Судьба истины: Познание. Скорбь. Игра
Характеризуя современность, Хайдеггер говорит о забвении бытия, которое находится в связке с неподлинным существованием. Забвение порождает неподлинность, или наоборот, само является ее следствием, не важно. Главное, что они связаны. Но видеть и понимать это значит сделать шаг философского мужества к изменению свой наличной ситуации, что противоречит установкам безмыслия, в которое погружено современное сознание. И поэтому предпочтительнее подлинное существование воспринимать как не имеющую отношения к практическим жизненным нуждам человека эстетическую фигуру. Но это то, что делает, в конечном счете, человека несчастным. Совместные усилия религии и психологии не достигают значительных результатов в плане создания счастливого человека. Ибо последнее несчастье современного человека – не понимать свою неподлинность.
Что делает существование подлинным?
Стремление к истине. Это один из главнейших модусов именно человеческого присутствия. Забвение бытия/истины вообще присуще человеческому существу. В любое время, в любую эпоху человеку свойственно отвращаться от истины. Истина не только влечет, она пугает и отталкивает, вгоняя в неистинное. Греческие философы первыми опознали это как нравственную проблему, противопоставив алитейю – доксе. Иначе, разящую очевидность непотаенного всем видам мнений, кривотолков, сплетен, слухов и суеверий, которыми окружена повседневная жизнь людей. С тех пор философия на страже истины. Но современность отличается особой ненавистью к истине, потому что неподлинное существование возведено в канон, норму, принцип жизни. Тревожить это состояние считается дурным тоном, неполиткорректностью, покушением на «свободу». В итоге истина оказалась заброшенной.
Утрата доверия к истине характеризует, увы, не только обыденное сознание, оно присуще и некоторым формам современной философии, которая считает понятие истины архаическим, идеологическим, и в принципе бессмысленным. В постмодернистском дискурсе истина ассоциируется с «принуждением» и «насилием» и воспринимается как наиболее сущностный элемент тоталитарной структуры. Наступлению этого состояния предшествовала усталость, о которой как об «опасности опасностей» для Европы говорил Гуссерль. В свое время он увидел такие, ставшие сегодня очевидными и тривиальными вещи, как «скепсис относительно самой возможности метафизики», «крах веры в универсальную философию как руководительницу человека нового времени», и, соответственно, крах веры в абсолютный разум, придающий смысл миру. Иначе, недоверие к истине обрушило смысл истории, человечества и свободы.
Эта фаустовская усталость появилась не на пустом месте; она уже охватила под конец жизни метафизически утомленного Гете, который никак не мог закончить свое великое произведение, увидев невозможность его сведения к чему-то одному. Начало, озвученное в «Прологе», было весьма оптимистичным:
Многообразие творческих возможностей в конечном счете упирается в дурную бесконечность разных вариантов, которые символизируют лишь бренность. Ничего нельзя предпочесть ничему; все равно бессмысленно, ибо истина покинула территории разума, покинув, тем самым бытие, в тождестве с которым находился разум. Гете видимо одним из первых – острее и пронзительнее почувствовал эти надвигающиеся сумерки разума.
Можно ли восстановить это доверие к истине и философскому разуму как носителю истины, ее держателю и хранителю, или такова судьба истины, очередной виток которой мы сегодня вынуждены принимать?
Возможно, что в самих истоках бытия заложено отвержение от истины, сопровождаемое неукротимым стремлением к ней, стремлением, вне которого нельзя помыслить человека. И вот это стремление наталкивается на такое ограничение: «Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь (Екк. 1:18)». При всех возможных разноречивых трактовках этих слов, они указывают на трагический удел человеческого существования, в котором познание равно скорби. Значит ли, что неведение лучше? Неведение, иллюзия, заблуждение, самообман, к которым стремится человек, чтобы уйти от скорбной истины своего бытия? Что мы вообще можем знать о своем бытии, чтобы это давало нам надежду?
На смену тягостно-трагической мудрости Экклезиаста приходит освобождающая легкость известных слов Евангелиста Иоанна: «и познаете истину, и истина сделает вас свободными (От Иоанна 8:32).
Две эти библейские сентенции (ветхозаветная и новозаветная) во многом определили пути европейской философии, создав две линии, две традиции философствования, одну из которых, условно говоря, можно назвать экзистенциальной, другую – этико-рациональной.
Экклесиастовский скепсис – это отчаяние, отчаяние, познавшего предельную истину жизни. То, что жизнь не является таковой, каковой она может предстать в ясном дневном свете аполлонического разума, но таит ночной дионисийский ужас и мрак, составляет предмет трагической рефлексии философов экзистенциального мироощущения. Им противостоит онтологический оптимизм существования («и познаете истину…»), в котором путь разума, путь веры и путь свободы совпадают в едином поступательном движении к истине. Этот оптимизм зажег факел Lumen natural, который, как полагали, может изгнать всех темных демонов и бесов, затаившихся в глубоких недрах дионисийского мрака.
И в таком состоянии находилась вся христианская культура, с момента своей легализации, пока в девятнадцатом веке Ницше, отбросив «всякое догматизирование в философии», проблематизировал истину, невероятно усилив экклезиастовскую интонацию философии. Его вопрос о «ценности хотения истины», за которым самое главное – ценность истины. Здесь самоочевидное философское хотение, то есть, хотение догматической философии, поставлено под вопрос и сомнение. Ницше вопрошает в режиме, не свойственном для всей предшествующей истории философии: «Положим, мы хотим истины, – отчего же лучше не лжи? Сомнения? Даже неведения? Проблема ли ценности истины предстала нам, или мы подступили к этой проблеме? Кто из нас здесь Эдип? Кто Сфинкс?»
Иначе: «Что собственно в нас хочет «истины»?» Откуда эта «воля к истине», которая определяла путь всей предыдущей философско-догматической традиции?
Вопрос оказался настолько сильным и неожиданным, что вся традиция рациональной (догматической) философии оказалась застигнутой врасплох. Догматическая философия не в силах ответить на вызов вопроса о ценности истины. И поэтому догматическая философия перестала существовать, по крайней мере, она отошла в сторону, дав возможность говорения тем голосам, скрытую волю которых высвободил Ницше. Метафизическая картина мира невероятно усложнилась, поскольку теперь дано было право трактовать истину не только «посвященным» – «жрецам истины», но и любому человеку, почувствовавшему в себе силу свободного ума.
Это своего рода «метафизическая реформация», которую произвел Ницше. По сути, она напоминает религиозную реформацию, когда верующие получили возможность прямого доступа к текстам Священного писания без церковного посредничества. Это привело, конечно, к раздроблению авторитета на бесчисленное множество частных мнений (протестантских деноминаций), что дискредитировало абсолютность религиозной истины.
Философский мир тоже претерпел убытки: с одной стороны, произошло избавление от власти догматических установок классической философии, сковавших свободное вопрошание, с другой стороны, оказались легализованными совершено не значимые формы мысли (скорее, недомыслия). Восторжествовала «всякость», наводнив интеллектуальный эфир мыльными пузырями. Уже не трагический скепсис и сомнение, и не скорбь и отчаяние, но фарс, ирония, игра стали определять духовный горизонт современного интеллектуализма. Игра – признание ненужности истины, ненужности самого поиска, так как это нравственное делание не соответствует гедонистической программе существования современного человека.
Гуссерль остро почувствовал «экзистенциальное противоречие» философии, угрожающее самыми основам человеческого существования. «Такова судьба философии, идущей по пути медленного саморазоблачения окончательности идеи философии, – говорит он, – саморазоблачения, осуществляющегося в постоянных схватках за истинную тему, истинный метод, за выявление подлинных мировых загадок и нахождения средств их разрешения. Мы – люди сегодняшнего дня, участники этого процесса, подвергаемся опасности – потонуть в море скепсиса. Уже поэтому надо искать собственную истину».
Эта ситуация во многом спровоцирована тем, что путь западной философии – это падение удивления, с чего и начинается всегда философия, в познание. Это путь, в котором философия превращается в натурфилософию, а затем в науку, которая, пережив головокружительный триумф во времена торжества естественнонаучной картины мира, погружается в абсолютную недостоверность и приблизительность. Наука ничего не может сказать об истинной картине мира, поскольку научная картина мира не то, что бы показала свою неистинность, она вообще себя никак не показала. Научной картины мира так и не возникло, и отсюда скепсис, превратившийся в иронию и игру.
Экзистенциальные философы, которые видели скорбную суть познания, никогда не обольщали себя созданием какой-то общей картины всего мироздания, понимания, что несчастному смертному это не поможет. Оптимистическая философия этического рационализма, вдохновившись возможностью познания, творчества и свободы, которые открывал путь веры, создала грандиозную космологию, которая держала европейскую культуру в логическом единстве несколько тысячелетий. Затем единство распалось, поскольку ценность истины попала под сомнение.
И серьезные философы, чувствующие ответственность за истину, вновь принялись за работу, за исконное дело философии. Как это ни парадоксально, но, например, А. Уайтхед, философ, отстоящий от Ницше на значительном расстоянии, мыслит в парадигме последнего, когда утверждает следующее: «Если не считать простых истин, наша жизнь тонет среди намеков и внушений». «Намеки и внушения» и есть тот «метафизический мусор», который составляет субстанцию «предрассудков философов» в смысле Ницше, и опасность потонуть в море скепсиса в смысле Гуссерля. Это значит, что путь к Истине, к истинной истине, не легок; он завален грудой предрассудков догматической философии и мнениями обывателей, которые почувствовали право на метафизическое суждение.
Подходя к этой мысли, Уайтхед говорит, что «…нам нужна не только прямая истина. Достижение наших целей в полной мере требует чего-то большего, нежели грубые подстановки ил тонкие оговорки. Мы никогда не сможем удовлетвориться косвенной истиной. Мы хотим найти им оправдание в более глубоком проникновении в сущность вещей». Но и здесь тоже мало утешения. Лев Шестов достаточно убедительно показал, в некотором роде, подытожив предшествующий путь рационального философствования, сказав, что «в метафизической области нет достоверных истин».
Достоверных истин нет ни в метафизической области, ни в сфере повседневности, где господствуют «прямые», «косвенные», «простые» истины. Но это не есть истина в том подлинном смысле, о которой вопрошает философия. Философское вопрошание – это всегда вопрошание об истине самой по себе, даже если и нет, как утверждает Лев Шестов, достоверных истин в метафизической области. Более того, именно поэтому философия и вопрошает об истине, потому что нет никакой достоверности даже в метафизике.
Таков трагический парадокс философии, который в этом смысле является как бы отражением трагического парадокса человеческого существования. Оно невозможно и ненужно, оно бесцельно и бессмысленно, оно непонятно и вообще не может быть оправдано, Но оно есть, и оно стремится к истине. И философия, как последняя инстанция духа, поддерживает это совершенно бескорыстное и непонятное стремление человека к абсолютной истине. И в этом, согласно Гуссерлю, суть «подлинной философии великого прошлого, согласно которой надо жить по истине». И никто, никогда не может не отменить, ни заменить этого стремления, составляющую самую чистую духовную основу человеческого существования.
И современный релятивизм, спекулирующий на радикальных выводах эпистемологического анархизма, стремится освободить нынешнего смертного от нравственной ответственности за существование. По, крайней мере, освободить творчество от этой ответственности. Но вот появляются такие несовременные (в действительности, несвоевременные) чудаки, как Георгий Гачев, которые на вопрос: «На чем держится ваше творчество?» отвечают: «На стремлении к Абсолюту и Истине, а не на приспособление к идеологии моде, или вкусу читателя».
Стремление к истине и есть возможность истинного существования. Так или иначе, истина – это соответствие; в мире логических понятий – соответствие суждения (предложения) действительности; в религиозном мире – соответствие Божественному Абсолюту; в нравственном мире – соответствие самому себе, своему истинному предназначению. И если это предназначение не очевидно, если оно вообще под сомнением, то мучительный путь к его обретению и есть подлинная жизнь, жизнь, которая может получить оправдание из себя самой, а не из какого-то внешнего источника. Ни другой, ни Бог, ни мир не может оправдать одного частного, единичного, индивидуального «маленького» существования, которое, если оно истинно, то останется истинным, даже если в глазах всего мироздания может казаться ничтожным. И оно на самом деле будет ничтожным, если не истинно само по себе, даже, если мироздание признает его истинным.
Соответствие себе и есть истина человеческого существования, возможно не достижимого, но в стремление к которому определяется подлинность человеческого пути.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы