Русская философия. Совершенное мышление 124.
На днях в проекте "Академия" прошел цикл лекций о романе Михаила Афанасьевича Булгакова "Мастер и Маргарита", совмещенных с показом одноименного сериала Владимира Бортко. Слушал светских и духовных профессоров и думал: почему обстоятельная внимательность этих специалистов к содержанию произведения не дополняется такой же внимательностью к содержанию того, что делают они сами? Например, почему им недостаточно романа и они, словно сговорившись, так легко выходят за его пределы? разве произведение мастера не самодостаточно? неужели он ограничился тем, чем ограничился, по посторонним причинам?
Профессора как бы настаивают, что Булгаков хотел сказать не только то, что он сказал, а что-то еще. Что-то гораздо более важное. И вот это "что-то" перевешивает для них содержание "только" сказанного автором. Для них само собой разумеется, что "за" содержанием романа стоит что-то еще - критика, одобрение, разоблачение и т.д.. Для них автор – фокусник, искусный манипулятор чужим вниманием, маэстро внушения; они не спрашивают себя, почему в действиях другого обязательно должен быть подтекст, скрытое значение, тайный умысел. Откуда такое представление о произведениях искусства?
Я называю такое пред-восприятие "инсталлемой", бессознательно инсталлированным пред-ожиданием видеть больше, чем в действительности есть в предложенном. Или презумпцией манипулятивности, когда "потребитель" подозревает, нет, уверен в том, что автор к чему-то подталкивает, склоняет, если не принуждает его. Например, к какой-нибудь политической или духовной "позиции", просвещению или, наоборот, разврату. Так Чаплин предлагает запретить Маркеса и Набокова как тех, кто провоцирует нас как читателей к педофилии.
В этом пред-восприятии не-удивительным для меня образом совпадают, как светские, так и духовные люди, еще не вышедшие из идеологизированного пространства. Более того, среди спецов по литературе считается не только признаком высокого профессионализма, но и шиком найти и показать как можно больше "связей" художественного произведения с политическими, общественными и экономическими условиями, сложившейся на тот момент культурной ситуацией, параллелей с другими шедеврами, персоналиями, биографией автора, и т.д., и т.д. Меня совсем не удивляет эта "герменевтика манипулирования", которую так охотно пользуют российские литературоведы, смотря на произведение из "широты" своего всезнайства. Однако на деле они просто опрокидывают на произведение свои предожидания, большей частью даже неосознаваемые. Их "анализ" всегда намного больше говорит о них самих, чем о том, что они анализируют.
Например, теперь мы знаем, как Кураев представляет себе любовь женщины, которая, если действительно любит кого-то, не должна расстраиваться тому, что забыла подкрасить губы, или более высокую природу человека по сравнению с не-творческим служением "почтальонов"-ангелов. Другой лектор видит постоянное изменение отношения Булгакова к православию и, соответственно этому видению, "вписывает" в динамику этих изменений написанный им роман. Вообще, очень легко, соблазнительно и по-видимости плодотворно сравнивать Воланда с сатаной и Сталиным, Иешуа – с сами знаете кем, Пилата – с Пилатом, Москву – с Москвой, роман – с "Фаустом" Гете и т.д., и т.д. Но очень трудно пребывать только в романе, не выходя из него ни на слово, очень трудно остаться наедине с романом "Мастер и Маргарита" М.А.Булгакова.
Критикам почему-то невозможно "поговорить с Человеком", по выражению одного из героев "Идиота" Достоевского, который я в этот момент читаю. Так что роман Булгакова они предают огню с той же легкостью, с какой жгли "только" сказанное Гоголем или Толстым. Им не нужно только. Им нужно еще. Поэтому они удлиняют нос Гоголя, одевают в лапти Толстого, интересуются "падучей" Достоевского, злорадствуют абсурду Хармса, теперь вот инквизируют Булгакова.
Разве значимость произведения находится вне его самого? На что еще указывают "Евгений Онегин" и "Мертвые души"? "Война и мир" – зеркало революций? Раскольников – Нечаев? Узнавание в героях романов неких персоналий (или типов), а в сюжете – действительных (или возможных в действительности) событий не разрушает ли целостность произведения? Что дает такая утилизация искусства, кроме дополнительной степени уже владеющего тобой довольства или раздражения чем-либо? Нечаев и Раскольников несопоставимы: первый находится в топосе действительности, второй – топосе проигрывания возможностей и настроек восприятия и мышления, чем, собственно, и является искусство.
Литература Ф.М.Достоевского – не изображение действительности и не выдумывание некой возможной действительности, которая показала бы все "зло" (или "добро") того, чем могла бы стать эта действительность, если бы за факт были приняты некоторые ее особенности. Радзинский не рассказывает нам о Достоевском, он рассказывает нам о том себе, каковой написал бы "Преступление и наказание" или "Бесы", ужаснувшись от столкновения с Нечаевым (или обрадовавшись такой встрече). Литература – это "перелистывание" возможностей, нахождение пределов каждому возникающему чувству, раскрытие горизонта любой появляющейся мысли или переживания. Каковы бы ни были эти чувства и мысли.
"Каждое ощущение возникает и существует по истине".
"Все, что помыслилось, существует".
Как античный философ, Достоевский п р и н и м а е т в с е г о человека, во всей полноте и разнообразии его хотений. Принимает и каждому, даже только слегка мелькнувшему, переживанию, дает жизнь, выводит на божий свет и этим просветляет. Вот кто для него действительно унижен и оскорблен – недодуманная мысль, непережитое переживание, непроясненное воспоминание, недоговоренное слово, задушенное движение души. Его истинные герои очень хотят жить, но погибают, едва родившись. И своим словом Ф.М. дает им жить, создает им мир, в котором они могут теперь вырасти, повзрослеть и, испытав полноту бытия, умереть. И каждый раз, как и п е р е п и с ы в а ю щ и й с л ю б о в ь ю буквы Акакий Акакиевич, Ф.М. п е р е п и с ы в а е т т а к и н е п е р е ж и т ы й опыт впечатлений, в о з м о ж н ы й, но не состоявшийся мир.
Человека мучает невоплощенное. Заставляет страдать застывшее. Тревожит непроявленное.
В этом прописываемом им мире "недожитого" Ф.М. имеет свои собственные предпочтения, то, что сейчас наиболее стремится в нем быть. В отличие от Гоголя у него нет проблемы черты, предела, за которым "анатомическое" описание человека покажет его безобразным и злым, потому что в с я к о е родившееся переживание, даже самое гадкое и, может быть, и м е н н о самое гадкое и ничтожное, - все-таки ж и в о е. Этого для него достаточно.
"...Главное в том, что уже переменилась вся моя жизнь. Я там много оставил, слишком много. Все исчезло. Я сидел в вагоне и думал: "Теперь я к людям иду; я, может быть, ничего не знаю, но наступила новая жизнь". Я положил исполнить свое дело честно и твердо. С людьми мне будет, может быть, скучно и тяжело. На первый случай я положил быть со всеми вежливым и откровенным; больше от меня ведь никто не потребует. Может быть, и здесь меня сочтут за ребенка, - так пусть! Меня тоже за идиота считают все почему-то, я действительно был так болен когда-то, что тогда и похож был на идиота; но какой же я идиот теперь, когда я сам понимаю, что меня считают за идиота? Я вхожу и думаю: "Вот меня считают за идиота, а я все-таки умный, а они и не догадываются..."".
Теперь Достоевский решается быть откровенным, предъявляя всего себя, как есть. Эта "форестгамповская" интенция воспринимается другими как проявление идиотизма, вызванного инфантилизмом, нервным расстройством или даже сумасшествием. Ф.М. обнаруживает, что люди не могут поверить, что можно быть полностью откровенным, что можно себя не стыдиться и не чувствовать себя виновным. Быть совершенно невинным и откровенным – значит, для большинства, быть идиотом, человеком с неким уродством.
Но это не все. Еще больше людей пугает даже малейшее допущение мысли о том, что можно быть совершенно невинным и открытым н а м е р е н н о! Это полностью сбивает их с толку, огорашивает, останавливает в привычном самопроявлении. Страшно пугает, но одновременно - страшно привлекает!
Освободившийся от вины и осмелившийся решиться быть полностью открытым Достоевский сталкивается с тем, что люди к этому совершенно не готовы, что привычные для них средства защиты и нападения становятся бессильны. Сталкиваясь с осознанной невинностью и открытостью, даже искушенный в общении человек становится не только беспомощен, но даже в некотором роде "заражается" этой открытостью! Мне вспоминается давний опыт общения с иностранцами в пионерском лагере "Орленок" от ВДНХ: они настолько оказывались беззащитны перед полным отсутствием личных границ у нас (точнее, отчетливой культуры такой границы), что на многие годы попадали под "обаяние" этой открытости. Расплачивались за это они, конечно, позже и, может быть, так и не поняв, почему и за что.
Сталкиваясь с откровенностью и открытостью Мышкина, персонажи "Идиота" невольно меняются, откладывая, хотя бы даже на время, наработанные щиты, ненадолго освобождаясь от социальной маски и психологического панциря повседневности. Меняется и сам князь: экзистирующие в других, но скрытые от них любовь и страдание "помогают" ему вспомнить свои собственные экзистенции:
"...Одно давно забытое воспоминание зашевелилось в нем и вдруг разом выяснилось.
Это было в Швейцарии, в первый год его лечения, даже в первые месяцы... Он раз зашел в горы, в ясный, солнечный день, и долго ходил с одною мучительною, но никак не воплощавшеюся мыслию. Пред ним было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и бесконечный, которому конца-края нет. Он долго смотрел и терзался. Ему вспомнилось теперь, как простирал он руки свои в эту светлую, бесконечную синеву и плакал. Мучило его то, что всему этому он совсем чужой. Что же это за пир, что же это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он никак не может пристать... И у всего свой путь, и все знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит; один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш. О, он, конечно, не мог говорить тогда этими словами и высказать свой вопрос; он мучился глухо и немо..."
И.Левитан. Берёзовая роща.
Общение с другими проясняет, другие открывают тебе тебя самого, в единстве ты обретаешь язык и начинаешь слышать ... свою любовь и свою боль. Эта радость бесконечной синевы и боль отчужденности очень хорошо знакомы русскому. Этой невыносимой болью наполнено для него все великолепие и прозрачная струящаяся торжественность мира, как на картинах Левитана. Без этой боли ты видишь пейзажи Шишкина. Без этого страдания ты не увидишь истинной красоты. Только "безвозвратно потерянное" (Чехов), которое для тебя "привычно от вечности" (Толстой), "небесной струной" удерживает тебя в этом "бесконечном и светлом горизонте".
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы