Русская революция в творчестве акмеистов (проблема метода: историческое событие в художественном высказывании)
Никогда поэты не занимали такого места в русской жизни, как в наше, революционное время. Ими, с 1905 года, пишется самая значительная страница нашего самосознания… Но это в порядке вещей, чтобы пророков не слышали… В пророческой же природе современной русской поэзии сомневаться уж нельзя… И дело… в том, что в наши дни русские поэты стали чувствилищем народной души, в которой события совершаются раньше, чем в мире событий гражданских. Флаг поэзии взвивается ветром истории прежде, чем приходит в движение поверхность народного моря.
Князь Д. Святополк-Мирский. Поэты и Россия. Версты, Париж, 1926, № I
I
Первичный и он же – первого ранга – вопрос: значимость темы,- вполне может стать шифром закрытости, инвентарным номером в ряду по смежности, по сходству или, что точнее, - в историческом ряду не-отделимости распасться на высчитываемые исторические отрезки («дифференциалы истории»[1]) - стоит лишь определить совокупный смысл вынесенного в название – как решённый и обозначенный.
Тем не менее неопределённость в самом начале – не дурной тон, но соотнесённость с реальностью: неопределённость, взятая, как задание-задача требует вполне определённого методологического акцента и самоуплотнения: заполнения каверн и лакун.
Русская революция не только ещё не описана и не пронумерована, она ещё не есть феномен сознания, выделенный сознанием как таковой. Можно сказать, что она названа – сама история позаботилась об этом – но не опредмечена. Ярмо термина всё никак не заставит её работать на нас – исторический опыт пока ничему не научил.
Мы находимся, по сути, на стадии первоначального накопления капитала. Сбор и публикация (т.е. и внедрение, а значит актуализация в сознании) архивных материалов[2], документов, дневников и т.д. – в той же алгоритмической заданности – напоминает технику пуантилистов: накладывание на холст мазков складывает их в картину, для чего необходимы по крайней мере два условия: идея картины и наблюдатель на достаточном расстоянии, охватывающий картину в целом, т.е. в завершённости её идеи. Мы же можем утверждать лишь следующее: есть мазки, но нет ещё концептуальной (объединяющей частные) идеи русской революции, т.е. картины нет и, по сути, быть не должно в силу того простого факта, что русская революция как Событие[3] есть текучесть, т.е. мы по-прежнему погружены в неё.
Погружённость же в событие независимо от интенциональной направленности погружённого субъекта делает последнего со-участником События. Таким образом «дифференциал истории» включает в себя субъект и некую определённо малую окрестность исторического процесса вокруг субъекта.
Сам же исторический факт есть лишь выхваченный наблюдателем из непрерывного потока истории субъект (возможно, субъект – это группа объединённых одним смысловым контекстом субъектов) + историческая окрестность, характеризуемая своей 1) однородностью (назовём её по подобию с теорией пределов – ε-окрестностью[4] исторического субъекта), 2) созданностью при у-частии субъекта или с его со-участием[5](им-как-частью).
Именно точка субъекта и порождённая им ε-окрестность дают наблюдателю возможность дедуктивно описать историческое событие и затем предложить его в качестве того самого мазка (дифференциала) материала для построения более общей модели истории.
Такое накопление (суммирование) «d-историй» позволяет (и провоцирует на это) воссоздавать саму историю как непротиворечивую систему индуктивно-дедуктивным методом, т.е. достигнув корректного результата – совпадения предложенного (выделенного) и документально (экспериментально в естественных науках) подтверждённого ходом «прошлой»[6] истории результата – проверить корректность следующего шага (прогноза) и, убедившись в его верности, проиндуцировать (интерполировать если описывать процесс как непрерывную функцию) историю до момента наблюдения («настоящего», выражаясь грамматически).
Так создаётся детерминированная система, в которой история описана как последовательность определённых фактов-этапов (разворачиваемая во времени совокупность): цивилизаций, культур, государственных структур.
Из динамического процесса история убегает в науку – почти что тяга Принцессы вновь стать Золушкой.
В этом сказывается тяга к завершению истории. Как сказал один буддист – русская революция – великая революция, после неё уже никаких революций не надо. И вот на выбор XX-ому веку истории, после которых никаких историй не надо: Шпенглер, Маркс/Энгельс/Ленин, Тойнби Дарвин – всё расписано, хотя телеологически создатели этих систем противоположны друг другу.
Типологический позвоночник такой (не по названию - по методу) детерминированной (т.е. выстроенной по определённым законам) картины мира имеет свои узлы[7] – События, которые выступают как позвонки – привлекая к себе особое внимание. Подобные узлы-События осуществляют «тиранию» над настоящим, создавая определённые силовые поля давления:
Ядро единого смыслового контекста (а только в этом случае Событие устанавливается как опредмеченная ясность, как нечто к чему возможно применить силу и что само обладает массой-силой), - притягивает к себе (провоцирует на себя) заинтересованного в разгадке наблюдателя.
Таким образом Событие остаётся в центре тяжести системы (картины, модели) и влияет на воссоздание различных образов-трактовок самого себя. При этом возможность ухода с исторической сцены, не – за пределы, но – в тень, появляется вслед и в случае активизации (актуализации) иного узла-События[8]. Так составляется – почти как из экс-президентов –«периферия» исторического силового (смыслового) поля.
Два других «ухода» События видны в перспективе от такой «богатырской развилки»: либо исчерпанностью порождённых, рождаемых Событием трактовок и смыслов, либо обновлением (омоложением) События, то есть его вторичной актуализацией.
Но в последнем, наиболее корректном в отношении нашего отношения к истории случае Событие требует уже типологически иного – социологического (в синтагматическом срезе События, то есть его настоящего) анализе, что невольным образом переводит позицию наблюдателя в позицию участника, тем самым расширяя смысловой контекст вводом нового смысла, который в свою очередь, вовлекает новых наблюдателей-участников – всё по закону разбегающихся по воде кругов.
История и составляющие её События из уже-свершившейся пре-вращается в исторический процесс – свершающееся-ещё и, тем самым, перестает быть интегрируемой (ставшей, уставшей, статичной) системой, становясь динамической[9].Недаром переломные (актуализированные по максимуму событий) эпохи требуют иных действующих лиц[10] и соответственно действенного отношения (=вовлечённого) к событиям.
Следовательно, там, где «русская революция» всё-таки является термином (например, в марксистско-ленинской, детерминированной по схеме борьбы классов), там она уже не есть узел-Событие, то есть она инвентаризована и положена на свою марксистскую полочку, чем исчерпывает инцидент.
Там же, где происходит становление термина, сам «ставящий» его из автора-наблюдателя превращается в участника становления, что налагает определённую энергичную ответственность – или холоден, или горяч[11], но не философ и не учёный.
С другой стороны, любая дедуктивная система (детерминирования) не может быть обоснована исходными понятиями этой же системы[12], о чём свидетельствует принцип неполноты форм К.Геделя. Принцип дополнительности Н. Бора[13] (например, задача Д. Уилера о «дополнительности смысла некоторого высказывания и его формальной (знаковой) структуры»[14] подсказывает, что для описания исторического события в формализованной историко-социологической системе дополнительно может быть использована иная, например, художественная (знаковая) система, то есть система художественного моделирования событий, предложенная создателями (участниками) исполнителями системы или выработанная переводчиками (критиками) над единым терминологическим базисом.)
В этом случае возникает надоба и в описании методологии, так как различные способы могут привести к различным описаниям-предложениям исходной системы.
Конкретнее о «множительности» анализа, бесконечно расширяющего базисный смысл системы будет сказано ниже, пока же следует подчеркнуть саму тенденцию к увеличению различно предложенных художественных систем (в разных терминах, на разных логических языках, с различными типологическими установками), что, с одной стороны необходимо в смысле углубления анализа определённых явлений-событий, но с другой может уничтожить сам предмет исследования.
Чтобы мои слова прояснились, я приведу пример много- и разнообразного предложения-восприятия одного и того же историко-культурного события – символизма.
Так – существует символизм, предложенный его основателями и производителями всех отображений базисной теории: литературных произведений, исторических ситуаций, документальных свидетельств на историческую ось, и существуют, множась во времени, производные от того – маточного символизма (литературного ряда), причём различные интенции приводят к различным выводам. Производные множат производные и мы становимся свидетелями, а возможно и участниками, определённого количества «изводов»[15]
Существуют «изводы» литературной эволюции, «изводы» различных научных школ, в конечном итоге всякая имманентно непротиворечивая (или такая, где противоречивость есть способ построения системы[16]) система претендует на высокое звание «извода».
С этой точки зрения построение литературоведения как науки есть также определённый извод, так как само определение науки есть тоже телеологическое полагание.
Мы имеем извод Якобсона[17], извод Тынянова[18], но также изводы московских формалистов и опоязовцев. Извод – внутренне непротиворечивая система, основанная на базисной теории (совокупности «инвариантов» по А.Жолковскому)[19], включающая в себя метод получения результата, описание интенций создателей и телеологическую «утопию», т.е. конечный образ преобразуемого базиса.
То есть – один автор может предложить несколько изводов, а группа авторов – один. Нам же этот термин нужен, чтобы не отсылать всякий раз к примечаниям по поводу множащихся трактовок и промежуточных выводов.
II
Таким образом, признав невозможность терминологического определения русской революции, мы вынуждены искать обходные пути: либо частичное определение, либо введение самого понятия «русская революция» в рамки – то есть придания ему членства в определённом изводе. Но извод определяется своим базисом[20] и в данном случае необходимо описать и оправдать его возникновение, ибо ни в чём так не нуждается человек, как в оправдании.
Я уже намекал на необходимость дополнения истории как индуктивно-дедуктивной системы (здесь и далее будем называть ее ИДС) иной системой, например, художественной, что, по Геделю-Бору даст-таки возможность описать историческое событие в непротиворечивых терминах, исходя из понятийного аппарата ИДС. Вопрос лишь в том, какую художественную систему предложить, чтобы максимально приблизиться к искомому. Завершённая система будет, по сути, изводом (см. определение выше).
Русская история литературы даёт целую россыпь изводов: символистический, футуристический, акмеистический и т.д. и, кроме того, множество авторских, некоторые из которых уже произвели новые изводы, например – набоковский или мандельштамовский.
Отличие извода от поэтики в том, что последняя занимается проблемами речевых структур[21], а извод в зависимости от интенциональной устремлённости базиса может быть построен как метафизическая или эстетическая система, или как совокупность вышеназванных. Но типология изводов не входит в нашу задачу. Я хочу лишь отметить, что выбор акмеизма как базисного основания для построения телеологически направленного на историческое Событие извода, обусловлен целым рядом причин, высказать которые я попытаюсь ниже.
III
Литературная группа возникает в тот момент, когда её члены определяют для себя принципы своего бытования в литературе и объявляют об этом миру. Но это лишь завершение, или, точнее, только определение точки отсчёта – на координатной оси что-то было ранее и сама точка отсчёта, в свою очередь требует единицы измерения.
Жёстко обозначенные принципы позволяют определить момент, когда они нарушаются. Таким образом отсеивается всё, что не принадлежит к данной группе и её производным: собственно литературной продукции.
Но положительной ценности принципы не имеют – они не создают новую реальность, если хотя бы отдельные смыслы этой реальности не определяются как цель.
Мы можем сказать, что не есть акмеистическое произведение, но для того, чтобы назвать произведение акмеистическим – потребуется единица измерения.
Таким образом, говоря об акмеизме, следует описать его принципы, метод их воплощения (то есть собственно технику как составную поэтики) и творящую задачу, то есть акмеистический telos.
Кроме того, вспоминая о лежащей за спиной отрицательности (минусовой оси)[22], нам следует также определить, что сформировало сродство «маргинальной» группы[23], то есть привело к возникновению единого контекста[24], что пробудило сходные исходные импульсы, то есть, другими словами, что составило ту самую взвесь, жизненную суспензию, из которой, как некогда из воды ящуры, возник акмеизм.
Здесь следует говорить об общих изводах – фантомах общественного сознания над определённым временным отрезком. Закон Солженицына, гласящий, что историческое событие есть следствие давящего изнутри на историю в её структурных (государственных и социальных) проявлениях общественного сознания здесь важен по аналогии.
По сути, наиболее общие места: теории, представления, интенции того (в ε-окрестности февральской и затем ноябрьской революций) выдавливали из акмеистов (в силу их устремлённости к синтезу художественного творчества и жизни) то, к чему они не были готовы и чем быть не собирались.
Акмеизм оказался шире задания. В синтетической паре при изменении одной части – меняется другая. Так проверяется истинность синтетического сращения. Конечный акмеизма был уже не литература, но «утопия литературы»[25]: единство литературы и жизни – что подтвердилось экспериментально – судьбами самих акмеистов[26].
Следовательно, говоря об акмеизме, мы, кроме определённых принципов и единицы измерения должны ввести понятие двух акмеизмов: акмеизм как то, что совершилось в истории литературы (группа от момента презентации до распада) и акмеизм как то, что совершалось, динамически реагируя на время и вновь формулируя интенции акмево времени.
«Второй акмеизм», всё густея в синтетической (то есть в плане: жизнь+творчество) устремлённости, в свою очередь изменял лексический состав оценок и самооценок: от формально-семантического до литургически-апокалиптического (в том числе оценочного)[27] по отношению к пройденному-высказанному. Пред-стояние пред Судом (совести, времени, страны), сам Суд – фокусирующий в себе прошлое, нерасчленяемое на «текст» и автора – всё это актуализировалось в пост-переворотное время, став не поэтическим образом, но реальной возможностью. Удивляет ощущение пограничности бытия и небытия (то, что отметил недоброго у Ахматовой как интенцию) и точность стихотворных строк в отношении своей судьбы или судеб друзей по цеху: «А я уже стою в саду иной земли, // Среди кровавых роз и влажных лилий» Н. Гумилёв – 1921; «Родина-ласточка, косые крылышки, // С кровью и мясом и меня возьми!», В Нарбут, 1936 г.; «Жизнь твоя загублена, как летопись // Кровь твоя стекает по письму!..», М. Зенкевич, Памяти В. Нарбута – 1940;«Акмеизм …- суд над поэзией», «Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мёртвых», О. Мандельштам – 1923, 1937 гг.; «Я над ними склонюсь как над чашей…», А. Ахматова – 1957».
И это лишь несколько примеров уплотнённой лексики.[28]
IV
В виду высказывания о двух типах акмеизма выбор наш как бы усложняет задачу, делает тему принципиально многовариантной, порождает ещё одну неопределённость, но уже не терминологическую, а – типологическую.
Акмеисты могут восприниматься как школа, как литературная группа, как недолговечный кружок, как чисто идеологическое образование (см. прим. 23,24; подробнее – Р.Д. Тименчик, «Заметки об акмеизме» – см. также библиографию), но двоякость их представления: и школа и не школа – хорошая карта в руках исследователя, ставящего конечный вывод в зависимость от ракурса рассматриваемой проблемы.
Различные выводы над единым базисным пространством – акмеистическим изводом позволяют выстроить вместо жёсткоформализованной открытую систему, что может облегчить столь расслаивающуюся задачу.
Поскольку в извод должна включаться и самоопределительная составная (акмеист → совокупность рефлексии о себе как о члене «интенционального» единства – то есть работает как раз отображение как функция расслоения – см. прим. 20), то первым шагом к описанию акмеистического извода следует признать шаг определительный, фиксирующий саму проблему двойственности как:
а)предложенную акмеистами;
б)предложенную литературой об акмеизме[29],
причём критический анализ б) уже сам по себе способен стать темой отдельной работы и здесь мы предложим «репрезентативный», как можно ныне говорить, перечень.
Конкретные выводы об акмеизме как о литературной школе[30]???, будут представлены после обзорного анализа: самооценок, оценок и исторического контекста. Здесь лишь уместно напомнить, что для «пятерых»[31] и «лишнего»[32] – с обратным знаком – понятие акмеизм означало отнюдь не типологическую проблему, или, во всяком случае, не только и не столько оную.
Тому порукой неумолкаемость цитат.
V
Н.С. Гумилёв: 3 декабря 1919 г. – конфликт с Иваново-Разумником после того, как тот назвал группу Гумилёва «бывшими акмеистами»[33] ; 21. 10. 1920 – запись А. Блока: «… Верховодит Гумилев – довольно интересно и искусно. Акмеисты, чувствуется, в некотором заговоре, у них особое друг с другом обращение»[34]; 31.10.1920 – дневник М. Кузмина «Гум очень мил, но надоел мне акмеизмом…»[35] ; 1.02.1921 К. Чуковский: «Он (Гумилёв – А. З.), как средневековый схоласт, верует в свои догматы абсолютно прекрасного искусства …»[36]; апрель: 11.04.1921 – Н. Гумилев читает доклад об акмеизме в «Доме литераторов»[37], в этом же месяце собирается писать ответ на статью А. Блока «Без божества, без вдохновенья» – «О душе»[38].
О.Э. Мандельштам: (период после смерти Гумилёва[39]) ст. «О природе слова»(1922): ценность акмеизма во вкусе «к целостному словесному представлению, образу, в новом органическом понимании»[40]; акмеизм – «ладья человеческого слова для плаванья», «отшумит век, уснёт культура, переродится народ, отдав свои лучшие силы новому общественному классу, и весь этот поток увлечёт за собой хрупкую ладью человеческого слова в открытое море грядущего…»[41]; записка Л.В. Горгунгу (1923): «Акмеизм 23-го года не тот, что в 1912 г. Вернее, акмеизма нет совсем. Он хотел быть лишь «совестью» поэзии.Он суд над поэзией, а не сама поэзия…»[42] (Здесь важно «расширение» акмеизма. Он не нуждается больше в глаголе-связке, он – не: был, есть, будет, он – сущностно соприсутствует самой поэзии и в самой поэзии. Т.е. – как школа – «умер», как цель (см. замечание об уплотнении лексики в самооценке акмеистов)– включён и пребывает в жизни до общей, «соборной» кончины)[43]; «Акмеизм – это была тоска по мировой культуре» (Дом печати – февраль 1933 – из воспоминаний С. Гитович об А. Ахматовой – архив Е. Э. Мандельштама, Листки из дневника) А.А. Р , с.141: Воронеж, 1937 г. –«Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мёртвых»; –«Я друг моих друзей…», «Я – современник Ахматовой»[44].
А.А Ахматова: о ст. «Утро акмеизма»: «Ахматова говорила, что целиком разделяет положения этой статьи и жалеет, что по молодости и легкомыслию в своё время не отстояла её, как манифест» (Н. Мандельштам, Вторая книга, с.47); одной из последних свидетельств А. Ахматовой: «Anna Akhmatova informed me in 1965 (!)… he [Кузьмин А.З.] had no real influence on the group [акм.]… the identification of Kuzmin as herald to the new movement was due to a mistake make by Zirmunskij in 1916 (Sam Driver, «Acmeism» Slovanic and East European Jornal, Vol. XII, 1918, N2, p. 148).
Здесь мы видим, что для А. Ахматовой акмеизм есть нечто переживаемое, то есть вновь-актуализируемое, а не только факт истории. Вся «Поэма без героя» – актуализация «духовного строя» десятых годов – времени акмеизма на литургически-апокалиптическом уровне – противостояние злу, греху, «сатанинскому началу»[45], то есть всему тому инфернальному «общественному мнению»[46], которое подтолкнуло к февралю и октябрю 1917-го. И Кузмин, в данном случае, лишь знак того мира…
Об этом будет в разделе «религия революции и религия акмеизма», где подробней исследуется связь-взаимовлияние круга авторов «Вех» и «Из глубины»[47] и акмеистов, факты и биографического интереса и культурологической совпадаемости[48]. Кроме того, создание общественных фантомов –«3-ий мир Поппера» – по Солженицыну обладая давлением-силой по отношению к историческому времени – вызывает ответную (по законам Ньютона) реакцию: одна из особенностей поэтики акмеизма –«теснота стихового ряда» или, что точнее – «упругость» текста вызвана, на мой взгляд тем же выбором: вверх-вниз, но по оси времени – упругость текста возрастает в ответ на давление времени как сопротивление распаду, энтропии окружающей жизни.
Подробнее о «ценностей незыблемая скáла» –la scala: (лестница, шкала, лествица, вновь таже антитеза: небо – ад) будем подробнее говорить в разделе «система ценностей в акмеизме и о релятивизме ценностей в революции»…
В.И. Нарбут: по воспоминаниям Н. Мандельштам[49], кроме продолжающейся и в годы террора личной дружбы с акмеистами: М. Зенкевичем[50], О. Мандельштамом В. Нарбут дважды пытался актуализировать «акмеизм–2» как течение: в 1922 г. предлагая включить в «неоакмеистическую группу» Бабеля и Багрицкого, в 30-ые – внося художественные принципы акмеизма в т.н. «научную поэзию», см. также стихотворение «Ты что же камешком бросаешься…», посвящённое по свидетельству М. Зенкевича и С.Г. Шкловской О. Мандельштаму[51]: ,
М. Зенкевич : с эстетической точки зрения поэзия Зенкевича представляет меньший интерес, с исторической («перед лицом смерти все явления – братья»[52]) – такой же. Разрыв между историческим и эстетическим возникает, когда одна из составных уступает место второй, раскрывается перед ней. Упругости поэтике не хватает, и история со своим вечным конформизмом заполняет пустоты в эстетическом теле поэтики.
«Вячеслав Иванов хорошо сказал про Зенкевича, что он пленился материей и ею ужаснулся».[53] Материя – история; история, упраздняющая материю – материя, матёрость истории-материи – разрушают сознание героя, если последнее не уплотнено собственной сверхзадачей.
«This is a tragedy were the chorus perishes before the hero» – М. Зенкевич единственный из акмеистов, кроме «лишнего»; которого пощадила судьба»[54]. Это позволило ему стать как бы внештатным летописцем, собирателем автографов и апокрифических сюжетов. Это же позволило ему написать и сохранить в столе до прихода лучших времён «беллетрезованные мемуары», «Мужицкий сфинкс», в котором ожили «беллетризованные» Гумилёв, Ахматова и другие акмеисты, и круг акмеистов и в котором же – под пологом «туманного» романизма проскочили «психозы революции», и вождь Зиновьев «с пухлым бритым, как у оперного артиста, подбородком», и убийство Урицкого и многое другое столь же опасное вне беллетризованного контекста. Та же «мягкая память» выплеснула горчайшие строки стихотворения в память В. Нарбута в 1940-ом г.[55]…
И, наконец, С.М. Городецкий, который на начальном этапе послужил хорошей закваской для становления и самоопределения акмеизма – манифестом[56], рецензиями и, статьями[57], спорами и перепиской с Н. Гумилёвым, закончившейся некрологом Н.С. Гумилёву[58], совместными выступлениями[59]5, обзорами[60], - и который сам потом отрёкся от культуры[61], акмеизма и своего прошлого[62], собственно, как это не парадоксально, выполнив установку на соответствие слова и дела у акмеистов.
Его строки: «… быть спокойным во всех положениях» и при всех методах»[63] действительно позволили ему принять «все положения» и «все методы» - «В мирной душе противления нет»[64]…
Примечания
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы