Джеймс
что в Ирландии жил-был поэт,
умывался холодным рассветом
езуитских мальчишеских лет,
горевало, смеялось угрюмо
небо города тёмного, но
согревало без лишнего шума
всем подмышечным тёплым руном,
и бродил полумрак Елисеем,
потеряв в полном мраке Илью.
А сирены поют Одиссею!
Столько лет миновало – поют!
Через Дублин, ах, Дублин! ах, Дублин
лотофагов, циклопов, цирцей!
Одиссей ни спасён ни погублен –
ни единой кровинки в лице –
возвратится. Хотя невозможно
возвратиться. Движенье – уход
навсегда, далеко, непреложно
по Владимирке греческих вод.
Возвращаться? Куда? Куд-куда-ты?
Ах, куда же тебя понесло?
Древнегреческий бог бородатый
не для этого дарит весло.
Можно только окинуть Итаку
взглядом из отдалённой дали.
Ты оттуда рванулся в атаку
и увёл навсегда корабли.
в лохмотьях ранней тьмы.
Как беден лексикон наш, Марк,
нам не писать псалмы.
Мы можем только по грязце,
не взяв в суму добра,
с улыбкой нежной на лице
светлее серебра.
-1-
Звенела юбка-колокол,
да ветерок затих.
Прекрасней ты, чем облако.
Прекрасней всех других.
Огромная вселенная
и весь её простор,
чтоб выходила тленная
и смертная во двор.
Вселенной время дадено
для стука каблучка
по доскам Копенгагена,
по сердцу дурачка,
чтоб изъясняться лепетом
любовным по ночам,
чтоб страхом, чтобы трепетом –
все кудри по плечам,
чтоб никуда не сгинуло
то, что звалось не плоть, –
а Он – с моей Региною –
Создатель и Господь.
Ах, локоны над плечиком,
и облака плывут,
один прыжок кузнечика
в могильную траву.
-2-
Разгово-разговоры.
Но плывут облака,
облака-киркегоры.
Киркегоры, пока!
Ваши тёмные спины
в розоватом дыму.
Значит, тему Регины
не закрыть никому.
Вереск
боль бывает тошнотворной.
благородной? может быть.
возле города ливорно
тяжело поэту плыть.
никуда ему не деться.
впрочем, это – романтизм,
никакого самоедства,
тошноты, запоров, клизм.
он ко дну идёт и верезг
чаек, словно месса, крут.
Боже мой, а всё же вереск
не сумел прижиться тут.
-2-
Все дороги ведут в Рим
Я и сам живу не там, где надо,
далеко от Рима и от птиц,
благородной костью винограда
от меня далёк уснувший Китс.
Только есть надежда на надежду,
так сказать, надежда есть вообще,
что примерю китсову одежду,
выйду в романтическом плаще,
подчиняя китсовому спазму
сердце ошалевшее в груди,
что помимо боли и маразма,
что-то есть другое впереди.
Кто бы ты ни был такой,
я был – Хаджи-Мурат,
был я – графской рукой,
был и жара я, и лёд,
и вагон, и огонь.
Горе тому, кто впадёт
лесу в его ладонь.
Нету возврата из
холода и огня.
Что же ты смотришь вниз?"
- "Пепел вокруг меня".
ОРИОН
Орион, зажигай свои огни,
посторожи, будь добр, открытые пространства
от черного горизонта до подушки, на которой я лежу.
Й. А.
Я музыку не спрашивал – Откель ты?
В автобусе, идущем по утрам,
бузили англы, подпевали кельты,
устраивая страшный тарарам.
И школа, школа, школа, тары-бары!
Удел печальный. Только иногда
зиянье флейты, перебор гитары,
засыпанные снегом города,
автобус пробивался сквозь заносы,
а на губах цвели – поди же ты! –
морозной флейты чёрные засосы,
как ледяные белые цветы.
-2-
И что нам остаётся?
Печаль? Печаль остра –
три ведьмы у колодца,
три ведьмы у костра.
А что ещё, сестрица?
Ещё печаль! И боль.
И ведьмина водица,
и ведьмина же соль.
Зачем я в эту шкуру
и в это дело влез?
Зачем писать натуру
пошёл в Бирнамский лес?
Вдали рожок проснулся,
не стало тишины.
Рожок пребудет пульсом
разгневанных на ны.
Не знают ведьмы страха.
Не знают ведьмы слёз.
И сердце под рубахой
у ведьмы не всерьёз.
А ночь – сплошная туча,
и где-то через час
её волынка сучья
ещё споёт для нас.
И лес сорвётся с места.
Куда деваться нам?
Сестра моя, известно,
что рухнет Дунсинан.
Твои целую плечи,
пока – со всех сторон –
молчанье человечье
и харканье ворон,
пока растишь ты крылья
и страшно, как пожар,
растёт в твоём бессилье
пророческое Карр!
заколочен доскою.
Мне была невдомёк
солидарность с тоскою.
А увидел, и вот –
сердце бьётся всё глуше.
Полустёртое "вод...",
трафаретные груши.
И трава, и трава.
И трава по колено.
............................
И у нас есть права –
умирать постепенно.
Что добавлю я к нему?
Только то, что лично, лично,
лично ухожу во тьму.
Дерева качает ветер
и шумят дерев верхи.
Только это есть на свете.
И китайские стихи.
А ещё тутовник гнётся,
бьёт в окошко шелкопряд.
Счастье больше не вернётся.
Горе – тридцать лет подряд.
Ветер волосы колышет.
Гаснут звёзды вдалеке.
Мне Ли-Бай, нагнувшись, пишет
иероглиф на руке.
Он про то, что нет возврата,
всё растает, словно дым –
санаторная палата
или яшмовая, Крым,
Севастополь, ветер, вечер,
нежность, чёрт её возьми,
отношенья человечьи
между близкими людьми,
пляж пустой, огромный, гулкий
и холодный, как скопец,
бесконечные прогулки,
бесконечность наконец,
удивительное рядом –
нежность, волны и песок,
мой отец с погасшим взглядом,
голубой его висок,
то, чему возврата нету –
где отец однажды жил,
по утрам читал газету.
Прочитал и отложил.
Что пугает тебя, Жоффруа?
Ведьмин хохот над пустошью голой?
Или вздохи 9-го "А"
и закаты в апреле над школой?
Поспешай, сам не знаешь, куда.
Ты не даром зовёшься жонглёром.
Я иду на уроки труда,
я окутан таинственным флёром.
Я люблю, и люблю без ума,
я в безумии слишком бесспорном,
в голове у меня кутерьма
сочиненья Бертрана де Борна.
Я пылаю простуженным лбом.
Жоффруа, я боюсь, что не нужен
той, которой я клялся гербом
и хрустальною адскою стужей.
Сколько муки в прохладной весне.
И один ли я мучусь фигнею?
День прозрачен, а где-то на дне
дня сюжет с альбигойской резнёю.
Боже мой, Боже мой, отними
всё что дал незаслуженно даром,
дай в тенёк прошмыгнуть меж людьми,
избегающим казни катаром.
Жоффруа, среди множества дур
я влюбился в последнюю дуру.
Что ты знаешь о них, трубадур,
посвятивший себя МонСегюру.
Я запутался, милый певец,
и не знаю я лучшего зова,
чем бубнёж барабанов сердец,
что, по сути, мой милый, не ново.
Ты на лютне сыграй мне о том,
что проигран с начала мой раунд,
что об этом прокушенным ртом
сумасшедший наяривал Паунд.
Что нигде, никогда, нипочём
не вернутся хрустальные звуки
той весны, что стоит за плечом,
опустив обессиленно руки.
Жоффруа, я испуган вполне.
Пью вино, утираюсь ладошкой
и молюсь этой жуткой луне,
залезающей в комнату кошкой.
Кое-как я стою на земле,
от 9 класса далече,
но пою позабытые лэ,
как целуют забытые плечи.
-2-
Порвался июнь мой, порвался,
поскольку он не по любви
связался с жарою Прованса.
Дырявым мешком назови
жару золотого июня.
Ах, боже мой, скука моя,
мои трубадурские нюни,
проклятая мудрость твоя –
не больше, чем ипохондрия.
Гляди, как хотелось-сбылось
венцом золочёного змия
прохладное злато волос
твоей куртуазной и прочей,
и лучшей из всех потаскух,
которой прекрасные ночи
прекрасный морочили слух.
Наверно, я выберу пьянство,
наверно, ты выберешь бред.
Пускай называется Кантос –
реальность. Реальности нет.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы