Комментарий | 0

РУССКИЙ КРИТИК 11. «Гоголь» И.Золотусского и традиции отечественной биографистики (3)

 

(Из приложения к неопубликованной книге «Прощальная повесть Гоголя»)

Начало

10. «Ревизор» и «Мёртвые души».

Н.В.Гоголь: «...но тот электрический живительный смех, который исторгается невольно, свободно и неожиданно, прямо от души, пораженной ослепительным блеском ума, рождается из спокойного наслаждения и производится только высоким умом».

И.Золотусский: «В громе смеха тонула идея – тот призыв к очищению, который скрывался в глубине комедии.

Это был удар не только по самолюбию. Это было поражение Гоголя-учителя, Гоголя-пророка, Гоголя-проповедника. Он говорил потом, что хотел собрать все дурное в России и разом над ним посмеяться. Но он собрал в «Ревизоре» и все лучшее в себе, чтоб, как мог на этом этапе, до конца высказаться.

Если Гоголь на исходе 1835 года заряжен желанием смеяться, если он полон жизни и надежд на нее («все трын-трава»)...

...ту правду, которая тоже обратила его мысли к отъезду, – правду о неудачном сотрудничестве с Пушкиным.

Как всегда, он преувеличивал, раздувал в собственных глазах размеры несчастья и сам же раздражался от создания собственной фантазии, но таково уж было свойство его воображения: что оно создавало, то и было для Гоголя действительностью».

То есть для Золотусского действительностью является то, что рождает его воображение! – побольше бы нам таких гоголеведов: они столько навоображают гоголей, что найти среди них настоящего не будет представляться возможным, как минимум, ещё ближайших 150 лет.

«И великая идея зарождается в уме Гоголя. Это идея преображения ничтожного в великое, преображения в падении и постижении на дне падения великого и прекрасного в себе. Глядя на наброски Иванова, он думает о тех, кого обратил Христос. О грешниках и неверующих, о сомневающихся и нищих духом.

[великая идея «преображения» зарождается в уме Гоголя, как – до этого, во время этого и после этого – в миллиардах других голов – М.Я.]

Две идеи соперничают у истока «Мертвых душ» – идея современная и идея вечная.

[великая идея, зародившись, исчезает, и на смену ей выступают уже две другие идеи, из чего можно сделать заключение, что «Мёртвые души» – очень идейная книга – М.Я.]

Вся поэма есть некая гигантская пародия на исторические события в мировом масштабе

[«гигантская пародия на исторические события в мировом масштабе» – полёт вдохновения русского биографа, который в таком экстазе от своей книги, что уже парит над землёй – М.Я.]

и, являясь русской Илиадой, вместе с тем иронически осклабливается в сторону старца Гомера.

[попадёшь под прицел золотусских – будешь заглядываться на старух и осклабливаться на старцев – М.Я.]

Сама и с т о р и я  в форме ее чрезвычайных и героических проявлений, кажется, является объектом пародии Гоголя...

Называя себя «историком предлагаемых событий», Гоголь как бы высмеивает и свою роль летописца, русского Гомера, который вынужден повествовать не о великих деяниях своей нации, а о делах мелких, суетных и столь ничтожных, что люди, участвующие в них, выглядят не более мухи...»

Вот и отношение И.Золотусского к русскому народу, почти калька с отношения к нему В.Г.Белинского, у которого – «грязь и навоз», к которым Золотусский добавляет неизбежных в грязи и навозе – мух.

«Порой содрогаешься от внутреннего холода описаний и портретов, который пронизывает первые главы «Мертвых душ».

[«внутренний холод» – это биограф точно о себе – М.Я.]

Холод «охлажденного сердца» Чичикова, кажется, веет и на пейзаж, и на людей. Как некий «болоид», проносится экипаж Чичикова сквозь всех этих маниловых, коробочек, собакевичей, и отстраненный взгляд героя,

[герой никак не отстранён – М.Я.]

схватывающий их безжизненные черты,

[Золотусскому, смотрящему сквозь своего героя – Гоголя, который смотрит сквозь своего героя – Чичикова, всё видится отстранённым и безжизненным, и не удивительно: пройдя через столько голов и глаз, всё станет безжизненным – М.Я.]

есть глядящий из замораживающей дали взгляд Гоголя, уже тоже почувствовавшего угасанье и холод в сердце.

Сам же Чичиков стерт, как-то усредненно-обезличен...

Но тут автор останавливает его. Наступает неожиданная пауза в поэме, которая как будто растворяет двери повествования, и в него входит сам Гоголь.

[в этом описании узнаётся отношение биографа к своему персонажу: как для Гоголя его герой – Чичиков «усредненно-обезличен» и, недописав даже третью главу, он решается выйти на сцену «сам», так и И.Золотусскому его «усредненно-обезличенный» персонаж – Гоголь, так уже надоел, что он бы заставил его «окаменеть» и, наконец-то, заговорить от своего имени – М.Я.]

Идет лишь третья глава, а он уже здесь – уже не выдерживает его смех, и «грозная вьюга лирического вдохновения» возникает на горизонте. Ничего не произошло: просто настала тишина, просто герой окаменел, и отодвинулся куда-то вглубь сцены, и вместо него заговорил автор. Дрогнуло сердце комика, и он сам взял слово. Взял его для  в о п р о с а, для странного и неуместного восклицания, которое совсем не идет к делу.

[лучшие произведения русской литературы для наших литературоведов, начиная с Белинского и заканчивая Золотусским, полны «странных и неуместных восклицаний, которые совсем не идут к делу», да и чем ещё могут быть полны «гигантские пародии»? – М.Я.]

Это второе явление Гоголя в поэме.

Пауза на пороге дома Коробочки – это пауза поэтическая, придающая поэме лад поэмы, переводящая комическое описание, сопряженное с холодом наблюдательности, в иное русло – в русло комически-героического или трагикомического эпоса, в который и превращаются с третьей главы «Мертвые души».

[бедный Гоголь! бедная русская литература! если уж не холодная комедия, то простывшая трагикомедия – М.Я.]

Смех Гоголя разбивается об это горькое и сострадательное «зачем?», которое он потом задаст почти каждому герою поэмы и которое отныне станет сопровождать его до самого конца. Эта пауза не отпадет сама собой, не выпадет из действия поэмы,

[отпадающие сами собой паузы – это сильно – М.Я.]

а, надломив ее ритм, даст отсчет новому ритму и интонации.

Отныне не половой будет поддерживать под руки Чичикова, а сам Гоголь возьмет на себя эти функции, правда, в переносном смысле – он не тело Павла Ивановича будет поддерживать,

[эх, жалко, я бы посмотрел на эту картину: Гоголь поддерживает тело Павла Ивановича! – М.Я.]

а разжигать в нем угасший дух.

[впрочем, тоже весьма любопытно – М.Я.]

Останется ли его герой один на один с Собакевичем, он

[не поддерживаемый Гоголем – М.Я.]

и о Собакевиче задумается...

[обычно Гоголь, как Хлестаков, писал-хлестал, что в голову взбредёт, теперь  вот стал задумываться – поэтика всё-таки, а не чёрт знает что такое – М.Я.]

Иная чудная струя, слившись со струей смеха, даст сплав, который есть сплав, присущий только Гоголю и, пожалуй, в чистом виде только «Мертвым душам», в которых более, чем где-либо, выразятся его отчаяние и его надежда.

Нет, не хочет вычеркивать Гоголь свое время и свой век из всемирной летописи, наоборот, он смело вписывает их на ее страницы. Он в ничтожно влачащейся жизни видит великое заблуждение.

[вот в чём специфика русской жизни, теперь, наконец, мы знаем, за что так любим свою родину: русская культура –  это великое заблуждение ничтожеств!  мы хоть и ничтожества, хоть мы и заблуждаемся, но зато как! по-русски: по-великому! во всю ивановскую! – М.Я.]

Комическое путешествие заканчивается трагически, и трагизм пронизывает заключительные строки «Мертвых душ» о летящей в неизвестность тройке. Она пока как бы еще без ума летит, абы куда летит, и Гоголь наслаждается самим ее полетом, вихрем движения, но вопрос «зачем?» все же не заглушается этим поднимающим пыль вихрем... Это не конец, а начало ее, и апофеоз «быстрой езды» не ответ на вопрос: «Где выход? Где дорога?» и т.д., и т.д.

Читаю книгу И.Золотусского и вижу, как наслаждается он полётом этой биографии, как он как бы ещё без ума летит, но всё портит ему проглядываемые сквозь поднятый этой биографией вихрь пыли неминуемые, страшные, разоблачающие вопросы «зачем?», «где дорога?», «где выход?»; впрочем, ответ не так сложен: Золотусский, как и Русь Гоголя, не даёт ответа, а ты только стоишь, громом пораженный и весь в пыли, пока мимо тебя проносится этот столб вдохновения.

11. Служение и служба.

И.Золотусский:

«Без должности нельзя. В жалобе Гоголя слышится и крайняя степень давления на Жуковского, и желание подыскать местечко полегче, потеплее, и странная тоска по  с л у ж б е,

[т о с к а по службе кажется Золотусскому странной, он-то явно служит, но с не меньшей явностью совсем не тоскует по своей службе – М.Я.]

по желанию быть полезным. Хоть какое-то «официальное поручение»... И это пишет Гоголь, который давно расплевался со всеми должностями и высмеял их в «Ревизоре». Это пишет тот, кто уже не раз повторял, что наша единственная служба на этой земле – служба Богу!

Русский человек без службы – странный человек, непонятный человек, как бы оторвавшийся от корня человек...»

Корень для Золотусского – служба на данную власть, она же – единственная служба, причём без какой бы то ни было тоски по этой службе, всё остальное – «странное и непонятное», без корня!

Как можно не чувствовать то, о чём говорит Н.В.Гоголь, приписывая ему, где не надо, напыщенную важность, а где у него именно важное, городить ахинею?

Служение у Н.В.Гоголя имеет три значения: первое – служение каждого человека богу, отчизне и другим людям, или просто бытие хорошим человеком; второе – личное служение человека, для Гоголя это – служение старому русскому свету, возвращение умершего, погасшего света древней русской культуры в жизнь; третье – служение как занимание данного места, которое может быть благоприятно для выполнения первых двух обязанностей человека, а может – нет.

Когда Н.В.Гоголь жаловался Жуковскому на то, что ему хоть какое-то место, то из самого контекста письма очевидно, что это не служение богу, стране и другим людям, также это не служение в личной, особенной именно для него форме, а занятие некой должности с тем, чтобы иметь хоть какой-то обеспеченный досуг выполнять первые два служения.

Здесь стоит отметить, что Н.В.Гоголь никогда не расплёвывался и не высмеивал должности, а только их нерадивое или злонамеренное исполнение отдельными людьми, вроде того служения, которое демонстрирует нам И.Золотусский своей биографией Гоголя, впрочем, я уверен, такое служение вполне положительно оценили партийные товарищи И.Золотусского.

12. Страх смерти и завещание.

И.Золотусский:

«Страх смерти, страх животный, «грязный», оскорбил духовное в Гоголе. Ему захотелось очищающего горного воздуха, возвышения над собой, в котором ничто не страшно и смерть не страшна. Он понял, что был рабом себя, пленником себя, что он слишком был в себе и для себя.

Конечно, он заговаривает себя (и судьбу), он старается замолить своей грех в словах, но и чувства его уже повернулись в другую сторону, и скоро-скоро и он сам, и другие поймут это, увидят воочию».

Биограф имеет в виду «религиозную экзальтацию» Гоголя после венского случая с близкой смертью. Однако, как это можно «увидеть воочию»? Золотусский не задумывается, а если задумывается, то всю жизнь сопровождающую Гоголя веру объясняет следующим образом:

«Но то были фразы из головы или из восторженного молодого чувства, еще заносчиво-опрометчивого, еще не страдавшего, – теперь иное дело.

[вот ведь люди – из любой ситуации выкрутятся: раньше Гоголь верил, да не так, а сейчас поверил вот так; по причине смерти брата и смерти отца страдал, да не по-настоящему – М.Я.]

Гимн Богу за избавление от болезни, за предоставление возможности творить дальше становится выстраданно-личным, он перерастает в убеждение, которое многие поначалу примут за ослепление, за причуду, за очередную странность в «странном» Гоголе.

Именно в это время созревает в Гоголе мысль, что Бог недаром совершил вcе это, что есть в этом не только всеобщая милость Божия, но и снисхождение лично к нему,  и з б р а н и е  его в число тех, кому доверено представлять высшее мнение на земле».

Какое самолюбование! И.Золотусского распирает от собственной избранности вещать о Гоголе высокие истины, распирает настолько, что он не даёт себе никакого труда более внимательно вглядеться не в свои представления о том, что обыкновенно случается с человеком, близко увидевшим смерть, и переносить эти представления на Гоголя; ему стоило вместо этого вглядеться в то, что именно случилось с Гоголем.

Не подтверждать свои представления, не видеть везде и во всём происходящем только себя любимого, каким бы умным ты себя ни полагал, а  д о в е р и т ь с я  с а м о м у  Н. В. Г о г о л ю!

Стоит только поверить человеку-Гоголю и тогда окажется, что главным во всём этом событии для него стали – факт завещания и его содержание.

В завещании же написано, что самое лучшее его произведение – это «Прощальная повесть», а не что-либо ещё: «Мёртвые души», «Ревизор» или «Избранные места из переписки с друзьями».

Отечественное гоголеведение очень любит говорить о высоком, духовном, при этом совершенно не пробуя увидеть в Н.В.Гоголе скромного, последовательного, целеустремлённого, мужественного, искреннего и совершенно открытого человека.

Русская критика предпочитает представлять русского писателя не цельным, а фрагментированным человеком. Например, И.Золотусский молодого Гоголя показывает преимущественно бесшабашным весельчаком (кроме взаимоотношений с женщинами), а зрелого – мнительным и экзальтированным верующим.

Создаётся впечатление, что вся книга Золотусского – это стремление убежать от Н.В.Гоголя, избавиться от него, не смотреть ему прямо в глаза, причём убежать любой ценой.

13. «Шинель».

Золотусский:

«Лучше всего поворот и перелом в Гоголе виден в «Шинели».

Здесь как бы на петербургский мотив переложены печальные ноты «Старосветских помещиков» – повести о тихом, невозмутимом существовании... В любви Акакия Акакиевича к своим буквам есть что-то комически-возвышенное, какая-то пародия на любовь, которая, тем не менее, не может убить самой любви.

[без «пародии», конечно, обойтись нельзя, а не то, не дай бог, белинские обидятся – М.Я.]

В душе его спокойствие и мир. Он не возмущается восстаниями и честолюбивыми помыслами. Акакию Акакиевичу хорошо на своём месте.

Посмертную месть Акакия Акакиевича и его приобретение генеральской шинели Гоголь рассматривает уже как «награду» за «не примеченную ничем жизнь». Именно после снятия шинели со «значительного лица» начинает  р а с т и  мертвец...»

И.Золотусский похож на того будочника, которым заканчивается «Шинель»: как будочник  совершенно не в состоянии различить слух от яви, принимая настоящего человека за призрака, так и Золотусский не может различить преклонение на жалость молодого человека-Гоголя от жалости доброго директора:

«И все-таки смех Гоголя преклоняется здесь на жалость. Мелькает в повести какой-то добрый директор... что-то трогается и в душе у «значительного лица»...Возможность спасения оставлена Гоголем и для этого генерала.

Вновь возникает здесь, как и в «Мертвых душах», м о т и в  п у т и, который связывается с мотивом искупления вины, мотивом возвращения к потерянным на дороге добрым чувствам. Гоголь отныне постоянен в этом призыве».

Неумение отследить собственную позицию при восприятии чего-либо или при размышлении о чём-либо – характерная черта наших литературоведов и биографов; но это не просто их тупость, совсем нет, это их хитрость, поскольку именно таким образом им так легко манипулировать как текстами Н.В.Гоголя, так и его биографическими данными, создавая очень удобный для них образ.

Например, И.Золотусский, как всегда очень обоснованно, «видит»  такое отношения Гоголя к жизни:

«Чему смеетесь? над собою смеетесь?» – эти слова городничего появились в 1842 году – в год выхода в свет «Шинели». В них слышно не только отчаяние осмеянного человека, не только вопрос к залу, не ведающему, что зеркало направлено и на него, но и горький упрек жизни, которая, с какой стороны ее ни возьми, все же смеется над нами».

Вот истинный гоголевед! влагать в уста Гоголя «горький упрек жизни» – значит видеть на его месте кого угодно ещё, и прежде всего, конечно, себя самого, но только не Гоголя, но разве его это волнует?

И.Золотусский: «Он же, Гоголь, мчался вперед, как мчится бричка Чичикова, не задавая себе вопроса: куда и зачем? Теперь он стал оглядчив и нетороплив – впрочем, и ранее, когда его заносило, трезвость и ум шептали ему: погоди. А сейчас тем более».

И снова с точностью до наоборот: чем дольше жил Гоголь, тем более насыщенным и, следовательно, ускоряющимся был внутренний его полёт, внутренняя его скорость, позволяющие всё более и более внимательно и детально рассматривать происходящее; для внешнего наблюдателя он, наоборот, становился гораздо более замедленным.

Золотусский: «он верил, что отныне им руководит высшая сила».

Не надо быть хорошим гоголеведом, чтобы знать, что о руководстве высшей силой Гоголь писал не «отныне», то есть со времени «Шинели», а начиная ещё со времён обучения в Нежине и продолжая во всё время своей жизни, например, это хорошо видно и в его обращении к своему гению; нужно быть тупо и наивно хитрым, чтобы не замечать этого.

«...что его спасенье в Вене и время, отпущенное на окончанье труда...»

И снова биографу, как тому, в чьи прямые обязанности входит вникать в детали, стоило обратить внимание на эту странную болезнь без болезни и выздоровление без выздоровления, которые случились с Н.В.Гоголем и которые в чём-то похожи на тот случай, когда он «сбежал» за границу. А именно: если убрать все «объяснения» как самого Гоголя, так и других прямых и косвенных очевидцев, то останется только сильнейший эффект какого-то события, которое он ни за что не мог раскрыть и которое имело самое важное для него значение.

Благодаря первому из них (событию, предшествующему первому выезду за границу) он определился в отношении возможности своего семейного счастья, так как в девушке, которой он так внезапно и сильно увлёкся, он узнал своё видение смерти, во втором – ему открылось содержание и время его «Прощальной повести»; следовательно, он снова имел видение своей смерти, которое на этот раз показало ему, как именно, знать мы не можем, содержание и, может быть, даже время выполнения своего самого лучшего произведения; здесь даже не стоит добавлять, что всё это – совершенно скрыто от биографов, потому что даже завещание Гоголя, написанное сразу после «венского кризиса» или лучше –  «венского видения», они соотносят с выходом в свет «Избранных мест...».

14. Датировки произведений и прочие воображения.

И.Золотусский:

«...который он благополучно завершил и сейчас выдал свету...»

Отечественные литературоведы имеют ещё одну странную привычку – соотносить общественное, публичное появление какого-либо произведения с его написанием, что в случае Гоголя заставляет их опаздывать, как минимум, на пять-десять лет в определении того, на что именно направлено внимание писателя.

Поэтому «Мертвые души» надо относить к гораздо более раннему времени, чем первые упоминания о нём и, тем более, чем выход его в свет даже в первых черновых вариантах, так как Н.В.Гоголь приступал к непосредственной работе над произведением только тогда, когда уже определился в её общем внутреннем содержании.

«...уже не им исчисленное время, оно отпущено тем же, кто даровал ему жизнь и талант и определил «дорогу»«.

Да, только не сейчас, не в Вене, а намного-намного раньше, в Вене же дело было совершенно в другом – в окончательности прощальной повести.

«И он должен был отблагодарить и прийти к гробу Господню с даром в руках – с конченым  п о л н ы м  творением, то есть всеми частями своей поэмы, которая уже, как и жизнь его, не принадлежала ему одному.

[можно повторить это ещё тысячу раз, но это совершенно не означает, что для Гоголя это стало актуальным в Вене – М.Я.]

Таковы были чувства Гоголя.

[то есть «таковы были бы мои чувства, если я был на месте Гоголя» – говорит Золотусский, поскольку же он никак не может быть на месте Гоголя, то это утверждение имеет обратное содержание: «таковы были чувства не Гоголя» – М.Я.]

И потому он все происходящее вокруг видел как бы сквозь туман,

[читай: «я вижу Гоголя как бы сквозь туман» – М.Я.]

может быть, от этого и не замечал, что чувствуют другие, не брал это в расчёт – он настолько жил своим, что  иное, не его уже и не тревожило его глаз.

[вот это точно для характеристики автора данной биографии: он настолько «живёт своим», что остальное «не тревожит его глаз» – М.Я.]

Идея нового «двенадцатого года» – года, в который весь народ встал «как один», – уже витала в его воображении. Да и сама поэма уже мыслилась ему не как поэма, а как продолжение собственной жизни, как то, что он должен был строить не вне себя,

[то есть раньше Гоголь писал, «строя не в себе, а вне себя»! – М.Я.]

а в себе. Но для последнего, как он говорил, он был еще не готов. Ему предстояла перестройка, выход в новое сознание и обретение для выражения этого сознания «нового языка»«.

Для чего же не был готов Гоголь? в объяснении по поводу «Прощальной повести» он ответил на этот вопрос, но разве биографу интересно, что говорит о себе  с а м  Гоголь, совсем нет, гораздо увлекательнее, к тому же безопаснее и практичнее, вообразить, предположить или даже придумать ответ на этот вопрос, предварительно согласовав его с уже наличными представлениями, что, скорее всего, сделает в дальнейшем Золотусский.

«Он уже думал о другом. Выписав свой «Ад», он приближался к «Чистилищу», за которым открывался в далекой дали светлый «Рай».

[читайте меня и вы прозреете свой путь, правда, тогда Гоголь вам будет не нужен, но разве это важно? – М.Я.]

Мертвые души должны воскреснуть, но для того им нужно очиститься, набраться чистоты душевной.

Открывалась эпоха чистилища – она открывалась не только в его писаниях, но и в его судьбе.

  ...они выражение двух устремлений одного Гоголя.

[хорошо, что Гоголь при всей своей разнородной раздвоенности всё-таки один – М.Я.]

В «Мертвых душах» удовлетворяется одна его страсть, в «Тарасе Бульбе» – другая. И полный Гоголь виден при сопоставлении этих двух поэм.

[«полный» в смысле целый, хотя и состоящий из двух половинок, а не в смысле «толстый» – М.Я.]

В судьбе младшего сына Тараса повторяется судьба Хомы Брута. Андрий отдаётся своей страсти, своему наслаждению. Он эгоизм любви к женщине ставит выше интересов товарищества.

[то есть Хома Брут  отдаётся своей страсти к старухе, своему наслаждению со старухой, ставя эгоизм своей любви к женщине выше интересов товарищества! Золотусский знает только один вид любовного отношения к женщине – сексуально-семейный, поэтому и героев Гоголя наделяет только этой способностью – М.Я.]

Созданная как бы в дополнение к «Мертвым душам», эта повесть Гоголя стала самым цельным и нераздельным его творением, где гоголевская двойственность как бы исчезает в гармонии».

Вся эта биография – странное уничтожение порождённых ею самою же призраков, например, призрака двойственности Гоголя.

Дальше. И.Золотусский:

«Тоска по России сливается с желанием очищения, чистки душевной, некоего переворота в себе, без которого он не мыслит нового величественного строительства.

Нет совершенства творенья без совершенства творящего, нет сил подняться на духовную высоту в искусстве, если и в себе самом не преодолел это восхождение.

Так рассуждает Гоголь.

[так говорит золотуста, который рассуждает следующим образом:  сначала человек сам должен достичь совершенства, тогда все дела рук его будут тоже совершенны, но вот вопрос: как достичь совершенства, если достичь его нельзя по определению (Золотусского)? – молчит золотуста – М.Я.]

Годы после появления первого тома – годы растерянности Гоголя, годы разрыва между желанием откликнуться на призыв России и прийти ей на помощь и инстинктом самосохранения поэтического».

«Поэтический инстинкт самосохранения»! точнее не скажешь: у простых людей инстинкт прозаический, у поэтов – поэтический.

15. Опьянение Н.В.Гоголя.

И.Золотусский:

«Искренняя вера Гоголя, что Бог даровал ему исцеление не зря, что оно есть знак и предвестие новой эры в его жизни, покрывает все в его настроении. он весь отдается гимну тому, кто его исцелил. Это состояние можно сравнить с опьянением,

[опьянение в годы растерянности – обычное дело для русского человека – М.Я.]

когда человек очень остро чувствует себя, заполнен собой и хочет о себе высказаться, но слушатели-то трезвы, они в другом мире, и им его откровения непонятны, они не готовы внутренне разделить его радость и его прозрение. Все-таки эти слушатели (то есть внешний мир) еще очень влияют на Гоголя, он страшно зависит от них вопреки полной своей независимости, хотя не понимает этого.

[«страшно зависит вопреки полной независимости» – М.Я.]

Знал ли он хотя бы план второй части, когда это писал? Вряд ли. Брезжилось что-то, угадывалось, лирический подъем толкал на преувеличения, голоса, вокруг раздававшиеся, усиливали это ощущение, и что-то росло в тумане его воображения.

[«что-то растёт в тумане воображения» – вот оно, прозрение отечественного гоголеведения! тот способ, каким рождаются мысли в головах самих критиков, конечно, не может не быть для них всеобщей матрицей рождения мыслей – М.Я.]

Конкретный факт – угроза смерти – и переживание, связанное с ним, повернули его мысль к Богу, и в своей благодарности он конкретен, то есть он хочет платить любовью за оказанную ему любовь и милость. Опьянение верою и светлое настроение соединяются в нем с сознанием, что без этих усилий он не смеет писать».

И.Золотусскому Н.В.Гоголь видится таким же эгоистом, каким является он сам: смерть брата и отца не повернули Гоголя к богу, а вот угроза своей собственной смерти – смогла.

Теперь послушаем не биографа, а самого Н.В.Гоголя, рассказывающего о своём «опьянении верою»:

«Так должно быть! Рассмотрите меня и мою жизнь среди вас. Что вы нашли во мне похожего на ханжу или хотя на то простодушное богомольство и набожность, которою дышит наша добрая Москва, не думая о том, чтобы быть лучшею? Разве нашли вы во мне слепую веру во все без различия обычаи предков, не разбирая, на лжи или на правде они основаны, или увлечение новизною, соблазнительной для многих современностью и модой? Разве вы заметили во мне юношескую незрелость или живость в мыслях? Разве открыли во мне что-нибудь похожее на фанатизм и жаркое, вдруг рождающееся увлечение чем-нибудь?...»

И замечание по поводу этого И.Золотусского: «Но все равно – сердцу не высказать себя».

Что ни скажи Н.В.Гоголь, например, что не ханжа, что не опьянен, что не слепо верит и пр. – биографу «все равно», он твердит своё: Гоголь – пьяница бога и продолжает:

«Мысль не поспевает за чувством, слово за мыслью, да и иные слова нужны ...те, которых еще нет у него, которых он еще не обрел.

[бедный Гоголь: если что и чувствует, то не может это осмыслить, и если бы даже смог осмыслить, откуда слова взять?!]

Письма Гоголя той поры туманны и восторженны – это куски, как бы изъятые из лирических мест «Мертвых душ», и там они резали слух и вызывали подозрение,

[то есть у Золотусского, при чтении лирических мест «Мертвых душ», «режет слух», а лирические места «вызывают подозрения своей нелепостью» – М.Я.]

в чтении интимном, они кажутся еще нелепее».

Кажется, я начинаю понимать, почему эта книга о Н.В.Гоголе так нелепа, а именно: в ней упаковано несколько различных временных и понятийных слоёв жизни самого И.Золотусского: первый – чисто советский, с опорой на традицию Белинского и К., написанный младшим научным сотрудником, второй – постперестроечный, с опорой на религиозность, написанный сначала дома на кухне «в стол», и третий – так сказать, «личный», с опорой на представление о «максимализме» Гоголя; вот этот сплав, точнее – совершенно разнородная куча никак не связанных между собой внутренне, а только внешне элементов, и составляет данную «биографию», причём теперь точно понятно, чью именно больше, конечно, не Гоголя, а именно самого Золотусского.

«Трагический парадокс! Гоголь, повелевающий смехом, знающий о смешном все, как никто, сам становится смешон. Он, в мгновение ока схватывающий на лету любой намек на карикатуру, пародию, позерство, сам шлет эти вдохновенно-интимные (и оттого еще более смешные) наказы-пародии на родину».

И.Золотусский, как и В.Г.Белинский, всегда готов похохотать или поплакать, только вот сам никак не может понять, над чем же он плачет и хохочет.

Послушаем Н.В.Гоголя: «Я бы никогда не мог высказать себя всего никому».

Но И.Золотусскому это даже на руку:

«Но сейчас он ослеплен идеей приуготовления себя к подвигу описания прекрасного, которое не может явиться в его сочинениях в облике прекрасного, пока он сам не достигнет образца его. Еще одно заблуждение, и вновь прекрасное...»

По И.Золотусскому, прекрасное, совершенное написать может только тот, кто сам уже прекрасен,  поэтому  описать совершенное и прекрасное невозможно, потому что совершенным, прекрасным стать невозможно, но ослеплённый Гоголь понять этого не может.

Продолжим чтение биографии:

«В мгновения просветления, мгновения, которые посещают нас редко на земле, видели люди, что стоическое стояние Гоголя у конторки не упрямство, не новая причуда взявшего непомерную высоту гения, а простая невозможность жить иначе, существовать иначе. Кажется, совершенство – это то, что не дано человеку в действительной жизни, это мечта духа, болезненная, преувеличенная. Но именно этой мечты пытался достичь Гоголь. Не там, как любил он говорить, а здесь, и в этом была его загадка и тайна».

Мгновения просветления посещают Золотусского на земле редко, но всё же посещают, вот одно из них: жизнь Гоголя – «не упрямство, не причуда, но что? болезненная, преувеличенная мечта!» Скромничает биограф – таких просветлений у него набралось на толстую книгу, это не мгновения, это вся жизнь биографа, в голове которого застряло болезненное просветление.

16. Смерть исписавшегося.

М.И.Гоголь: «В минуты откровения в юных его летах он говорил о своих планах в жизни, но в средних летах и до самой кончины он был молчалив насчет себя. ...в последнее мое свидание с ним на земле, когда я провожала его в Москву, не подозревая разлучиться навек, приписывала невыразимую тоску души временной разлуке, оставшись с ним одна, сказала ему: «Кажется мне (так как слежу за твоими действиями во всю твою жизнь, хотя никто того не знает и даже ты сам), что ты достиг уже своей цели, о которой говорил мне в юных твоих летах». Он, немного помолчал, сказал мне: «Тем более вы не должны на меня надеяться, жизнь моя ни для себя, ни для вас, близких моему сердцу, она есть для всего мира...»

Но разве это аргумент для биографа?

И.Золотусский:

«В минуты, когда его настигало сомненье, Гоголь особенно был подвержен влиянию слова, мнения со стороны. Любой толчок мог привести к обвалу накопившихся чувств, отбросить его во власть духа уныния – самого страшного врага мнительных натур.

Отчаяние нарастало в нем.

Все колебалось в Гоголе, все было неустойчиво, зыбко, дрожаще, и твердый голос как нельзя более нужен был ему сейчас.

Это было не то сожжение... это был расчет с писательством и с жизнью. Более ни жить, ни писать было нечем и не для чего.

«Надобно уж умирать, – сказал он после этого Хомякову, – а я уже готов, и умру». Тут действовала сила внушения, сила духа, уже приговорившая его сознание к мысли, что конец неминуем.

Жизнь кончена, и это его судьба – быть захлопнутым обложкой недописанной книги, книги, которую теперь уже никто не прочтет...»

Прав биограф во всём, кроме одного: всё им написанное – не о Н.В.Гоголе, а о нём самом, именно поэтому именно его, И.Золотусского, судьба – быть прихлопнутым этой нелепой и извращённой биографией.

Если бы он был внимательнее к Гоголю, хотя бы чуть-чуть внимательнее, самую малость, тогда, возможно, вопреки всем своим прозрениям, пророчествам и просветлениям, он смог бы связать эту запись Гоголя и этот его рисунок не с «Мертвыми душами», а с той единственной книгой, которую Гоголь сам посчитал своим лучшим произведением.

И.Золотусский:

«...книги, забравшей его жизнь и отпустившей его душу на свободу?

Он верил, что должен  умереть, и этой веры было достаточно, чтоб без  какой-либо опасной болезни свести его в могилу.

То был уход, а не самоубийство, уход сознательный, бесповоротный, как уход Пульхерии Ивановны, Афанасия Ивановича, понявших, что их время истекло. Жить, чтобы просто жить, чтоб тянуть дни и ожидать старости, он не мог. Жить и не писать (а писать он был более не в силах), жить и стоять на месте значило для него при жизни стать мертвецом.

Верный своей вере в то, что жизнь дается человеку для того, чтобы сделать свое дело и уйти, он и ушел от них, все еще думавших, что имеют власть над ним.

Они не могли поверить в то, что дух настолько руководил им, что его распоряжения был достаточно, чтоб тело беспрекословно подчинилось.

В начале 1852 года Гоголь писал Вяземскому: надо оставить «завещанье после себя потомству, которое так же должно быть нам родное и близкое нашему сердцу, как дети близки сердцу отца (иначе разорвана связь между настоящим и будущим)...

Он думал об этой связи, и смерть его – странная, загадочная смерть – была этой связью, ибо Гоголь в ней довел свое искание до конца. Возвышение Гоголя было подтверждено этим последним его поступком на земле».

Если бы И.Золотусский обратил внимание на употреблённое здесь Гоголем слово «завещание», то он вспомнил бы о «Прощальной повести», о которой он во всей своей книге не сказал ни одного слова.

Вместо того, чтобы всю жизнь Н.В.Гоголя рассматривать через призму того, что для писателя существенно важным было лишь его литературное творчество,  Золотусскому пришлось исковеркать всю его жизнь, тогда как  биографу следовало обратить внимание на то, почему он воспринимает смерть писателя «странной и загадочной».

 Золотусский не задал себе этого гоголевского, а потом и толстовского, следовательно, вообще русского вопроса: зачем? зачем? стоит ли писать биографию ради продвижения даже самой прекрасной теории, тем более, ради теории о том, что Н.В.Гоголь умер потому, что исписался?

Полное пренебрежение тем, что  с а м  р у с с к и й  п и с а т е л ь  полагал для себя в своей жизни наиболее важным и существенным, то есть полное  н е д о в е р и е  к Н.В.Гоголю, не оставило И.Золотусскому ни малейшей  возможности хотя бы немного, хотя бы чуть-чуть быть правдивым в изображении нашего великого соотечественника.

Единственным оправданием И.Золотусского является то, что  правдивое изображение жизни Н.В.Гоголя не было его задачей; партия поставила перед ним совершенно другую задачу – показать Гоголя, как минимум, безопасным, или, как максимум, полезным для этой самой партии.

И.Золотусский с партийной задачей справился, как сумел.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка