NO ЯБРЬ
Я еду на машине из Малаховки в Красково по улице Сакко и Ванцетти. Там, напротив платформы электричек, где дорога под уклон, я не спешу, двигаюсь по инерции, жду, когда слева появится маленький деревянный домик Владимира Борисовича Микушевича. Всегда здесь притормаживаю, качусь потихоньку, вдруг увижу кого? Хозяина этого дома я не видел давно, и больше уже не увижу никогда. В.Б. Микушевич скончался 23 октября – месяц назад.
Он – поэт, писатель, переводчик французской, немецкой и прочей поэзии – что я могу к этому добавить, о чём вправе судить? В 1981 году, когда мы познакомились – мне было 23 года, ему – 45 лет. Он, с бородой и посохом в руках, казался мне тогда глубоким старцем. Впрочем, он с тех пор и до смерти почти не менялся. Пришёл Микушевич к нам в дом потому, что мама его в том году умерла, и есть ему стало нечего. В Малаховке у нас всех кормят, Владимир Борисович голодным не остался. Он был знакомым моих родителей, а я тогда ещё знаком с ним не был, потому что три года перед этим я в Малаховке не появлялся, и от жизни отстал. Но наверстал быстро.
В тот день я прогуливался по дорожкам нашего сада с Наташей Тучковой на плечах. Это был удобно: я гуляю среди яблонь, она едет на мне и обзор имеет прекрасный, мы мирно беседуем, так бродить и болтать мы могли часами. И тут Владимир Борисович.
Сев в кресло, он поставил суковатую палку между ног, положил на набалдашник маленькие руки с девственно розовой кожей и, грозно сдвинув брови, стал громко читать непонятные, заумные, бесконечные стихи. Это было неожиданно, но мы и не такое видали.
Он был общителен, разговорчив, рассказывал, что в семь лет спросил у своей мамы, что будет, если стихи перевести с одного языка на другой – тоже стихи?
- Не всегда, – был ему ответ.
Он стал бывать у нас, а через какое-то время женился вполне удачно и больше не голодал; посаженные его женой-биологом за их домом в Красково саженцы яблонь теперь уже превратились в кряжистые деревья, дающие сладостную тень и устилающие ковром плодов бедные пески наших зандровых равнин.
Про себя он говорил, что в Малаховке его считали блаженным. А потому – не трогали. И на неких тайных сходках он в юности читал блатным запрещённого Есенина. В этом сомнений быть не могло, Владимир Борисович мог читать стихи на память часами, думаю, что и днями, если не неделями – мы просто не пробовали, не проверяли.
Носимая им личина юродивого не давала понять, что же там внутри, я так этого до конца и не узнал. Но цели узнать – её и не было. Мы ходили друг к другу в гости, выпивали, речь шла то о Рильке, то о Бодлере, потом он читал свои переводы из «Книги скорбных песнопений» Грегора Нарекаци, Новалиса, сонеты Шекспира. Читал свои поэмы «Курево» и «Кулич».
Он просил меня петь «Ботик» Юрия Визбора. Нетрезвый, играл я на гитаре громко, а пел ещё громче. Ему нравилось. Он рассказывал о китоврасах, следы которых находил по утрам вокруг своего дома в Коктебеле Максимилиан Волошин. И о том, что библейская птица «сухолапль» – это чайка.
Под маской полубезумного витии скрывался его ум, холодный и изощрённый. В доме писателей на Герцена он говорил мне: «Вот смотрите, идёт главный идеолог этого дома скорбей» (по коридору шествовала некая бледная, угловатая тень сусловского типа). И дальше стал рассказывать про жописов и дописов*, осаждающих Литфонд.
Однажды я пожаловался ему, что сдавал на Волхонке в Институте философии АН СССР экзамен в аспирантуру по истории КПСС, а профессор Белик мне тройку поставил за ХХ съезд партии.
(Профессор Белик имел плешь, обрамлённую длинными седыми волосами, вид его тоже был совершенно безумный. Я стал отвечать билет и рассказывать ему про сталинские репрессии, он от хохота прослезился и чуть со стула не упал).
Микушевич сидел на стуле крепко, но и его от моего рассказа смех разобрал.
- Костя, – стал говорить он мне, – если вас спрашивают про двадцатый съезд, надо формулу знать и помнить наизусть: «Культ личности Сталина состоит в отдельных нарушениях социалистической законности, повлекших за собой некоторые отступления от советских норм партийной и государственной жизни». Всё! Если опять спрашивают, снова формулу повторяете и больше ничего не говорите! Ради Бога! Никогда и ни под каким видом! Глаза выпучиваете и формулу. Тогда прокатит.
Я привёл к Микушевичу писателя Леонида Габышева, про которого рассказывал в «Трёх походах по долине смерти». Они подружились. Ко второму изданию «Одляна» 1994-го года Лёня попросил Владимира Борисовича написать послесловие. Это послесловие к роману называлось «Выходец из ада». В нём, цитируя М.М.Бахтина, Микушевич писал: «Первофеномен поэтического слова – имя. Первофеномен слова прозаического – прозвище». И перечислял лагерные клички малолеток наряду с именами дьяволов из «Божественной комедии». Но двинемся дальше. М. Мамардашвили считал, что поэзия лежит глубже слов, а значит, и глубже имён. Отсюда следует тот тезис, что поэзия в принципе переводима, так как она существует независимо от слова. Поэзия способна развоплощаться и заново воплощаться в слова. Об этом пишет Г.М. Кружков в статьях о философии поэтического перевода.
Кружков цитирует Брюсова и его статью «Фиалки в тигеле»; в этой статье Брюсов, в свою очередь, приводит слова П.Б.Шелли: «Стремиться передать создания поэта с одного языка на другой – это то же самое, как если бы мы бросили в тигель фиалку с целью открыть основной принцип ее красок и запаха. Растение должно возникнуть вновь из собственного семени или оно не даст цветка…»
Далее принцип переводимости поэзии Кружков соотносит с существованием человеческой души: «Если стихотворение имеет не только плоть – слова, звуки, – но и душу, то оно переводимо – в силу имманентной «переводимости» (бессмертия) души.
О бессмертии в терминах литературного перевода писал Джон Донн: «Все человечество есть творение одного автора и составляет один том; когда Человек умирает, то соответствующая Глава не выдирается прочь из книги, но переводится на иной, лучший язык».
Можно обратить эту метафору и сказать так: подобно тому, как душа не гибнет, но «переводится» с одного языка на другой (с земного на ангельский), так и стихотворение при переводе не гибнет, но перевоплощается. Разумеется, и первое, и второе подразумевает какую-то долю праведности в той сущности, что стремится к бессмертию, равно как «правильности» акта её перехода в новое состояние (кончины, перевода). Иначе это рассуждение не действует, а лишь сбывается предупреждение насчет геенны огненной».
А дальше о страхе, отвращении многих поэтов к переводу, как к форме самоуничтожения. А.Ахматова говорила, что «переводить – это поедать собственный мозг». Арсений Тарковский однажды в разговоре бросил: «Опять со всех сторон умилительно: ах, русская переводческая школа, такая уникальная… Заткнули рты поэтам, а потом удивляются, откуда столько прекрасных переводчиков!».
«Итак, – подытоживает Кружков, – чисто литературоведческий (казалось бы) вопрос: «возможен ли перевод?» оказывается зависимым от философской установки вопрошающего – в каком-то смысле, от его взгляда на бессмертие души.
Перевод – высшая форма прочтения.
Поэзия – земной консервант души».
Микушевич тоже на этот счёт высказывался: «Мы теперь так переводим, чтобы и звучало похоже. «Somewhere in Africa» мы переводим «самовары в Африке». Эта добрая переводческая шутка как нельзя тут к месту, а то уж больно пафосно получается и «густопсово» замешано (словечко А.А.Зализняка).
И ещё Владимир Борисович писал в своём послесловии к «Одляну», что в стихах он предсказал появление Габышева за 5 лет до его прихода:
«Случайный незадачливый виновник
Похожего на шалость грабежа,
Золотокудрый отрок-уголовник,
Подросток, одинокий без ножа…»
И там же про героя «Одляна», который сам не знает, какую глубокую истину высказывает, говоря: «Иисуса Христа знал, и меня с ним распяли».
«Опытный переводчик Микушевич», вот так обо мне написали, - Владимир Борисович отложил какой-то журнал, – знаете, это как опытный образец, ещё сырой, недоделанный. Или животное для опытов. «Подопытный переводчик…».
Что ещё про него я помню?
«Лист… винно-ржавый изгиб…».
«…И как будто не сердца –
Окна в комнатах разбиты».
Микушевич: Михаил Михайлович, почему вы эти стихи выбрали для антологии «Самиздат века»?
Бахтин: Помнил их наизусть.
...Проехал мимо дома Владимира Борисовича. Пусто, и нет огня. Прошедшим летом у него с банковского счёта увели все его сбережения. Он написал за два месяца до смерти:
Спокойствие – это отчаянье
По той простейшей причине,
Что начинается таянье
На дрейфующей льдине.
Если бы ему попался для перевода несуществующий оригинал, это могло бы быть так:
Self-possession is a despair
Because of the simplest why’s,
Abate water and air
The size of the floe ice.
Быстрый, ранний вечер. К ночи силы неба и земли пошли сотрясать нашу землю, шквальный ветер с дождём раскачивают вековые сосны и хотят сорвать с моего горелого дома временную крышу из армированной плёнки и старого гнутого железа. В небе перекрывает вой ветра тяжёлое гудение русской штурмовой авиации, уходящей на запад в ночной бой.
Что делать? Ноябрь. И стихи Томаса Худа передо мной:
No sun — no moon!
No morn — no noon—
……………..
No shade, no shine, no butterflies, no bees,
No fruits, no flowers, no leaves, no birds,
November!
Получается: NO VEMBER
Что за «vember»? Adrenaline rush?
Томас Худ,
Фёдор Толст,
В чёрный пруд
Белый холст…
В ноябре, ноябре голова в серебре,
Лучше был бы как встарь – безголов.
Ладно. Коли всё так, как оно есть, поехали, помолясь:
Томас Худ
No ябрь
Ни свечения в лучах,
Сумрак, как при свечах,
Ни рассвета,
Ни дня,
Ни заката.
И простор голубой
За печною трубой –
Это серая мокрая вата.
И не видно ни зги,
Где пути, где круги,
Где тропинка, что в осень из лета,
Где на маковке крест,
Где дорожный разъезд,
И куда же все стороны света?
И в прохожем знакомого не узнаёшь,
Не приветствуешь – руки в карманах,
И куда ни поедешь, куда ни пойдёшь –
Всё во мгле и волнистых туманах.
Затихают шаги,
Только шумом в ушах
Отдаются неясные звуки,
Ни намёка на зов,
Ни разбитых оков,
И ни карны, ни жли**, ни разлуки.
Ящик пуст, ни письма,
Каземат и тюрьма,
Ни огня, только пепел холодный,
Одиночество мне по душе при луне,
Но не в месяц пустой и негодный.
Ни людей, ни зверей,
И ни рыб, и ни птиц;
И часов этих клейкая мякоть.
Буду ябеда я, но в дыму ноября
Только серая чавкает слякоть.
23 no ября 2024
_______________
*Жописы и Дописы – жёны и дочери членов Союза писателей СССР. Про зятьёв я писать не буду, там уж совсем неприлично.
**Карна и жля – нечто плохое из «Слова о полку Игореве», но что – не знает никто.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы