Русская философия. Совершенное мышление 184. Бег нового русского
Потеряв всё, теряешь и себя.
За последние пару сотен лет русские несколько раз теряли/меняли всё: государственный строй, жизненный уклад, религию, общественные отношения, границы, идеологию, деньги, отношения собственности, друзей, мораль, законодательство, союзников, социальные институты, идеалы, армию, врагов, конституцию и многое, многое другое. Теряли и меняли практически всё, кроме, пожалуй, одного, а именно: одного и того же отношения к этим потерям, неизменного, полного, устойчивого и совершенно искреннего равнодушия!
Нам, как русским, всё равно чем и как жить!
Лишь бы было чем; что это, большого значения не имеет, может, даже вообще значения не имеет, главное, чтобы оно было. Конечно, в смене содержательности русской жизни можно найти некоторое внутреннее развитие, характерное для истории многих народов, но именно русской особенностью является безразличие к тому, что предлагается/навязывается/становится общественной и государственной матрицей. Мы и в коммунизме найдём то, что находили в православии, чтобы потом снова в православии искать то, что было в коммунизме. Мы во всём найдём нужное нам, потому что нужное нам и есть всё чего бы то ни было.
Наше – всё любого содержания, поэтому мы легко теряем и легко находим; в принципе, мы ничего не имеем, потому что имеем всё, можно и наоборот: мы имеем всё, потому что у нас ничего нет. Легко заметить, что в русской истории нет культуры предметной собственности, ни полторы тысячи лет назад, ни сегодня; поскольку каждый русский культурно (в смысле матрично) ориентирован на единство, на всё, то он не может не воспринимать всё, в том числе – предметное, конкретно существующее, за своё, принадлежащее ему, хотя объяснить, как именно и на чём именно основано его владение, он не может, а если и может, то или обманывается, или врёт, чаще всего – и то, и другое. Например, сегодня, как и тысячу лет назад, власть полагает, что всё принадлежит ей по праву власти, а отдельный человек - что всё в его личной собственности просто по праву принадлежности к народу; каких-либо действительно правовых, то есть исторически и культурно обоснованных оснований ни у власти, ни у отдельного человека как не было раньше, так нет и сейчас. За прошедшее тысячелетие ничего не изменилось: тот же князь, та же дружина, тот же грабеж/воровство. Обворованный/ограбленный же человек ("тварь дрожащая") с точно таким же – полным – правом ворует у вора/грабителя ("право имею").
Эта предметная неразбериха, этот неизменный бардак, эта иммаментная неопределённость, прячущаяся за любой моралью и идеологией, законодательством и правом, обществом и государством характерны для русской истории на всём её протяжении практически во всех сферах индивидуальной и социальной жизни. Всё здесь – видимость и обман, но не потому, конечно, что кто-то кого-то или всех хочет обмануть, а потому, что все сами рады обмануться, здесь все хватаются за первое подвернувшееся под руку, доверяют первому встречному и каждой бумажке, держат нос по ветру только ради того, чтобы – просто – схватить, довериться, держать и не иметь больше с этим никакого дела! Русский с большим трудом различает, что именно он схватил и держит, не может чётко осознать, чем, например, коммунизм отличается от либерализма, материализм от идеализма, корпорация от холдинга, империя от федерации, мораль от права, исполнительная власть от законодательной, гражданин от жителя и т.д.
Мы верим всему и ничему не верим.
Мы имеем дело со всем и ничего с ним не делаем.
Наше – всё и ничто не наше.
Мы всё время меняемся и ничуть не изменились.
Мы в гуще событий и с нами ничего не происходит.
Мы любим новое и остаёмся старыми.
Мы предпочитаем старое и обновляемся им.
Мы смеёмся над собой, когда себя узнаём.
Мы себе плачем, когда не можем себя забыть.
Новое русское старо, как мир, и поэтому так живо, легко и естественно течёт по миру, который, не видя русского полёта, но только чувствуя, угадывая его по косвенным знакам, мимолётным всполохам, удивляется русскому предметному "идиотизму", отсутствию культуры/опыта взаимодействия, удивляется тому для него странному, что принято сейчас называть "новым русским" и что, вместе с его собственным ограничением, мешает остальному миру заглянуть за грань видимого и открыть для себя не широту души рубахи-парня (этого добра везде хватает), а летящего в сияющей ночи и болтающего с беспредельностью "пьяненького" (А. Блок и Ф. Достоевский), пьяненького не от вина или водки, а именно от этого полёта и болтовни.
Русский неуловим, потому что только ему одному естественно "заживо глядеть в вечность" (Н. Гоголь), не прилагая ни малейших усилий внимать беспредельному, быть привычным всеобщему; и, действительно, зачем нудить царство небесное, стучать в его двери и просить о чём-то тому, кто самим фактом своего существования уже там, кто пьян небесным мармеладом (Ф. Достоевский), кто уже полон лазури, кто уже до краёв наполнен жизнью ни за что, даром, просто так?!
Но прежде всего русский неуловим самому себе, со всех ног бежит от самого себя, старается быть как все, то есть как другие, по которым он себя меряет и на которых он стремится походить. Не зная и пугаясь самого себя, своей внутренней природы, он напяливает на себя чужое как своё и, не замечая разницы, радуется, что теперь стал кем-то, наконец-то выбился в люди. В костюме с чужого плеча новый русский впадает в две крайности: или он убеждённый почвенник, гордящийся своей страной и историей патриот или – "западник" (реже – "восточник"), воспринимающий русскую культуру как недоразвитый вариант культуры западной (восточной). Патриот, слепой к внутреннему русскому, кичится внешней историей, нанизывая на свой пафос царские династии, выигранные войны, количество церквей, балет, хоккей, широту страны и тонны собранного хлеба, в то время как западник, столь же слепой к истинно русскому, мучается комплексом неполноценности, сравнивая бегущий впереди паровоза запад и устроившуюся на подножке последнего вагона русь.
Бег русского неуклюж и нескоординирован, он то путается в собственных ногах, то семенит, то широким шагом рвёт штаны, то заваливается на одну сторону, то на другую; да и что ждать от птицы, которой естественен не бег, а полёт? Неудивительно, что более твёрдо стоящие на земле народы оттеснили наших древних предков далеко на северо-восток от средиземноморья, в глухие и тёмные непроходимые леса, которые населяли малые и редкие племена-отшельники. Здесь русские познакомились и полюбили белое безмолвие и снежное серебро зимы, сияющую ночь Луны, Большой Медведицы и Лебедя, – покровительниц дрёмы и забытья.
Время естественной культуры прошло: мы ничего не знаем о своём полёте, мы забыли о своей дрёме, земля больше не уходит у нас из-под ног, она тянет нас к себе, заставляет нас чувствовать её притяжение и нашу собственную тяжесть, атмосферный столб всё сильнее прижимает нас к её поверхности, так что мы действительно, хотя и против воли, становимся на ноги и вынуждены идти, теперь как все остальные, шаг за шагом в этой вязкой, но не снящейся нам действительности, как космонавты на своей собственной планете. Мы, похоже, уже не летим и можем теперь взлететь только вместе со всеми и только оттолкнувшись от прижавшей нас к себе земли.
Потеряв всё, теряешь и себя.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы