Комментарий | 0

Двенадцать сонетов

 

 

 

 
*  *  *
 
Темнеет алый свет, пестрят нетопыри,
как пригоршня теней, проворны и умелы,
глухая цитадель разрушенной Палмелы,
не забывая дня, лучится изнутри.

Отпели петухи, устали звонари,
спустился горний свет за дольние пределы,
лишь пятна крупных звёзд, не по-ночному белы,
готовят бедный мир для завтрашней зари.

Душа, тогда и ты светлела и ждала,
на крепостной стене от ветра холодея,
что ты уйдёшь домой, звучаньем звёзд искрясь,

но память всё свербит, и спят колокола,
и небо для тебя, как рукопись халдея –
великолепных слов бессмысленная вязь.

 
 
 
 
*  *  *
 
Наступив на отчаянный, топкий порог,
я забуду про всё в полумраке бездонном,
про Антверпен и Рим, про Париж с Лиссабоном,
про лазоревый мох сицилийских дорог.

Что узнать я успел, что прочувствовать смог,
всё закрутится в хаосе новорождённом,
всё сотрётся чужим и бессмысленным стоном,
о котором запомнят лишь звёзды и Бог.

Этот призрачный мир, столь ничтожно большой,
провансальские замки, барочные реки,
на готических фризах живая трава,

станут новой, пронзительно чистой душой,
сильной всем, чем я был, но забывшей навеки,
из какого она состоит вещества.

 
 
 
 
Библиотека Эскориала
 
Душистый, плотный свет по чистому окну
пузыристо стекал, как мёд по белой стали.
Мерцали корешки, эстампы и медали,
в наш измельчавший мир впуская старину.

Мне показалось вдруг, что я сейчас вдохну
все мысли тех людей, которые писали
конечно, про меня и про мои печали,
что я в себе найду чужую глубину.

За стёклами плыла задумчивая осень,
и ветер обрывал ресницы синих сосен,
и стадо рыжих туч скакало во всю прыть,

а бедная душа в барочной дымке зала
лучилась, и цвела, и грустно ожидала,
что кто-то ей её сумеет объяснить.

 
 
 
 
Переправа 1992
 
Стальная пена звёзд над бежевым Днепром,
и ломкая луна, и тихий стон парома,
зернистая вода точится, как истома,
смывая плоть с души журчащим серебром.

Всё небо, как родной, совсем далёкий дом,
и бедная душа, с дорогой незнакома,
стремится вверх и вверх, надрывно, до надлома,
срываясь в ночь, и Днепр, и стонущий паром.

И топкий, чуждый мир, одетый в камыши,
отходит от неё, речным огнём колеблем,
коробится на ней, как рыхлый переплёт,

а настоящий мир, отечество души,
зовёт её к себе своим великолепьем,
но тяжестью своей подняться не даёт.

 
 
 
 
*  *  *
 
Когда Геракл возлёг на красный ад огня,
то раскалилась плоть и распахнулись вены,
и смешанная кровь Зевеса и Алкмены
по брёвнам потекла, в два голоса звеня.

Кровь матери земной, истошна и синя,
переполняла храм шипеньем терпкой пены,    
а кровь отца лилась и оживляла стены
мелодией небес, как жидкая броня.

Все тяжкие труды и вся земная слава
тускнели, выходя из горестного сплава,
в котором человек, разбавлен божеством,

плотнел, и прозревал, и меж обеих родин
впервые был собой, ничтожен и свободен,
и сломан сам в себе, как в зеркале кривом.

 
 
 
 
*  *  *
 
Вот и Бассы, и храм Аполлона.
Гулко плещут античные травы.
Кипарисы стройны и кудрявы.
Поступь коз и веков церемонна.

За колонной из камня колонна
из хрустящей лазоревой лавы.
Все движения сердца неправы,
если цепь их не так непреклонна.

Верещит на метопе кузнечик,
яркокрылый, как ангел Господень.
Пахнут ливнем созревшие смоквы.

И в потоках сиреневых речек
исчезает изысканный полдень.
Я бы так же исчез, если смог бы.

 
 
 
 
*  *  *
 
Изгибаясь, крутясь, расползаются вширь облака,
вижу бархат и шёлк, вижу красный берилл и цирконий, 
шелестит гобелен из тюльпанов, и астр, и бегоний,         
тёмно-розовой нитью прихваченный к небу слегка.

Дунул ветер, и вот, не осталось уже ни стежка,
только львы зарычали да клёкот раздался драконий,
столько птиц, и зверей, и цветов, и внезапных симфоний
невозвратно плывут, растворяясь, как в прошлом века.

Но душа не взлетит, не пронижет густой лазурит,
не начнёт клекотать, не помчится за плещущей стаей,
волокнистую высь неудобным крылом теребя,

потому что душа в пустоте драгоценно скорбит,
ни в каких облаках не дано ни копья, ни креста ей,
чтобы, образ приняв, навсегда обесценить себя.

 
 
 
 
*  *  *
 
Однажды с полпути вернёшься ты домой,
хотя и должен быть совсем уже не дома,
всё призрачно кругом, и мебель незнакома,
и в зеркале чужак, растерянный, немой.

Рабочий кабинет, как пышный сад зимой,
источен серебром, и некий вкус надлома
ты чувствуешь во рту, и, горестно весома,
на шторе никнет ночь поблекшей бахромой.

Ты бродишь, точно вор, в унылой дымке спален,
и шаг твой шелестящ, и сумрак нереален,
пока хрустит крылом и бьётся о стекло

ничейная душа, в пространстве оголтелом
нашедшая зазор меж вечностью и телом,
которое с неё, как душный снег, сошло.

 
 
 
 
*  *  *
 
Тебе не суждено утратиться слегка,
свою чужую жизнь пройдя до половины,
на озеро лица не набегут морщины,
в глубокой высоте ломая облака.

Ты дальностью своей останешься близка,
не будешь примерять постылые личины.
Ты всё. Ты свершена, как выстрел кулеврины,
прямой удар огня, навылет, без курка.

Смерть ранняя – не смерть, но выход из того,
что создало бы смерть, на круг, забвеньем свежий,
вплавление души в свою же красоту,

в жемчужный океан, который ничего
не вспомнит о кольце отпавших побережий,
как предрассветный сон, темнея на свету.

 
 
 
 
*  *  *
 
Сколько дано красоты для кентаврова рода, Киллар,
всю ты присвоил себе. Ты чудесен, ты невероятен.
Чёрная шерсть у тебя, вся в узорах сиреневых пятен,
плавают звёзды-глаза, излучая томительный жар.

Грудью ты мощен, широк, лёгок статью и крупом поджар,
а на хвосте у тебя белый кончик, нежданно приятен,         
он словно голубь шальной, вдруг покинувший гам голубятен
и полетевший в поля, где сгущаются вечность и пар.

Брызжа густым янтарём, как взметнулась твоя голова,
как ты привстал на дыбы, как ты бросился, не обинуясь,
глину копытом топча, прямиком на врага, во всю прыть!

В этот последний твой миг проявилось в тебе божества
столько, что рядом с тобой даже Смерть постояла, любуясь,
прежде чем тонким копьём твоё пышное сердце раскрыть.

 
 
 
 
*  *  *
 
                          Екатерине Садур
 
Отсутствием твоим колышется трава,
растут глаза в глазах, на клёне рыжекудром
лучисто тает ночь, и каждым горьким утром
как мёд, на языке сгущаются слова.

Отсутствием твоим луна ещё жива
в густых ладонях дня, в покое своемудром,
и выплеском души, тончайшим перламутром,
день тянется в лазурь, в ничто, до божества.

Роскошные миры лишенья моего
отсутствием твоим изящны и крылаты,
и ранят небосвод, и все до одного

лежат на безднах ран, как нежные заплаты,
но если бы со мной, любимая, была ты,
я видел бы тебя, и больше ничего.

 
 
 
 
*  *  *
Федра – Ипполиту

Я имя говорю, которое болит,
как язва, на губах. В твоё лицо иду я,
как ветер входит в рожь и, спелым солнцем дуя,
разносит колоски среди надгробных плит.

Я имя говорю, мой бог, мой Ипполит,
на собственную страсть притворно негодуя,
и в локонах твоих блуждаю, как в саду, я,
который ливнем слёз из глаз моих полит.

Войди в мою тоску, сожги меня собой,
пусть раны зашипят на теле неокреплом,
прошествуй ртом по рту, огнём по ковылю.

Пускай моя судьба заменится мольбой,
и выкипят глаза, и станет пеплос пеплом,
но я тебя люблю. Люблю, люблю, люблю.

 
Ипполит – Федре

Спасибо за письмо. Его отцовский раб
сегодня мне читал. Я рад, что Вы здоровы.
Тут скучно, как всегда. Бараны и коровы
и дома, и в хлеву. А я довольно слаб,

всю зиму проболел, осунулся, одряб,
да-да, но не пора ещё сдирать подковы.
Беседки у пруда уже почти готовы,
не слышно соловьёв, зато хватает жаб.

Вот, собственно, и всё. Как видите, сынок
невесело живёт. Вы пишете, в Трезене
охоты да пиры… Ну что же, жизнь бурлит!

Я правда рад за Вас. Осталась пара строк.
Прощайте, госпожа! Да будет Вам везенье!
Письмо надиктовал царевич Ипполит.

 
 
 
 
*  *  *
 
Сидел Нарцисс, наполнен сам собой,
вздохнуть над отражением не смея,
его лицо, как нежная камея,
оглаживалось плавью голубой.

Потом, убит завистливой судьбой,
уж ни лица, ни тела не имея,
он всё равно с настойчивостью змея
гляделся в Стикс, и дымный, и рябой.

Как весок взгляд, покуда он статичен,
собою плодотворно ограничен,
его ни жизнь, ни смерть не истощит.

Раскрывшись, наполняется он сразу
своей вселенной, соразмерной глазу
и вогнутой с ним вместе, словно щит.

 
 
 
 
*  *  *
 
Сидишь ты на скамье, кудрявый Гиппомен,
глядишь на ладный бег прекрасной Аталанты,
вокруг ревут быки, кадят иерофанты,
волнуется народ, рассаженный вдоль стен.

Ты, друг, уже влюблён, растерян и смятен,
в душе восторг и страх, и от нежданных ран ты
постанываешь в нос, и красные брильянты
отстукивает грудь в соцветье синих вен.

А девушка летит быстрее, чем стрела,
и, если бы душа влюбляться не могла,
твой рок бы для тебя остался незаметным.

Но ты уже завис. Что время для любви?
Как мошка на лице. Нажми да раздави.
Пускай она жужжит необречённым смертным.

 
 
 
 
*  *  *
 
В тихий, унылый лесок молодые тирийцы вошли,
связкой кувшинов звеня, продвигаясь походкой нетвёрдой,
слыша их, вздрогнул дракон, и повёл огнеглазою мордой,
медленно вылез на свет, засинел в серебристой пыли.
   
Затрепетали бойцы и от страха к земле приросли,
змей же глотнул, зашипел и над соснами аркою гордой
встал, засверкал гребешком, изогнулся чешуйчатой хордой,
стиснувшей горло небес, как волокна смердящей петли.

Кадм, забывая дышать, неподвижно стоял и смотрел,
как отягчается высь, и лазурь уплотняется монстром,
великолепьем вреда непостижным душе и уму,

как синева глубины под лавиной блистающих стрел
обозначает себя в этом образе, диком и остром,
внятно теперь говорит, и впервые не лжёт никому.

 
 
 
 
*  *  *
 
Сгорающий день лежит на песке, привязан к лучу,
и месяц мычит, купая рога в багрянце богатом.
Ты что тут стоишь? Пришла подышать листвой и закатом.
Уже моросит. Вернёмся домой? Пока не хочу.

Разбитая дверь, она подойдёт любому ключу,
я кровь и слова за плачущим ртом, ладонью зажатом.
О чём ты? Да так. Утоплена даль в огне хрипловатом,
но ты не поймёшь. Я просто живу. Я просто звучу.

Всё меркнет вокруг. Спускается шёлк, снимается грим.
На кисти души бездушная ночь, и смерть, и чернила.
Что ими писать? Разлитая кровь, растраченный пыл.

Здесь так хорошо. Мы редко с тобой теперь говорим.
А я поняла, что я никогда тебя не любила.
Промокнешь. Идём. Я сам без плаща и зонтик забыл.

 
 
 
 
*  *  *
 
Чудовища в детстве моём,
капризы живой акварели,
вы так благодушно сопели
в пространствах моих полудрём!

Телица с глазастым слепнём,
и Пан с хоботочком свирели,
вы сжались, как я, повзрослели,
утратили прежний объём.

Нам с вами безумно везло,
и как я из памяти вылью
всё то, чем пьянела душа,

когда и вселенское зло
казалось ей лёгкой кадрилью
хрустящего карандаша?

 
 
 
 
*  *  *
 
Лестницы позлащены,
львы холодеют на страже.
В полупустом Эрмитаже
мрамор и плеск тишины.

Нимфы от солнца пьяны.
Парки запутались в пряже,
и обвивает всё та же
нить и заснувших, и сны.

Как это было давно,
миг превосходной печали,
юность, и свет, и Нева.

Крутится веретено,
только вот легче не стали
ни волокно, ни слова.

 
 
 
 
*  *  *
 
Геракл сжимает Смерть в тисках лиловых рук,
но Смерти на земле не нужно много места,
она не слышит слов, не понимает жеста,
и не стрела она, чтоб ей нашёлся лук.

Две пары гладких плеч сошлись, как акведук,
и скоро изопьёт Аидова невеста
летейского вина, и будет не Алкеста,
но белый хруст костра, реки шуршащий звук.

Сражается герой, всё это понимая,
стенает и хрипит, но лишь стена немая
встречает мощь его, и в этой немоте,

которая зажглась и от росы набрякла,
виднеется лицо такого же Геракла,
и нос его, и лоб, и лишь глаза не те.

 
 
 
 
*  *  *
 
Темнеет алый свет, пестрят нетопыри,
как пригоршня теней, проворны и умелы,
глухая цитадель разрушенной Палмелы,
не забывая дня, лучится изнутри.

Отпели петухи, устали звонари,
спустился горний свет за дольние пределы,
лишь пятна крупных звёзд, не по-ночному белы,
готовят бедный мир для завтрашней зари.

Душа, тогда и ты светлела и ждала,
на крепостной стене от ветра холодея,
что ты уйдёшь домой, звучаньем звёзд искрясь,

но память всё свербит, и спят колокола,
и небо для тебя, как рукопись халдея –
великолепных слов бессмысленная вязь.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка