Комментарий | 0

Ласточки

 

 

 

 

 

 

 

Ласточки
 
                                     Р. Г.

В госпитальные будни как-то,
словно ласточки над Янцзы,
залетели четыре такта,
отрицающих вонь кирзы,

перевязок, казённого супа,
и пропали, ударившись об
отрицающий их как глупость
мой суровый мальчишеский лоб.

С той поры миновала, фиг ли,
куча лет. Но, с недавних пор,
этих ласточек, что погибли,
вызываю на разговор,

чтобы тайное стало явным,
чтобы слушал товарищ мой,
как кричат на ветвях обезьяны,
провожая меня домой.

 
 
 
 
July morning or the continuation of the song
 
 
На рассвете – умиротворенье.
Тих и светел нежный небосвод.
Хорошо писать стихотворенье,
хорошо отправиться в расход.

Еле слышно пение цикады.
Еле слышно плачет соловей.
Не жалей о том, о чём не надо.
То есть ни о чём и не жалей.

Это – просто утро. Пьёшь, поёшь ли,
всё равно взимается с лихвой –
с жизни – наибольшая из пошлин –
сумрак розовато-голубой.

 
 
 
 
 
Макулатура
 
 
                                       Поэзии

Ты не будешь плакать на вокзале.
Это у Флобера и Гюго
персонажи женские не знали –
"слёзы не решают ничего".

Ты не будешь плакать, словно дура,
теребя батистовый платок.
Осень, и листвы макулатура,
всё макулатура – мир жесток.

То, что я пишу, уносит ветер,
оставляет в лужах намокать.
Мы с тобой давно уже не дети.
Научились к боли привыкать.

К боли и к дымку от тепловоза,
к лужам и к тому, что, боже мой,
гибнет в них поэзия и проза,
притворясь осеннею листвой.

 
 
 
 
 
Прозвучало
 
 
                                     Наташе

У востока цвет почти что маков,
ты уснула, мягок каждый вдох.
Но рассвет сцепился, что Иаков,
с тишиной огромною, как Бог.

Будет день. Прольётся дождь. Остынет
мир, разгорячённый от жары.
Для чего мне сравнивать с пустыней
сочные одесские дворы?

Отчего? Причин совсем немного
и одна главнее всех других –
это ты во сне схватилась с Богом,
и Господь в твоих руках притих.

Стал Он нежен – нежен и печален.
Что с того, что каждая ладонь
рук Его – громадных наковален –
лёд и пламя, стужа и огонь.

Небо помутнело, как похлёбка.
Будет дождь, и в сумерки дождя
вступит Он, смутившийся и робкий,
из твоей хрущовки выходя.

 

 
 
 
 
Путь
 
 
                     Другу

Колышет тёплый воздух занавеску,
и отчего-то долго не уснуть.
Внезапно догадаешься по блеску –
всё дело в том, что путь – кремнистый путь.

Что страшно и не выйти на него,
и выйти страшно. А всего страшнее,
что он пролёг меж узких берегов
хрущевской однокомнатной траншеи –

окопной правды, тошноты сиречь.
Он вывихнут, как чашечка колена,
и к этой боли не привыкнет речь
ни за один момент ни постепенно.

 
 
 
 
 
Каллиграфия
 
 
                                                Н.

Может, показалось, я не знаю –
долгие пролёты птичьих стай –
слишком много в сумерках Китая,
а точней, вообще – сплошной Китай.

Каллиграф какой-то постарался,
вывел строчку не пойми о чём
перелётных птиц, идущих галсом
вслед за догорающим лучом.

Не пойми зачем, а всё же точно
прочертил, на сердце закрепив
нежный, потаённый, нелубочный,
посторонний, в сущности, мотив.

 
 
 
 
 
Классика
 
 
                         К. Лен. In m.

Не избежать туберкулёза
в сырых подвалах С-Пб.
Глазницы полные мороза
в твоей прописаны судьбе.

Мороза, прозы, нашей прозы,
трущобной, жалкой, городской,
а значит, вновь туберкулёза
с его пронзительной тоской.

Подкинешь медную монету,
идя по площади Сенной,
но вновь загаданное лето
вновь посмеётся над тобой.

Монета так легла и карта,
что, похоронно обступив,
вороны питерского марта
сыграют страшненький мотив.

Куда деваться? Шарить флягу.
Глотнуть и приползти домой,
и на школярскую бумагу –
"Нет Бога! Где Ты, Боже мой?"

 
 
 
 
 
Зимнее и околомистическое
 
Фонари вырастают из ночи,
как подснежники ранней весной,
словно кто-то и может и хочет
разговаривать ими со мной.

Их язык прихотлив и невнятен.
Для меня это был до сих пор
лишь порядок светящихся пятен.
А теперь начался разговор.

Я внимаю их дымчатой дрожи,
хоть проникнуть в неё не могу.
А они, как поэт в бездорожье,
Велимир по колено в снегу.

 
 
 
 
 
Феодосия
 
                                          Н. Г.

Что даётся мне, даётся даром.
Только этой силы не отломится:
разгорелась на снегу пожаром
чёрная боярыня-раскольница.

Отскакал, откланялся вприпрыжку
воробей юродивый с веригами.
Рвётся снег старопечатной книгою
под ногами каждого мальчишки.

И вот-вот сорвутся сдуру сани.
Вдаль умчится полыханье чёрное,
в даль того, что было-будет с нами –
разными, любыми, обречёнными.

 
 
 
В сумерках
 
                                                   Н.

В тёплых сумерках, в сумерках летних,
в голубином навершии дня,
я такой же, как ты, безбилетник,
и за это ты любишь меня.

Сериал обсуждают гражданки.
Мужики забивают "козла".
Что им Саймон и что им Гарфанкел,
если жизнь некрасива и зла.

Но для нас эта музыка – виза.
Жаль, что нами не куплен билет.
Впрочем, две стороны у круиза –
из него возвращения нет.

Вот и смотрим на небо, и видим
в небе розовом и голубом –
нам, зачатым в грехе и обиде,
улетевшие машут крылом,

забавляются счастьем летучим,
той свободою, что высока,
если родина – синие тучи,
фиолетовые облака.

 
 
 
 
 
Нереализм
 
                                     Родине

Хватив твои досаду и презренье,
твоей любви поваренную соль,
освоил навык – принимать, как звенья,
поэзию, иллюзию и боль.

Тоску твоих больничных коридоров,
где чахнет фикус, осенью сквозит,
где пахнет йодоформом разговоров,
едва ли реалист изобразит.

Едва ли передвижнику под силу
отобразить критически и проч.,
как видится с кроватей и носилок
глухая электрическая ночь.

Как на рассвете салом по сусалам 
проводит небо в розовом трико.
Как жизнь была. Была и перестала.
Как перед этим дышится легко.

 
 
 
 
 
Мальчик-с пальчик и такая же девочка
 
 
                                             Н. П.

Написал одно, другое, третье.
Мог бы ограничиться одним:
"Мы с тобою брошенные дети.
Ничего мы больше не щадим.

И пощады никакой не просим.
Вместе замерзаем на ветру.
Но в своих карманах гордо носим
безотцовства чёрную дыру.

Требуется нужная сноровка –
просыпать в неё, чтоб уцелеть,
серебро певучее рифмовки,
музыки окисленную медь."

 
 
 
 
 
Пьёшь
 
 
А бывает, что пьёшь без закуски
в самой темени перед рассветом,
оттого что всё как-то по-русски
неуютно и зябко на этом.

За окном полыхает аллея
чёрным пламенем веток и сучьев.
Оттанцует своё Саломея,
просверкает звездою падучей.

Неуютно. И страшно немножко.
Тишина. И мерцанье стакана.
Отплясавшая бл*дь-босоножка.
Отраженья в зрачках Иоанна.

 
 
 
 
 
Сумасшедший поэт
 
 
Философская школа
дымно-пепельных зим.
Выпей после укола
сладкий аминазин.

Чтобы снова услышать –
то ли сон, то ли бред,
ходят-бродят по крыше,
то смеются, то нет.

Сквозь стекло-катаракту
огонёчков петит.
И под окнами трактор,
как Сизиф, тарахтит.

Это бедные зимы
не уйдут никогда.
Сладко пахнет бензином
из-под крана вода.

Тошным тянет из кухни,
маргарином, овсом.
Там, где печень, разбухли
Иксион с колесом.

 
 
 
 
 
Ноты
 
                             Р. Г.

Ветер дёргает за струны
нервы на моей щеке.
И осин простые руны
так чернеют вдалеке,

что, прочтя, поймёшь про всё ты,
что не даром и не зря
из всего достанет ноты
чёрный ветер ноября.

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка