Русская философия. Совершенное мышление 116
Итак, инсталлированный в нас образ Достоевского – партийный, то есть обслуживающий интересы партии; поскольку же на Руси последние полторы тысячи лет была только одна партия – партия власти, то этот образ обслуживает интересы именно этой, единственной русской партии – партии самовластья.
Основным и единственным интересом партии самовластья является, естественно, сохранение самой себя, поэтому живущий в нас образ Достоевского как русского писателя обслуживает именно этот интерес – лояльность существующей на данный момент разновидности русского самовластья.
Поскольку же сегодня власти вообще нет дела ни до какой идеологии, сохранение русским литературоведением и образованием в качестве своего основания – советской партийности, представляет собой простой атавизм, пустую инерцию.
Я показывал, насколько одинаково воспринимали и воспринимают до сих пор Достоевского такие, казалось бы, разные, если не противоположные по своему общественному положению и взглядам, люди, как Страхов, Горький с коммунистами, современные радзинские: все они в человеке из подполья видят – о с о б ы й т и п, тип, если и характерный, то только для данного времени и данных общественно-политических обстоятельств, но точно – не как тип всеобщий.
Отечественное литературоведение не воспринимает человека из подполья Достоевского как в с е о б щ и й т и п р у с с к о г о ч е л о в е к а, вне зависимости от его общественного положения, имущества, образования, вероисповедания и пр.
Русские «образованные» люди 19-го века не хотели видеть в Чичикове Гоголя и человеке из подполья Достоевского достоверного изображения самих себя! Сегодня в нас нет такой спеси и одновременно мы уже не нуждаемся в каком бы то ни было оправдании в глазах партии «полезности» нашего существования, поэтому можем трезво сравнить себя с человеком из подполья.
Напомню, что советское литературоведение, по крайней мере, в 10-томнике Достоевского, как и положено партийным людям, ценившим только одну форму жизни – борьбу за власть, видело в «Записках из подполья»– такую борьбу Достоевского:
«В «Записках из подполья» непосредственным противником, против которого выступает Достоевский, ни разу не называя его...»
Характерное замечание, означающее, что своей задачей критики ставили не рассмотрение содержания того, что написал Достоевский, а интерпретацию этого содержания на предмет того, против кого оно может быть направлено, ведь зачем же ещё писать книги, как не для того, чтобы с кем-нибудь воевать, бороться?
«...является Н.Г. Чернышевский как автор романа «Что делать?». Борьба против теории разумного эгоизма, против исторического оптимизма Чернышевского, против его непоколебимой веры в победу демократии в «Записках из подполья» достигает небывалой ещё степени ожесточения. Теорию Чернышевского герой Достоевского объявляет чуждой подлинной сущности человеческой природы; в разумном эгоизме он видит только маскировку собственнического духа.
Достоевский не хочет видеть в теории разумного эгоизма ее революционно-демократического смысла, особенно в условиях борьбы с царизмом и еще могучими пережитками крепостничества».
Я специально подробно цитирую примечания советских редакторов, чтобы читатель смог более точно понимать, на какой – п а р т и й н о й – платформе живёт е г о, читателя, образ Достоевского, и что сегодня предпочитает скрывать как от самого себя, так и от других отечественное литературоведение.
«Достоевский полемизирует не только с Чернышевким. Вся идеология европейского просветительства 18-го века, весь европейский и русский утопический социализм, идеи которого разделял сам Достоевский в 40-е годы, подвергается критике и осмеянию в речах «подпольного парадоксалиста» («По поводу мокрого снега»), которые прямо направлены и против «мечтательства» ранних повестей самого Достоевского и других авторов натуральной школы, против поэзии Некрасова».
Приписывать русским писателям какие-то идеологические, партийные предпочтения, как о б я з а т е л ь н ы е, – главное методологическое оружие нашего литературоведения; собственно литература для него (литературоведения, конечно) – только второстепенный повод: если говорить советским языком, то оружие писателя – не револьвер, а книга.
«Развивая идеи своего героя, Достоевский приходит к полному отрицанию возможности перестроить общественную жизнь на разумных началах, приходит к мысли о том, что природа человека может быть изменена только под влиянием непосредственной, религиозной, инстинктивной веры. Этот вывод прямо не высказан в «Записках из подполья»...»
Но отсутствие «прямого высказывания» автора русскому литературоведению и не нужно, как не были нужны чьи-либо «прямые высказывания» для доносов на них и обвинительных приговоров.
«Не разделяя, следовательно, многого во взглядах своего героя, Достоевский считал, что опровергнуть его аргументацию чисто логически невозможно, и видел только одну силу, способную победить этот всеразъедающий скептицизм, – религию».
Решение о том, какие взгляды своих героев «разделяет» авторэтих героев, а какие не разделяет, принимает, разумеется, литературная критика, как более политически подкованная.
«Реакционно-религиозное устремление «Записок из подполья» ...» – так характеризует, оценивает устремление Достоевского партийное литературоведение.
А теперь посмотрим на повесть Достоевского вне какой бы то ни было идеологии, партийности, предвзятости, социальной ангажированности, а только в континууме русской культуры.
«Я человек больной... Я злой человек. Непривлекательный я человек».
Чем же болен русский человек?
«Я болен слишком сознанием», – отвечает Достоевский.
Отвечает, продолжая решающую для него тему – с л и ш к о м л ю б в и (Макар Девушкин, «Бедные люди»), с л и ш к о м б е з з а щ и т н о с т и, в п е ч а т л и т е л ь н о с т и (Неточка Незванова, «Униженные и оскорблённые»), с л и ш к о м м е ч т а т е л ь н о с т и («Неточка Незванова», «Белые ночи»), с л и ш к о м с о з н а н и я («Записки из подполья»).
Русский человек, от крестьянина до императора, стал слишком сознающим и именно в этом «слишком» – болезнь русского человека.
Когда я читаю Достоевского, у меня создаётся впечатление, что некоторые свои произведения он писал н а з л о, в явном раздражении тем, что его читатель, но прежде всего, конечно, литературная критика и публицистика, слишком! увлечённые политикой, его не слышат.
«Не хотите ничего слышать, я в а м п о к а ж у! получите свой портрет как есть, во всей его наготе!» – как бы говорит Достоевский всем тем, кто за разговорами о высоком общественном долге, о гражданстве и пр., совсем себя и других не знает.
Критика и общественность полагали, что Достоевский должен, как истинный русский писатель, с кем-то или с чем-то,– несправедливостью, насилием, неравенством, бороться, тогда как Достоевский показывает всем, и себе самому, и общественности, и критике, каковы они все на самом деле, насколько они все больны этим своим с л и ш к о м.
Каждый развитый, современный русский человек оказался в подполье, в щели, в глубоком колодце своей замкнутости на себя, в подполье самовластья, власти самости, что для него как культурного человека, то есть человека, живущего в континууме русской культуры, равносильно смерти, точнее, равносильно в ы х о д у из этого континуума единства, попадание или упадание в подвал, подполье, щель и неизбежной в этом случае потере идентичности себя как русского.
Потеря идентичности, вызванная выпадением из культурного контекста «привычной от вечности» русской жизни, порождает в человеке целый комплекс сильных переживаний– страха, тревоги, раздражительности, озлобления, цинизма, равнодушия, неполноценности, потерянности, но прежде всего – вины.
Русский чувствует себя в и н о в а т ы м, не зная в чём именно заключается его вина, у щ е р б н ы м, не зная, в чём именно он ущербен, б о л ь н ы м, не зная, чем именно он болен.
Вот это состояние вины без вины, болезни без болезни, уродства без уродства интересует и одновременно мучает Достоевского, как оно интересовало и мучило Кафку.
Проблема подполья слишком сознающих не была только русской проблемой, западная культура в полной мере испытала на себе последствия выпадения человека из единства культуры; здесь достаточно вспомнить шок двух мировых войн, показавших западному человеку, насколько он «гомо сапиенс», насколько он разумен, гуманен, просвещён, развит.
Достоевский пытается у з н а т ь, у г а д а т ь существо самого себя как человека и обнаруживает, что нервом 40-летнего опыта его подпольной жизни является с а м о э т о у г а д ы в а н и е с е б я ч е л о в е к о м!
«Человек всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода; хотеть же можно и против собственной выгоды, а иногда и п о л о ж и т е л ь н о д о л ж н о (это уже моя идея), свое собственное вольное и свободное хотение, свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хоть бы даже до сумасшествия,– вот это-то все и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту... Человеку надо... одного только:
с а м о с т о я т е л ь н о г о хотенья, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела».
Достоевский, вслед за Гоголем, разгадывает «науку весёлой, счастливой жизни», в которой человек не убегает от своего веселья и счастья, только с ним столкнувшись, а наоборот, только его и ищет; интересуют человека не высокие общественные идеи, не гуманизм, не просвещение, не светлое будущее, не святое прошлое, не законы науки, не достижения цивилизации, а прежде всего – значение всего этого для н е г о с а м о г о как вольного и свободного человека вне каких бы то ни было повелений разума, теорий и систем.
С некоторым удивлением я обнаружил в «Записках из подполья» и прямой ответ Достоевского на этот так мучавший его вопрос: как выбраться из щели самозамкнутости, в которую попал он сам и любой другой «развитый», то есть современный ему человек.
«...тут 40 лет подполья! позвольте пофантазировать. Видите ли-с: рассудок, господа, есть вещь хорошая, это бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление в с е й ж и з н и, то есть в с е й ч е л о в е ч е с к о й ж и з н и, и с рассудком и со всеми почесываниями. И хоть жизнь наша в этом проявлении выходит зачастую дрянцо, но все-таки жизнь... Ведь я, например, совершенно естественно хотел жить для того, чтобы удовлетворить в с е й м о е й с п о с о б н о с т и ж и т ь, а не для того, чтобы удовлетворить одной только моей рассудочной способности, то есть какой-нибудь одной двадцатой доли всей моей способности жить. Рассудок знает только то, что успел узнать, а н а т у р а ч е л о в е ч е с к а я д е й с т в у е т в с я ц е л и к о м, в с е м, ч т о в н е й е с т ь, сознательно и бессознательно, и хоть врет, да живет».
Я специально выделил в монологе человека из подполья этот ответ Достоевского, который во многом почти буквально, и по смыслу, и дословно повторяет то, что так часто говорил Гоголь: русский человек живёт всем собой, всем, что ни есть в нём, без выделения диктата какой-либо особенности: разума, рассудка, выгоды, фантазии.
Достоевский находит, угадывает решающую особенность русской натуры –жить всем, что ни есть.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы