Смертны мы или бессмертны. Проблемы космологии и геронтологии (16)
Пастернак, судя по его письмам и роману «Доктор Живаго», видел в вольтеровско-ницшеанском неприятии христианских принципов понимания жизни и смерти патологию. По его мнению, все держится на понятии бессмертия, т.е. на понятии жизни, несколько усиленном. Конкретным инструментом этой универсальности является христианская цивилизация с её проповедью любви к ближнему. Этим инструментом ведётся демонтаж смерти, её преодоление: ведь именно в разгадке смерти и её преодолении заключается смысл истории человека как экстаза Космоса! Научные открытия электромагнитного поля, математические вариации бесконечного, музыкальные симфонии – всё это имеет смысл только именно в этом контексте, ибо до Христа были племена и племенные идолы, но не было личности и не было истории. Христос – это эмблема человечества, и эта эмблема говорит не о том, что можно обещанием вечного блаженства или кнутом заставить людей что-то делать, а о неотразимости безоружной истины, о жертве, о любви, о сопричастности вечному и бесконечному.
В противоположность Пастернаку Ницше, наоборот, считал именно христианство патологией, социальным заболеванием, уродливым отклонением от нормального естественного языческого мироощущения человека, относящегося к врагам по-вражески, а к друзьям – по-дружески. По мнению Ницше, все три мировые религии (христианство, буддизм, магометанство) в корне ошибочны, поскольку все они приписывают миру, данному нам в ощущениях, нечто неощущаемое, и, ссылаясь на это таинственное и непредставимое нечто, вместо нормальной дарвиновской борьбы за существование, где побеждает сильнейший, навязывают людям противоестественный принцип сочувствия слабейшему, несчастному, больному, калеке. По определению Ницше, «мораль – это костыль калеки». Человечество заблудилось, и только его, Ницше, переоценка всех духовных ценностей позволит будущим поколениям вернуться к естественному порядку вещей и, восстановив дохристианские нормы поведения, вновь стать на правильный путь прогресса, ведущий к светлому будущему. Хотя Ницше умер в доме для сумасшедших, его идеи не умерли и не считались сумасшедшими. Пришли поколения людей, для которых «тайна мироздания» и «милость к падшим» стали такими же чуждыми, какими они были для язычников в дохристианские времена культа вождей и вещей. Народ пел песни: “И любых из нас спросите, христиане вы иль нет, - Адольф Гитлер наш Спаситель, вы услышите в ответ”, “Нас вырастил Сталин на верность народу, на труд и на подвиг нас благословил”. Советско-фашистский парад в 1939 году в Бресте, договор о дружбе между Гитлером и Сталиным от 28 сентября 1939 года, –это всё звенья одной и той же цепи, “деревянные бушлаты” в сталинских и гитлеровских концлагерях росли из одного и того же корня, а не видевшие, или же не желавшие это видеть Тагор, Сартр, Бернард Шоу, Ромен Роллан, Леон Фейхтвангер, Драйзер, Юлиус Фучик, Луи Арагон, Анна Зегерс, Хьюлетт Джонсон[1], Назым Хикмет и многие другие сознательно или бессознательно тем самым помогали палачам убивать Мандельштама, Бабеля, Вавилова, Пильняка, Маркиша, Цветаеву, сына Бехтерева и многих других. Когда современный американский советолог, профессор престижного Гарвардского университета Адам Улам издаёт книгу “Сталин–колосс власти” и эта книга делается сегодня классическим трудом для студентов, изучающих СССР, а в этой книге черным по белому утверждается, что Сталин активно не участвовал в событиях 25. 10. 17 потому, что ему поручено было возглавить “теневой кабинет” (на случай поражения революции), что он правильно поступил, противодействуя желанию Тухачевского и Ленина перебросить Первую конную под Варшаву, так как была реальная опасность со стороны Румынии, что Сталин неохотно взял на себя функции присмотра за больным Лениным, так как Крупская его ненавидела, что он вовсе не причастен к смерти Фрунзе, что он вообще был очень корректный человек, то не знаешь, чему здесь больше удивляться. Адама Улама можно сравнить только с Эррио, побывавшим в самый разгар невиданного в истории человечества геноцида украинского народа с помощью искусственного голода и спокойно заявившим затем мировой общественности, что слухи о массовом голоде на Украине, распускаемые недоброжелателями СССР и Сталина, не имеют под собой ровно никакой почвы, что он убедился в этом лично, получив на Украине простую, но здоровую пищу в достаточном количестве. Не менее достопримечательна в этом плане также знаменитая фраза Трумена о том, что сам Сталин (“дядюшка Джо”) не такой уж плохой человек, но его, к сожалению, портит плохое окружение. Читая сегодня документированные воспоминания сына Микояна о системе “скрепляющих убийств” Сталина, позаимствовавшего эту практику из опыта уголовных паханов, тоже не перестаёшь удивляться “мудрости” и “прозорливости” западных политиков и советологов (одним из аргументов Улама, доказывавшим, что Сталин не шизофренический маразматик, как его классифицировал академик Бехтерев, а гениальный колосс власти, как раз и было то обстоятельство, что “дядюшка Джо” исключительно удачно провёл за нос великих западных лидеров, –Рузвельта, Черчилля и буквально влюблённого в него, Сталина, Идена).
Кажущееся противоречие между индивидуализмом Ницше, ратовавшего за свергнувшего всех богов сверхчеловека (“долой, долой монахов, раввинов и попов, взберёмся мы на небо, разгоним всех богов”), и коллективизмом Гитлера-Сталина, ставивших расу или класс выше отдельной личности-винтика, решилось очень просто: сверхчеловеком, человекобогом объявлялся вождь, а все остальные занимали соответствующие места в иерархии: от тех, кто вообще не имел права на жизнь (евреи, цыгане, нэпманы, кулаки, троцкисты, антисоветчики) до пользовавшихся царскими привилегиями “лучших учеников” и “помощников” вождя.
В фильме “Птицы над городом” мальчик, узнав, что все люди умирают, спрашивает: “Так зачем же тогда жить?” Этот же вопрос содержит стихотворение Ю. В. Андропова: “Мы бренны в этом мире, исчезнем мы навеки, –кружится шар земной, живут и умирают человеки”. В общих чертах пытается ответить на этот вопрос песенка из “Сказки о Снежной Королеве”: “Тают снежинки-года, страшно подумать о вечности! Как хотелось бы, –не часто, но иногда, хоть раз в неделю, –жить по-человечески!”. И стихотворение–вопрос и стихотворение-ответ рифмуют “вечность” и “человечность”, но смысл этим терминам можно приписывать разный.
Для одних “человечность” заключается в том, что мы не просто живём или умираем, а ради чего-то живём или умираем. Для других “человечность” заключается именно в элементарных, а не высокопарных признаках жизни: есть, пить, веселиться, и т. п. Первый вариант иллюстрируют биографиями Вавилова и Сахарова. О втором варианте в прошлом писал Иннокентий Анненский: “Только б жить, дольше жить, вечно жить”, а ныне Л. Графова: “Мы ханжески боимся говорить и даже думать о “страшной теме”, т. е. о смерти. . . Это оборачивается животным трепетом, готовностью откупиться, чем угодно” (статья “Страдать. . . но зачем же?” в “Комсомольской правде”, 16.09.76) Смех и веселье никогда не могут пробудить в человеке чувство сострадания, а можно ли считать, что человек живёт духовной жизнью, если ему незнакомо чувство сострадания? Ницше, веруя в преимущество языческого биосоциального понимания человека над христианско-магометанско-буддийским биокосмическим пониманием человека, отвечал на этот вопрос (и тем самым на вопрос о смысле жизни, о смерти и бессмертии человека) положительно. Пастернак отрицательно.
Суть отличия язычества, созвучного повседневному координатно-бытовому подходу, от христианства, созвучного духовному информационно-космическому подходу, кроется именно в этом разном понимании места человека во Вселенной, а не в вопросах признания религиозной догматики, уровня образования, и т. п. Идеологи сталинизма категорически отмежёвывались от Ницше, но это отмежевание носило тот же характер, как и осуждение Сталиным лозунга Троцкого о грабеже деревни и уничтожении крестьянства: назвав грабёж “социалистическим плановым сельским хозяйством”, а крестьян “кулаками”, Сталин уничтожил к 1934 году 13 миллионов крестьян и на деле далеко превзошёл Троцкого! Аналогично, осуждая ницшеанство как базу “бесчеловечной людоедской идеологии фашизма”, сталинизм оставил далеко позади “достижения” гитлеровцев по этому людоедству. Арест Солженицына был вызван той параллелью, которую провёл (в частном письме) между сталинскими и гитлеровскими концлагерями.
Милован Джилас, вице–президент Югославии, отсидел семь лет в тюрьме за то, что провел параллель между дворянством и номенклатурой. Когда аспирант Ф. Бурлацкого В. В. Скляр стал в 70-е годы работать над диссертационной темой об аншлагах газет Германии и СССР, соответствующие инстанции эту тему запретили. Когда в шестидесятые годы на процессе “полицаев” в Таганроге выяснилось, что оккупанты не только не распустили колхозы, но сохранили даже и терминологию административно-командного понукания (местная газета весной 1942 года публиковала такие же призывы “Выше темпы пахоты!”, “Позор отстающим!”, и т. п. , какие она же публиковала и весной 1941 года), то это произвело такое же шоковое впечатление на слушателей в судебном зале, какое произвёл советско-фашистский парад в Бресте на кино-документалиста, поведавшего об этом на вечере в Останкино в сентябре 1988 года. Цецилия Кин и Михаил Ромм отмечали эту же параллель в архитектуре, мотивах массовых песен, живописи, поэзии (Сталин в юности писал стихи о розе, а Гитлер в молодости розу рисовал), даже в цвете знамён. Поэтому, когда сегодня, в иллюстрациях к роману Рыбакова “Тридцать пятый и другие”, появляющихся в журнале “Огонёк”, некоторые пережившие года оккупации пожилые люди с негодованием узнают те же самые сюжеты, которые они видели в фашистской пропаганде (над массами людей, огороженных колючей проволокой, возносится Сталин), то это не “эмоциональный перехлёст”, –как аттестуют подобные рисунки эти ветераны, –а просто констатация факта!
Такой же простой констатацией факта является сходство мироощущения Пастернака и Сахарова, хотя первый приемлет всю христианско-культовую атрибутику (включая поклонение волхвов и молитву Христа в Гефсиманском саду), а Сахаров категорически всю эту атрибутику выбрасывает за борт. Суть дела не в той или иной форме, а как уже сказано, в понимании статуса человеческой личности. Если права человека также абсолютны и их нарушение не может быть оправдано никакими классовыми, расовыми, государственными, общественными и прочими интересами, то, значит, он исповедует основные принципы христианства: каждый человек – это не винтик, не тварь дрожащая, а образ Бога на земле, независимо от того, какими словами выражать этот принцип! И поэтому парадоксальным образом Сахаров, неоднократно категорически отмежевавшийся от религии, но знающий, что фридмон Маркова чудеснее эона Плотина, стоит дальше от язычества, чем Толстой, посвятивший богословию восемьдесят из девяноста двух своих томов, без конца склоняющего слов «Бог», но незыблемо уверенный в том, что эоны Плотина – это младенческий лепет непросвещённого человека.
Таланты и гении эпохи Возрождения, возрождая язычество, выплеснули вместе с грязной водой индульгенций, инквизиций, иезуитства и живую сущность христианского учения Филона Александрийского, утверждающего интимную связь нашей жизни с жизнью космоса. Титаны Ренессанса, глашатаи Просвещения, демоны Революции, начиная от жизнелюба Чосера и кончая беспощадным Троцким («Ни колебаний, ни уклонов – одна лишь дума на челе: четыре грозных телефона пред ним сверкают на столе», Вера Инбер), планируя здания земных радостей, социальной справедливости, ликвидации безграмотности и т.п., выбросили из фундамента этого здания краеугольный камень: приоритет общечеловеческой ценности любой личности (подонка и гения, ассенизатора и императора) как образа Бога на земле перед любыми другими социально-экономическими ценностями (просвещение, ликвидация эксплуатации человека человеком, рембрандтовское наслаждение вином и женщинами). А без этого краеугольного камня то стремление к социальной справедливости, ради которой были пролиты моря крови и слёз, обернулись маразмом «культа личности» и «застоя», ибо, провозгласив равенство, создали такую изощрённую иерархию абсолютной бюрократии, которая превзошла иерархии феодализма и рабовладения; провозгласив свободу и ликвидацию тюрем, превратили в лагерь всю страну; провозгласив «человек – это звучит гордо», построили беспрецедентную в истории человечества систему всеобщего холуйства.
Итогом такого хода событий явилась необходимость “перестройки”, в соответствии с которой популярный журнал сегодня публикует, уже не в ироническом контексте, стихотворение христианского поэта IX века “Когда Бог от Пречистой воплотился, упраздняется кумиров многобожие”, и стихотворение “Мне снится новое рожденье” перенесшего пытки сына Парвуса, того самого Парвуса, ученика Нечаева и учителя Троцкого, который разработал детальную теорию революции, согласно которой одни люди объявлялись, –в зависимости от их отношения к революции, –“вредными насекомыми”, а другие “бесценным капиталом” (“Новый мир”, 1988, №2, с. 213, 206). Публикуются высказывания Грэхэма Грина о том, что он вообще не представляет, откуда берутся у пожилых людей, ориентирующихся не на то, на что ориентируется он как католический писатель, силы для перенесения ожидания смерти.
Девятиклассники московской школы, доведшие до самоубийства своего товорища, имевшего то чувство личного достоинства, какого не было у них (статья Азарова в “Новом мире” №5), очень удивились бы, услышав, что их называют язычниками. Такая же реакция была бы и у отличника таганрогской школы имени Чехова, убившего ударом гантели свою мать, поскольку она не захотела дать ему ключи от автомашины отца, партработника, для прогулки с девушками. Точно также отозвались бы комсомольцы-активисты из горловской школы №24, пожелавшие в 1982 году сделать свой город “образцово-коммунистическим ” и забившие ногами с этой целью двух грязных бездомных нищих, Мосерова и Бодрова, ночевавших в бане под лавкой. Какие язычники? При чём здесь язычники? Язычники были в первобытные времена, а мы современные люди, живём в век космических спутников, и если ещё не всё получается, если ещё бывают у нас промахи и ошибки, то что же тут удивляться, ведь до нас ещё никто не строил светлое здание коммунизма! Так рассуждают не только эти молодые убийцы, но их родители, друзья и знакомые, категорически отвергшие, например, решение горловского суда о не условном, а о реальном осуждении “красы и гордости” школы №24: из-за каких-то пьяниц, которые всё равно подохли бы в скором времени, ломать жизнь юношей, которые, как было сказано на суде, первенствовали по успеваемости, всегда уступали место в трамвае инвалидам войны, вывешивали скворечники, занимались музыкой, проводили на высоком идейно-теоретическом уровне занятия в сети комсомольского политпросвета, и т. д. и т. п. Конечно, они совершили ошибку, в которой теперь искренне раскаиваются. Вот москвичи, например, готовы даже всем классом пойти на кладбище и возложить цветы на могилу своего незадачливого слабонервного товарища. Что вам ещё надо?
Какие ещё могут быть тут политически незрелые, льющие воду на мельницу папы римского Иоанна Павла II рассуждения о деевангелизации, о возрождения язычества гитлеризмом, сталинизмом, маоизмом? Крупнейший в мировой науке специалист по дохристианской эпохе античности А.Ф. Лосев считал, что при всём внешнем сходстве покаяния язычника и покаяния христианина, между ними существуют качественные различия, заключающиеся в отсутствии или наличии в этом покаянии космического контекста, т.е. об отсутствии или наличии чувства жажды бесконечного, чувства сопричастности вечному, переходящего в чувство преодоления страха смерти. Это чувство было у Пушкина, писавшего «христианнейшее» произведение мировой литературы «Капитанскую дочь» и «Медного всадника», где невидимое внешнему миру душевное переживание рядового человека, мелкого чиновника Евгения оказывается при взвешивании на космических весах Всевышнего весомее и ценнее, чем процветание или гибель грандиозной столицы великой империи (учитывая отсутствие этого чувства у молодого Пушкина, воспевавшего вино и женщин, считавшего человеческую жизнь «даром напрасным, случайным», а Природу по отношению к человеку «равнодушной», Владимир Соловьёв говорил о смене языческой доминанты молодого Пушкина на христианскую доминанту в зрелом возрасте). И этого чувства, конечно, не было у московских школьников, описанных Азаровым: они раскаивались в содеянном, готовы были даже потерять один день на поездку к могиле своей жертвы, но всё это происходит как бы на периферии их мироощущений, всё это лишь досадная неувязка, ошибка для их в целом благополучной и безошибочной жизни. У них нет глубокого внутреннего чувства своей интимной сопричастности к судьбе погибшего, ибо у них нет ощущения причастности как своей, так и погибшего к тому общемировому целому, которое христиане называли Богом, а современные астрофизики именуют “раздувающейся Вселенной”, “Универсумом”, “первичным вакуумом”, и т. п. Жажда бесконечного в христианском восприятии мира – это и есть та «духовная жажда», которой томим пушкинский «Пророк», но о котором не имеют даже представления современные школьники, знающие лишь жажду секса, выпивки, честолюбия, комфорта.
А.Ф. Лосев подчёркивает, что подобное соотношение духовных и материальных ценностей является не какой-то новостью на неизведанных прежними поколениями путях созидания невиданного, прежде «светлого будущего», а тривиальным повторением (только в более широком масштабе и в более грубой форме) моральной деградации языческой цивилизации Римской Империи времён упадка. И, само собой разумеется, суть дела заключается не в этих школьниках, а в том понимании человеком своего места во Вселенной, которое последние триста лет символизируется «романтизмом Пятой симфонии Бетховена и безвольным чувствительным нигилизмом Шестой симфонии Чайковского» («История античной эстетики», Т.V. М., 1979. С. 173).
Римские интеллектуалы видели в смерти явление вульгарное, бездарное, антиаристократическое, ибо смерть в буквальном смысле этого слова ставила на одну доску и богоподобного гения, и скотоподобного раба. Смысл жизни образованные римляне, как и современные «образованцы», видели в том, чтобы как можно полнее использовать все те земные радости, которые приносят человеку власть, вино и женщины. Старый человек, уже не способный с прежней интенсивностью наслаждаться всем этим, в их представлении переставал быть человеком в подлинном смысле этого слова, и ему рекомендовалось вскрыть себе вены в ванной. Сенека, которого иногда ошибочно называют «дядей христианства», в этом ключевом и главном вопросе рассуждал аналогично: смерть, мол, уравнивает героя и подлеца. Христианство, наоборот, подчёркивает, что именно смерть (и угроза смерти) наиболее ярко высвечивает и позволяет всем увидеть отличие святого от грешника, героя-мученика от подонка-холуя.
Джордано Бруно, Ян Гус, Николай Вавилов в отличие от Галилея, митрополита Сергия, участников «московских процессов» предпочли смерть покаянию перед власть имущими. Легкая смерть Достоевского («Не удерживай») и мучительная смерть Толстого («Тяжело умирать») лучше, чем десятки томов их сочинений показывает всем и каждому, кто из этих двух гениев был ближе к истине! Не надо быть большим специалистом по психоанализу, чтобы понять, почему туберкулёзники Спиноза и Чехов успокаивали себя сентенциями: «Человек свободный ни о чём так мало не думает, как о смерти», «Страх смерти – животный страх; смерти боятся только верующие, так как опасаются страданий за свои грехи…”
Христианство зарождалось в языческой среде, веками язычество и христианство существовали рядом. Поэтому нет ничего удивительного в бесконечном разнообразии оттенков как христианизированного язычества, так и оязыченного христианства. Но отвлекаясь от второстепенных сходств и учитывая только коренное отличие в понимании места отдельной человеческой личности во Вселенной, т.е. признание или отвержение абсолютного, космического, «божественного» статуса личного достоинства, или по современной терминологии статуса «прав человека», безошибочно можно определить, идет ли речь о дохристианском или же о христианском понимании человека. По этому критерию Сенека, считавший, как и Писарев, что и святое житие, и бандитское одинаково заканчиваются одним тем же лопухом на могиле, должен считаться, как уже сказано, не «дядей христианства», а его антагонистом. Чехов же, несмотря на все свои антихристианские высказывания, никакого отношения к язычеству не имеет, так как его деликатная душа органически не принимала отношение к какому угодно человеку как к вредному насекомому, клопу, мусору общества, и т.п.
А.Ф. Лосев философски объяснил, почему Пастернак, Анна Ахматова, Солженицын, дочь Сталина, член-корреспондент Шафаревич и многие другие объявляют о своей принадлежности к христианству через триста лет после того, как Спиноза, Вольтер, Гольбах доказали всему миру, что религия появилась в результате встречи первого мошенника с первым дураком. Маркс понимал, что корни религии вообще, и христианства в особенности, гораздо глубже. Он писал, что любая серьёзная критика чего бы то ни было должна начинаться с места критикуемого объекта в космическом контексте, который давался до сих пор религией, и поэтому любая серьёзная критика должна начинаться с критики религии. Молчание Маркса о смерти так же знаменательно и не случайно, как знаменательно и не случайно молчание Ньютона в парламенте, депутатом которого он был долгие годы (и за эти годы один только раз нарушивший своё молчание, попросив закрыть окно): как Ньютону просто физически не хватало времени для выяснения проблем политики, так Марксу не хватало времени для выяснения проблем религии. А.Ф. Лосев посвятил этим проблемам всю свою долгую жизнь и пришёл к выводу, что, перефразируя Ницше, человечество, действительно заблудилось, но не тогда, когда перешло от язычества к христианству, а тогда, когда поверило в картину мира, нарисованную Коперником, Галилеем, Вольтером, Гольбахом и им подобными.
Согласно этой «научной» картине мира, объективные законы равнодушной к нам Природы существуют сами по себе, а мы, люди со своими субъективными морально-духовными ценностями, страхом смерти и т.п., существуем сами по себе и никакой связи между этими двумя феноменами нет. «Умру ли я завтра, – пишет А.Ф. Лосев, – или же через двадцать лет и то, и другое будет вполне приемлемо для Судьбы, Рока, Законов Природы, но что мне от этой равнодушной природы с её безликими законами?» Христианское понимание места человека в Космосе Филоном Александрийским внушало людям то чувство интимной близости человека со Вселенной, которого не было ни в стоицизме Сенеки, ни в романтизме Бетховена, ни безвольном чувственном нигилизме Чайковского. Римские интеллектуалы были уже достаточно образованны, чтобы не верить в связь человека с Космосом на уровне мифов о Зевсе и Гее, но ещё не достаточно образованными для понимания этой связи на уровне эонов-фридмонов Плотина-Маркова. Современные образованцы с дипломами разных степеней находятся сегодня в точно таком же положении. Они считают себя достаточно образованными для того, чтобы не делать удивлённые глаза по поводу отпевания Анны Ахматовой в Морском соборе, умирания академика Ухтомского с Евангелием в руках, принадлежности к христианству ректора Московского Университета Петровского, но они ещё не в состоянии внутренне согласиться с винеровской идеей всемирного, нигде не локализуемого информационного кода-регулятора («Это же эвфемизм Святого Духа!»), они видят лишь формальное сходство в «умопостигаемом, но не представимом» Блаженного Августина и академика Ландау, они не приемлют концепцию Николая Кузанского и Н.Н. Моисеева о некоординатном понимании соотношения между возможностью и действительностью, они не в состоянии понять, почему Вавилов и Сахаров связывали, в отличие от Галилея, свои научные представления с моралью. Когда А.Ф. Лосев формулировал свою мысль по поводу того, умрёт ли он завтра или через двадцать лет, ему было семьдесят лет. Ошибся он на четыре года, скончавшись в возрасте девяносто четырёх лет в мае 1988 года в день святых Кирилла и Мефодия, которых он особенно почитал. Подобно Лосеву, многие современные образованные люди отождествляют проблему Христа и Антихриста с проблемой Добра и Зла, а не с проблемой пространственно-временных координат рая и ада (Залыгин, Горенштейн и др.)
То различие между языческим и христианским пониманием смерти, которое Лосев осветил философски, в художественной форме затрагивалось Андреем Платоновым, Осипом Мандельштамом, Юрием Домбровским и многими другими.
Смысл прозы Платонова можно выразить стихами Есенина и Акима: «Вёслами отрубленных рук вы гребёте в страну грядущего»; «Разве умирают, как в романах, пригласив парторга в кабинет, чтоб успеть о графиках и планах напоследок высказаться? Нет!» В романах «Чевенгур» и «Котлован» Платонов показывает гибельность попрания прав человека под флагом защиты прав общества в его борьбе с зоологическим эгоизмом и буржуазным индивидуализмом. «Нет свободы врагам свободы». Но кто решает вопрос о границах свободы? Кто судья? В христианстве судьей был Всевышний и его образ-подобие, т.е. личная совесть человека. У якобинцев, нечаевцев, сталинистов прерогативы Всевышнего перешли к комитету общественной безопасности. Негативная цензура после ницшеанской переоценки христианских ценностей стала позитивной. И это было вполне логично: если Космос – суть пустая коробка без стен, а человек – образ и подобие обезьяны (Коперник и Дарвин это доказали), то для решения вопроса о том, писать ли «Бориса Годунова» в форме романов Вальтера Скотта или не писать, требуется не какое-то мистическое «божественное вдохновение поэта», как считалось во времена Пушкина и Николая I, а постановление соответствующей административно-командной инстанции, учитывающей социальный заказ. Всё правильно! И тысячи безропотных Молчановых, имеющих “Союз советских писателей”, истово выполняют эти постановления, а настоящий писатель, Андрей Платонов, именуется дворником, и, снимая шляпу, приветствует членов ССП словами: “Здравия желаю, ваше благородие” (многие из этих членов ССП и сегодня не прочь объявить травлю Платонова по приказу Сталина “легендой”).
Слово “социализм” появилось в начале XIX века как антагонист “индивидуализму” и заменило платоновско-компанелловский “коммунизм”, дискредитированный опытом иезуитского государства Парагвай, где его 150 лет практиковали. Мир уже слышал слова Сент-Жюста о том, что если нет ботинок, то надо применить террор и ботинки будут. Пословица “На миру и смерть красна” существовала уже давно. На подходе была цитата о насилии как повивальной бабке истории (конечно, вырванная из контекста, как и цитата “Я принёс не мир, но меч”). Поэтому первые социалисты были первыми тоталитаристами: ни о каких неотъемлемых, прирождённых, ни при каких обстоятельствах неотчуждаемых правах отдельной личности у них нет и речи, есть только тоталитарное право общества распоряжаться судьбой отдельного человека для пользы общественного прогресса. Слова Маркса об абсолютности достоинства именно отдельной личности, а не общества, коллектива, народа, государства пропустили мимо ушей. Платонову все это было хорошо известно. Известно ему было и то, что в центре казачьего городка Новохопёрска, с описания которого начинается “Чевенгур”, стоит памятник китайским воинам-интернационалистам, проявлявшим в годы гражданской войны большую классовую сознательность, чем местные жители. Что же удивительного в том, что строительство социализма в “Чевенгуре” сводится к перманентным расстрелам и депортациям, а в “Котловане” вместо вознесённого к небу хрустального дворца получается глубокая яма? (Когда Платонов писал “Котлован” символическая трансформация сталинского дворца Советов в яму, наполненную водой, ещё не была известной).
Никто не удивился гибели в 1938 году поэта Мандельштама (по одной из версий его, полуживого, сбросили в помойную яму и оттуда три дня слышались стоны). Некоторые, наоборот, удивлялись, почему так долго тянут с человеком, который фактически один во всей стране публично продолжал осуждать установившуюся систему (в годы коллективизации он написал стих о горце-мужикоборце, у которого пальцы как жирные черви, который “издаёт за указом указ, –кого в бровь, кого в пах, кого в глаз”). По воспоминаниям его жены только один раз он усомнился в приоритете общечеловеческих христианских ценностях милосердия, совести, личного достоинства, искренности, незлобивости над классовыми добродетелями беспощадности, непримиримости, классовой солидарности, коллективизма, способности наступить на горло собственной песне, и написал тогда стихи о себе как “довеске прежде спечённых хлебов” и “дураке-щелкунчике”.
Этим воспользовался в своих мемуарах Валентин Катаев, написавший, что эта самооценка Мандельштама явилась естественным следствием его абсолютного, граничащего с сумасшествием, отщепенства (сам Катаев противоестественным образом пытался своим “Кладбищем в Скулянах”, где для посмертного человеческого сознания время течёт во все стороны, сбалансировать своё “Время вперёд”, где и время и люди с удовольствием подчиняются указам “горца-мужикоборца”).
В “Факультете ненужных вещей”, – т.е. перечисленных выше общеловеческих ценностей христианской цивилизации, – Юрий Домбровский как бы суммирует мысли о смысле жизни и смерти в сталинских лагерях Солженицина, Шаламова, Гроссмана, Евгении Гинзбург. Он не делает из Сталина козла отпущения, а развивает мысль высказанную внуком Сталина, театральным режиссёром, мысль о том, если он, режиссёр, объявит себя гением, то для получения соответствующей зарплаты этой его самооценки будет ещё недостаточно. Требуется ещё кое-что, и вот Домбровский пытается это “кое-что” проанализировать. Он рисует образ красавицы-чекистки, –умной, волевой, беззаветно преданной делу революции, –и стремится взглянуть на мир её глазами. Она считает пережитками прошлого, факультетом ненужных вещей всё то, что выражается набором поповских словечек: жалость, страдание, милосердие, кротость, смирение, покаяние. Жалость унижает человека! Человек–это звучит гордо! Не “раб божий”, а свободный и всемогущий преобразователь природы и общества, руководствующийся в своей деятельности сокровищницей учения вождей пролетариата. Самый ценный капитал–это люди, наш простой советский человек, но, конечно же, не врачи, которые являются не людьми, а волками в овечьей шкуре. Наукой доказано, что святая святых, высшие ценности человечества находятся не на небе и не в сердце любого и каждого, а на Красной площади и в Кремле. Добро и зло определяются отношением к этим святыням. Донос, помогающий нашему делу, это уже не донос, а своевременный сигнал, тот же, кто, руководствуясь старой моралью, от подачи такого сигнала уклоняется, –враг народа. Конечно, степень враждебности и тем самым вины может быть разной, –этим суд и занимается. Но главное здесь не в мелких фактах, а в решении вопроса: враг или не враг? Если враг, т. е. враждебен единственно правильной генеральной линии партии, воплощаемой её генеральным секретарём, то всё остальное уже не имеет ровно никакого значения! Нам смешно было слушать буржуазных юристов-крохоборов, вопивших на весь мир о провале всех “московсих процессов”, с 1930 по 1938 год, поскольку следствие инкримировало встречу Рамзину с Рябушинским, который к тому времени умер, а Бухарину полёт на самолёте из Гамбурга в Осло, хотя в Норвегию ни один иностранный самолёт в том году не прилетал. Какая разница, –прилетал или не прилетал? Важно одно–враг он или не враг! Ведь ещё Сен-Симон, один из лучших умов человечества, говорил, что при социализме к врагам надо относиться, как к скотам или сумасшедшим! Поскольку политика является концентрированной экономикой, решающее значение надо придавать не тем или иным отдельным экономическим факторам, а целостной системе политической идеологии.
Такой, например, экономический фактор, как нехватка хлеба в Петрограде в феврале 1917 года, не повлекший за собой ни единого случая смерти от голода, повлёк, тем не менее, за собой крах всего царского режима, и этот же экономический фактор, нехватка хлеба в районах, недоброжелательно встретивших идею коллективизации в 1932-1933 годах, хотя и привёл к смерти семь миллионов человек, привёл не к ослаблению а к усилению нашей советской системы. Наибольшие экономические затраты в древнем Египте приходились на похоронный ритуал. В средневековой Европе запрещалась резекция трупов, ибо, мол, любой человек есть образ Бога на Земле. Сегодня инерция религиозного мышления ещё не позволяет нам (учитывая и своих, и зарубежных обывателей) свести к нулю непроизводительные затраты на похоронный ритуал и использование органов расстреливаемых врагов народа для поправки здоровья друзей народа. Но это осуществится тогда, когда на всей планете восторжествует безбожное “божье царство”, когда победит Мировой СССР, – как это и сказано в преамбуле первой нашей Конституции Хозяином Вселенной, абсолютной самоцелью и самоценностью является не любой рядовой обыватель, не всякий подонок и не каждый ЗЕК, а тот, кто воплощает в себе вековые мечты угнетённых трудящихся масс всего мира, кто возглавляет движение нашего народа и всего передового, прогрессивного человечества к сияющим вершинам коммунизма, кто ведёт нас от победы к победе, –наш вождь и учитель, корифей всех наук и гений всех времён и народов, – Иосиф Виссарионович Сталин. Не дословно, но в общих чертах именно так рассуждает та женщина-чекистка, в лице которой Домбровский дал обобщённый образ Веры Фигнер, Ольги Лепешинской, Елены Стасовой, внучки проходившего по процессу “Промпартии” профессора (её имел в виду Михаил Кольцов, живописуя сцену, когда “своими детскими, ломкими голосами они требовали расстрела отцов”, ж. “Огонёк”, 1988) сотрудниц НКВД, предложивших использовать расстреливаемых в качестве доноров, Лидии Тимашук[2], Нины Андреевой. Анализируя этот обобщённый образ, Домбровский делает следующие выводы (точнее, подводит читателя к этим выводам). Человек и манекен, Христос и Антихрист, добродетель и порок могут иметь один и тот же вид. Эльза Кох и колымская Цинда производили впечатление вполне нормальных, умных и красивых женщин, а не кровожадных чудовищ! Всё дело в логике. Если общечеловеческое “Не делай другому того, что себе не пожелаешь” объявленно ветхозаветным хламом, то как можно доказать Эльзе Кох или сотруднице НКВД, что опыты над людьми аморальны? Наоборот, тогда получается, что как аморально было запрещать резекцию трупов в средние века, а люди гибли от эпидемий, так теперь аморально допускать гибель лучших людей страны, отказываясь использовать для их спасения органы всё равно ведь уничтожаемых подонков!
Адская сущность преобразования человека из подобия Бога в винтик и лагерную пыль делается понятной только при переходе от социального контекста к космическому. Тогда делается ясным, что равноправие расово-классового подхода с подходом общечеловеческим аналогично математическому равенству по модулю величин с обратным знаком. Расово-классовый подход заменяет плюс на минус, жизнь на смерть, – только и всего! Но что может быть больше? Страдая комплексом неполноценности, надуманная искусственная система грубого, военного, административно-командного, казарменного коммунизма (стоящая по Марксу ниже капитализма) пытается доказать миру свою легитимность имитацией выборов, а свою серьёзность–террором. На какое-то время этот обман может достичь своей цели: мир может не заметить искусственного голода на Украине и глазами Барбюса увидеть в инфернальном чудовище “учёного с руками рабочего и в одежде простого солдата”. Но проходит время и фальсификация рано или поздно открывается.
Ответственность за эту фальсификацию должен нести тот образ мыслей, благодаря которому массы уверились в том, что люди–это не репрезентанты мира в целом, а винтики. После такой переоценки ценностей уже неизбежно надо было ожидать появления хамов, желающих сесть на шею этим винтикам, взяв на себя прерогативы библейского Всевышнего. Если есть согнутая спина, то кто-то на неё обязательно взберётся! Народ, ожидающий Мессию, рано или поздно его дождётся. Народ, ожидающий Грядущего Хама, Грядущего Хама и получит.
Конечно, в жизни людей большое значение имеют социально-экономические системы, формы собственности, материальные интересы, интересы секса и голода. Но в сами эти объективные материальные параметры неотъемлемыми компонентами входят субъективные мотивы, причём не в качестве вторичных довесков, а в качестве доминирующих установок психологии! Из перечисленных Марксом способов производства наиболее адекватен азиатский способ производства, ибо он эту психологию учитывает. Все остальные формации условны и неуниверсальны: иудейское рабовладение, при котором раба нельзя было не только убивать, но и калечить, ближе к русскому феодализму XIX века (при Николае I более пятидесяти помещиков было лишено права владения и подвергнуто уголовному преследованию за жестокое обращение с крепостными; при Екатерине II Салтычиха за убийство крепостных осуждена на пожизненое заключение), чем к римскому рабовладению, при котором Катон Старший с целью повышения производительности труда рабов время от времени во время обеденных перерывов рубил головы плохо работающим. И рекомендовал этот метод другим рабовладельцам.
“Хлеб всему голова” зависит не от наличия или отсутствия объективного хлеба, а от субъективной “головы”. Лев Толстой, как и вся русская интеллигенция, до глубины души потрясённый ужасами самарского голода, писал 28 июня 1873 года: “Самарское население несколькими поколениями приучено к хорошему пшеничному хлебу. . . Что же будет, когда не достанет и чистого чёрного хлеба, что уже и теперь начинает?” Куркули, описанные Тендряковым в автобиографическом рассказе “Хлеб для собаки”, испытывали недостаток не чистого чёрного хлеба, а берёзовой коры, гусениц и лягушек. При этом наблюдавшие за процессом их умирания в пристанционном скверике школьники не испытовали ровно никаких угрызений совести: ведь в школе им уже объяснили, что это классовые недобитки! Покончивший с собой начальник станции, назвал этих школьников зверями в образе людей.
Тот, кто сегодня ратует против “инфантильных идеалистов”, признающих приоритет личной морали над экономической системой, (во-первых, это несерьёзная риторика, а во-вторых, именно сталинизм противоестественно поставил политику (мораль) впереди экономики), тот допускает две ошибки. Во-первых, построенная на таком идеалистическом приоритете морального Слова перед экономическим Делом сталинская система оказалась вовсе не инфантильной. Во-вторых, суть проблемы заключается не в приоритете Слова по времени, а в смысле этого Слова, в его значении, в его знаке. Человек тем и отличается от животного, что не просто руководствуется материальными потребностями секса и голода, но корректирует их предварительно своей духовной сущностью.
Экономика сама по себе, т. е. бедность или богатство, не предуведомляет нас, кто перед нами: благородный аристократ или всевластный хам, честный труженик или всепокорнейший холуй. А ведь хамы и холуи реально более отличаются от нормальных цивилизованных людей, чем бедные от богатых! Сталинская система оказалась подобной той женщине-чекистке, которую описал Домбровский: внешне это красота и ум современного человека, а внутренне это мерзость запустения и кощунство аспида! Экономика тоже не совместима со сталинизмом, опустившимся ниже здравого смысла. Как сказал Булат Окуджава: “Совесть, благородство и достоинство, – вот оно, святое наше воинство!” Это касается и политики, и экономики.
Заканчивая на этом рассмотрение гуманистического аспекта смерти рядом авторов (всех перечислить невозможно), вернёмся к естественно-научному аспекту смерти и бессмертия, пытающемуся конкретно решить вопрос об информационном инструктировании в этой сфере.
[1]Бенедикт Сарнов. Голос крови, http://www.lechaim.ru/ARHIV/139/sarnov.htm (Прим. А.Ч.)
[2] Дмитрий Хмельницкий. Сталинские «матрешки», http://www.rusmysl.ru/2003I/4440/444014Janv23.html (Прим. А.Ч.)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы