Комментарий | 0

Ангел из моей реторты

 
 
 
 
 
 
 
 
 
Ангел из моей реторты
 
 
                               К. Ер.
 
И хотелось мне здесь умереть,
в этом городе серы и злата,
серы, выжегшей добрую треть
моего колдовского халата.
 
Мне плевать, что не рады мне здесь,
раз по улицам лязгали танки,
мне плевать на гражданскую спесь.
Пусть обнимут меня маркитантки.
 
Пусть обнимет меня человек,
чьё занятие – быть проституткой,
чья слеза из-под крашенных век
будет честной, солёной и жуткой.
 
Я смешаю в реторте слезу
с остальными субстратами ночи.
До постели потом доползу
и услышу, как где-то хохочет
 
добрый Лёв над мгновеньями нас,
вылепляя чудовищ из глины,
и течёт из маслиновых глаз
золотая вода Палестины.
 
Ничего, дорогой мой шутник.
Я отвечу тебе – вот в реторте
на одно лишь мгновенье возник
Ангел – вишня на Божием торте.
 
Но мгновенья хватило ему,
для объятий моих, и, взлетая,
я увидел, как тает в дыму
Прага, Прага его золотая.
 
 
 
 
Классика
 
 
                  Брату Руслану
 
 
Мы с тобою уже старики,
мы с тобою классической школы.
Молодёжи смешны парики,
пудра, трости, поклоны, камзолы.
 
Только там – под камзольным шитьём
и рубахой из тонкого шёлка –
было выжжено белым огнём
сообщенье старинного толка –
 
"В барабаны гремела гроза.
Ржали лошади. Ядра летели.
Мы от страха закрыли б глаза.
Но в последний момент расхотели.
 
И на знамени белый цветок
не запачкан, хоть грязью заляпан."
Мир жесток? Безусловно, жесток.
Чаще бошки слетают, чем шляпы.
 
Хуже только, что ноги не те,
что болят до холодного пота,
до дрожания на высоте –
роковой высоте эшафота.
 
 
 
 
Конь унёс любимого
 
 
Кварты, квинты, септаккорды,
в небе ласточка летит.
Тот, кто любит, тот не гордый.
Тот, кто любит, тот простит.
 
Оседлает иноходца
и уедет навсегда.
Тот, кто любит, не вернётся.
С потолка течёт вода.
 
Руки стынут, стынут губы.
Кварты, квинты, септаккорд.
Трубы, лютни, лютни, трубы,
осыпает листья норд.
 
Скоро белым-белым пухом
всё засыплет в декабре.
Кто ушёл – ни сном ни духом,
ни рукою в серебре
 
не коснётся струн, плеча ли.
Всё простил он. Белым днём
волны снега и печали
занесли его с конём.
 
 
 
 
Люсиль
 
 
                  Наташе
 
 
Кинет взгляд исподлобья
пожилой санитар,
у господня подобья
начинается жар.
 
Что услышит он в стоне,
санитар на посту?
Что тут можно запомнить?
Бред какой-то несут.
 
Выпадают иголки
из проколотых вен.
"Это всё кривотолки!
Я – Камиль Демулен!"
 
Но смыкают мундиры
свой безжалостный круг,
заполняют квартиры,
оттесняют подруг.
 
Воспаленья железо,
вдохновенья утиль,
и сквозняк "Марсельезы".
"Ты простынешь, Люсиль.
 
Ты простынешь так сильно,
что увидишь, дрожа,
хирургический синий
блеск площадный ножа."
 
 
 
 
 
В небе туча горит
 
 
Далеко мне до славы,
плохо мне от обид.
Словно швед у Полтавы
в небе туча горит.
 
Да, гори, догорай ты.
Пот стираю со лба –
так моим копирайтом
проступает судьба.
 
Разумеется, плохо.
Лоб расчёсанный, пот.
Только эта эпоха,
этот вечер – в зачёт.
 
Если шведа нагнули,
значит – вечер не зря.
Поцарапали пули
треуголку царя.
 
 
 
 
 
Капитан, капитан
 
 
                     Наташе
 
 
Над серою пеной гостиниц,
над белою пеной домов
луны наплывает эсминец
на мой безалаберный кров.
 
Его капитан моложавый
наводит бинокль на меня.
Хотел я прижизненной славы?
Ну вот! Остальное фигня.
 
Он видит, мы в спальне с тобою.
Он видит – в ладони ладонь.
Германскою бритой губою
сейчас он обронит – "Огонь!"
 
И высветлит он для соседа
два тела сплетённые так,
как логика тёмного бреда,
как мрак, обнимающий мрак.
 
Потом пригоревшая каша
вздохнёт и затянет дымком
тела неприкрытые наши,
лежащие горьким комком.
 
 
 
 
Сопки
 
 
Про Североморск 1986-1987
 
 
-1-
 
                    Руслану
 
Почернели газеты
тех далёких времён.
Я за обморок Фета
в жуткий ливень влюблён.
 
Ливень хлёсткий, кипящий.
Пожелтевшая даль,
пожелтевшие чащи,
мгла, тоска и печаль.
 
Вкус тресковый, но с ноткой
от дымка табака.
Жизнь была идиоткой.
Идиотка, пока!
 
Что там сразу нальётся?
Север – выдох и вдох.
Только мох и болотца.
Лишь болотца и мох.
 
Север. Вечер. Цилиндрик
сигареты во рту.
Ночь – сияющий индрик
над портом и в порту.
 
Индрик – вдох, индрик – скалы,
индрик – камни, вода.
Поцелует оскалом
голубая звезда.
 
Откупорю кальмара.
Боже, как мне легко!
Небо – дочка кошмара,
пью её молоко.
 
Индрик кроет медведиц,
и рождается что?
Торжество гололедиц
и прогулки в пальто.
 
Вечер – нежная дочка
этой страшной любви.
Леденелая мочка,
холодок – фронтовик,
 
холод осени рыжий
я вбираю в слова.
Подлетая всё ближе,
в губы дышит сова.
 
 
-2-
 
                   Наташе
 
Один и сопки, сопки и один.
Дома и сопки, рыжий цвет и жёлтый.
И вроде сам себе я господин
по отношенью к "Мальчик, да пошёл ты!"
 
Иду по склону. Божий мир глубок.
И он такой, как будто бы он – первый.
По небу сопки катится клубок
и нитки простираются, как нервы.
 
Иду по сопке. Сопок желтизна,
вкрапление зелёного и черни.
Меня ли постигаешь ты до дна?
Меня ли понимаешь, миг вечерний?
 
А может, это я тебя постиг.
Ты длишься, ты раскидан и расцвечен.
Ты – только лишь во мне единый миг,
и лишь во мне ты и един и вечен.
 
Приду домой и, пиво отворив,
налью в стакан, и закурю, заплачу.
Ну почему, с тобой поговорив,
я ничего совсем уже не значу?
 
Я пешеход, идущий строго вниз.
О Господи! О сопки! Край у края.
Как будто ты выходишь на карниз
и движешься, от страха замирая.
 
От страха и восторга. Я один.
Я параноик. Бог мне шепчет в ухо –
Лишь ты и Я. Лишь раб и Господин
в просторе желтизны, покоя, духа.
 
И есть на свете лишь одна скрижаль,
и ты её несёшь – Тем ближе нежность,
чем горше воздух, чем больней печаль,
чем ёмче строчка, тем страшней безбрежность.
 
Иди, пока идётся. Будет всё.
Огонь, вода и барабан и трубы,
и всё тебя, как бездна, засосёт,
и отсосёт, и пальцем вытрет губы.
 
 
 
 
Спарта
 
 
Североморск, декабрь 2007
 
 
Всё, что могу – запутаться в траве,
которая пропахла конским потом,
упасть в неё с дырою в голове
и криком недобитого илота.
 
О, Спарта славная. Хлебнув твоих дрожжей,
я воспеваю сумерки и Пруста,
и пью вино в районе гаражей
лишь с теми у кого на сердце пусто.
 
Спартанское вино покрепче нас,
трясутся руки от второй бутылки,
и фонаря кошачий жуткий глаз
лучами расцарапал нам затылки.
 
Прощай, мой друг, мы много пили, но
сейчас не до вина и не до танцев.
Илотский вечер перешёл в кино
о богоравных подвигах спартанцев.
 
Я поневоле затыкаю рот.
Я пью за всё – за подвиг и за нервы,
за Спарту и "Мадлен", жасмин и пот,
за пелену небесной чёрной плевры.
 
 
 
 
 
Польские – водка, дождик, музыка
 
 
Унылая бестравная земля,
прекрасная бравурная муз`ыка.
Мне дождик давит горло как петля
и рвётся от шопеновского вскрика.
 
А в тёмных лужах – сладкая вода.
Пойдём гулять, Алина и Арина?
Сладка моя холодная звезда.
Станцуй любовь, полячка-балерина.
 
Перебирая ножками, танцуй.
Так дождь танцует в чёрных-чёрных ветках.
Так тает самый первый поцелуй,
когда мазурка – мальчику соседка.
 
Ах, гордой шляхты скоротечен век.
Уланы задыхаются в атаке.
Слеза течёт из-под тяжёлых век
усталой Польши – брошенной собаки.
 
А всё-таки завидую я Вам,
хлебнувшие Шопена и мазурки,
крылатые комарики улан –
летящие на панцеров придурки.
 
Я пью Соплицу. Пойлом лучше всех
девчонкой в магазине отоварен,
я пью за гибель, то есть за успех,
Шопеном вдрызг упившийся татарин.
 
 
 
 
Мелинда
 
Допой мне, Мелинда, допой поскорей-ка,
пусть в песенке будут простые слова,
о том, что угрюма моя телогрейка
и наголо брита моя голова.
 
За это тебя приглашу я на танец,
на танец со смертью и рваной тесьмой.
Ты знаешь, Мелинда, я тоже британец,
а в танце так попросту – Генрих Восьмой.
 
Я брошу в могилу твою розмарина,
тимьяном засыплю твой розовый труп.
И тело зароют в английскую глину
среди ланкаширских убогих халуп.
 
А я телогрейку, расшитую златом,
поправлю на мощном своём животе.
Одна занималась забавами с братом,
другая – не лучше. Все, в общем, не те.
 
Вздохну, и отправлюсь в кабак, напевая –
Мелинда, Мелинда! Мелинда моя!
Бекасы летят. До свидания, стая!
Скорей возвращайся в родные края.
 
Окрашены выси осенней золою.
Вот жизнь и прошла. Холодеющий пот.
Мелинда, Мелинда, ты будешь не злою?
Меня поцелует полынный твой рот?
 
 
 
 
Любовь
 
 
                         Наташе
 
Пошёл бы дождь, всплакнула бы душа –
как хорошо на Балтике унылой,
раз за самой собою ни гроша,
к себе самой прильнуть – больной и милой.
 
Всё это ей навеял старый Бах –
весёлый дядька, добрая наседка.
И сладким потом каменных рубах
от старых стен – свободой – пахнет едко.
 
На пасторе железные очки –
сквозь них не видно, как легко и нежно
на службе засыпают старички
и ниточка слюны течёт небрежно.
 
А это их свобода – засыпать.
Был долог век и набрякают веки.
У Господа широкая кровать,
но прежде, чем залечь в неё навеки,
 
есть проповедь и каменный Христос,
и Книга проповедником раскрыта,
он сам стоит – от пяток до волос –
осенняя добыча лимфоцита.
 
А после хлынет Бах – за всё про всё,
другого нет ответа, и не надо,
на то, что тянет, мучит и сосёт,
и этим сохраняет от распада.

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка