь было как-то маловато по сравнению с остальным густым
лесом, да и эти деревца были какими-то чахлыми, малыми, кислыми,
болезными, голыми, казалось, что избушка забирает у корней этих
деревьев их силу, их влагу, их почву, что и приводит к чахлости
и засыханию, засыпанию, умиранию, погребению; избушка была очень
здоровой и толстой, вот брюхо себе наела старая карга, а деревца-то
сохнут, а ты стоишь и крепчаешь, не засыхаешь, только пузо на
них выпираешь, толстоного кряхтишь и играешь, старая, что вздыхаешь,
замираешь, умираешь? это было бы здорово, если бы ты, избушка,
развалилась, да придавила своих хозяев, вскричали бы они предсмертно
и сгинули бы навсегда с деревячих глаз долой, на тот свет на постой,
пой избушка, поиграй, хозяюшка улети-ка ты в рай или в ад, главное,
чтобы деревья жили вольно-превольно, просторно-препросторно, чтобы
их корни питались, наверх наружу рвались, прямо к солнцу, схватили
бы его за бока и в подземелье под замок посадили бы деревья; избушка
смутно чернела, темнела, но не пела, не певала, песни не распевала,
смотрела на меня изба, как на своего врага, злая изба стояла в
стороне от людских жилищ, от людской неудержимой вони, хватило
ее хозяевам воли превратить деревья в столбцы чахлых корневищ;
я решил зайти в злую избу, чтобы погреться, посушиться, может
чайку с пирогами попить да еще попеть под это славное гостеприимное
дело, на это надеялась моя душа, злая сука, но мой трезвый, непропитой
ум думал об обратном, не столь приятном, вот выгонят взашей, получу
за пазуху миску горячих щей; вошел я в избу, дверь скрипнула,
повеяло затхлостью, мертвостью, сухостью, в избушке никого не
оказалось, было, впрочем, там довольно тепло, на столе стояли
хорошие харчи: хлеб, самогон, щи, гречневая каша; я, недолго думая,
решил угоститься за хозяйский счет, первым делом я принялся за
самогон, т.к. изрядно продрог, бегая по сырому, мокрому, влажному,
дождливому лесу; приняв первые сто грамм, я приободрился и решил
похлебать щи, бывшие еще довольно-таки теплыми, попозже навернул
и тарелочку греченьки, сдобренной добрым сливочным маслицем, все
пья и пья ядреный, крепкий самогон, крепость которого я, впрочем,
все-таки не рассчитал и недооценил; после третьих сто грамм меня
стало изрядно клонить в сон, я, недолго думая, залег на близлежащий
к столу диван, и осоловел, засопел, захрапел, улетел; проснулся
я уже на полу, видимо скатился во время беспокойного сна с дивана,
мое тело было холодным и липким, все в поту, быстро вскочив с
пола, я решил не дожидаться хозяев и идти, но тут дверь отворилась
и в злую избу зашла старуха с распущенными, седыми волосами, они
были мокры и тянулись ей до пят, сама она была завернута в черный
халат, неоднократно уже штопаный, что можно было понять из-за
многочисленных заплат на нем, эти заплаты-лоскуты были самых разных
цветов, отчего я даже улыбнулся, на ногах старухи были резиновые
сапоги, самая подходящая обувь для прогулок в такую погоду; старуха
на меня внимательно посмотрела и вдруг, как змея, зашипела, руки
стала заламывать к небу, ругаясь на своем гортанном, мрачном языке,
который я никогда не слыхал:
– Карха бры ры ль мны здравыыыыыы рыыы шлаыыыыы шлыыыы оррппрыыы
нррыыы рляяяя дырны буллы щылы рохххххха арвввеккккккккаааааа
нннннн лаааааыыыыыыыыы гры лыы мы ныыыыы дрыы драаа дрлаааардмыыыыыыы
дрыыырырырырррррыыыыыыыыыы ардыр хрын брык сы грынды щаакса роддддддддывааааа
раааааа ррррра рррааа ррррвааараррарваваравааррва рарвааррва дорлааааааааааа
горлаааааааыыыыыыыыы горлыыыыыы.
Старуха вертела руками и всем телом, трясясь в каком-то диком
неземном восторге, зеленые сопли то и дело вылетали из ее старых
заросших седыми волосами ноздрей, она пела песнь, колдовала заклинание,
плела нить воспоминаний, творила обряды волхований; она раскачивалась
из стороны в сторону, опрокидывая на бок деревянную голову, лила
песнь из олова слова, творила живое, мертвое, единообразное, вообразимое,
нескончаемое, вспыхнувшее, залившее, правдивое и лживое; ооо-ооо-ооо-оа-оа,
гро-гро-грум, лям-свиум, грим-грамь, зан-дзан-сан-лан-ан-анг-анр;
старуха пела, покачиваясь, свистела, сопела, поворачивалась, оборачиваясь,
нелепо тряся костлявыми, иссохшими руками, разметала волосы-подолы,
в лесу заухали филины и совы; зашелестели деревья, закряхтели
столетья, зашевелилась изба, на ее макушке выросли рога, высотой
метра в два, изба ступала на глиняных ногах, драх-тах-тах; я выскочил
из чокнутой избы и принялся бежать по шелестевшему, шевелящемуся,
что-то певшему, какого лешего, лесу, ветви хлестали мое лицо немилосердно,
усердно, я бежал, прыгая через выступающие на поверхность корни
вертлявой лесной дороги, деревьев ноги, деревянные гробы, горькие
рабы, спотыкался, терял скорость, падал на одно колено, вставал,
снова бежал-спотыкался; старуха по-прежнему творила сумасшествие,
говорила странные, страшные вещи о моей смерти, о моей голове,
словах, делах, поцелуях; вдруг какая-то сила подняла меня в воздух,
в веющее наступающей осенью холодное застывшее небо, я полетел
над шевелящимся, шагающим, стенающим лесом плавно и божественно,
я парил, переворачивался в воздухе, повторяя фигуры высшего пилотажа
легко и непринужденно, я целовал бормотавшие что-то верхушки вековых
деревьев, спускался и до подлых, поганых ног-кореньев, радостно
им улыбаясь, и снова поднимаясь в дышащее холодом небо, цвета
раннего рассвета, синего фиалкового букета, просто холодное небо,
в котором я реял, гордый одинокий флаг, подчас противостоящий
урагану, бури, иногда купающийся в лазоревой лазури, в шоколадной
глазури, в свинцовой пуле-дуре, ха; утром я проснулся в постели,
весь грязный, потный, лживый, мое тело смердело и воняло, я жалкий
отросток с подрубленными топорами корнями, с ветвящимися слабыми
кудрями; я приподнялся и сел на кровать, тело ныло, во рту чувствовалось
присутствие кошачьей мочи, по ту сторону окна сидели взъерошенные
грачи; я встал с диван-кровати и тихонько прошелся по квартире,
в ней никого не было: родители, видно, ушли на работу, я обрадовался
этому факту и из-за этой неземной, щенячьей, безрассудной радости
помочился на палас в своей комнате, мочи вытекло очень много,
после я поплевал на стену, полизал оплеванную стену, в углу комнаты
стояли иконы разного рода, хотел помочиться и на них, но мочи
в мочевом пузыре больше не оказалось, жаль: святым как всегда
ничегошеньки не осталось; кое-как одев свои рваные везде штаны,
штопанные-перештопанные воняющие носки, широкую клетчатую рубаху,
залитую жидкостями органического и неорганического происхождения,
ветвления, размножения, вычитания, почитания, я двинулся, покачиваясь,
на кухоньку, там вскипятил чайничек, выпил чайку, ой, не могу,
зеленого чаю, завтра умираю, приходите хоронить, кладбище у берега
реки, вдалеке мелькают белые огоньки, это огни фабрик и заводов,
фонари проводов, деревни засаженных огородов; в огородах лежат
мертвецы, славно ходить по их головам сгнивших трупов, покрошите,
голубчик, петрушечку в суп, где проходит ближайший маршрут, далеко
ли, близко ли, все одно – один у нас путь, приходите хоронить
на кладбище, вас со мной скоро тоже схоронят тут, тут или там,
может здесь, какая весть приятна и хладна, только погребение и
плачущие люди, пьющие водку за упокой у стола, у окна, у милой
могилы, целующие на прощание в лоб, и долгий взгляд на прощанье
милый, комья земли и глины, бросаемые на деревянный гроб.
(Окончание следует.)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы