Комментарий | 0

Пасхальный, вербный космос мой

 

 

 
Седмица длится всегда. В ней – семидневной – весь мир, как в космосе. Каждый день – век. Но все семь дней перемешались между собой – в понедельнике воскресенье, во вторнике четверг, в пятнице понедельник. И снова воскресенье. Оно может повторяться каждый год. Как весна. Ибо не подвластно,  ибо – родина.
Что может быть бескорыстней и открытей, чем родина? Земля – родина! И звезды над ней, и птицы ея, и природа! И последние часы – они же первые, и толпы народа в сумятице и страхе. И такие же толпы – в любви и поклонении. Но нам – людям планеты – доверили бытие, доверили Голгофу и плаху. Доверили золотое сияние, когда дверь приоткрылась и лишь плащаница находилась в темном гроте, а бессмертный пролился в вечность.
 
 
 
РУССКИЙ ПОРТ
 
…ужасно больно! Выплакать как муку?
Как вскинуть скрипки плачущие, к звуку
прислушаться? Ещё остались те,
в граните, в гипсе, в огнестойком камне,
что маршируют по Европе. Как мне
позвать домой их в этой суете?
Израненных, униженных, распятых,
в затылке пуля, что из автомата,
лицо облито краской, китель, грудь.
Скажи мне, как позвать их, как вернуть?
 
На взгорье плачами княгини Ярославны?
Разорванными криками у Волги?
Вот монумент вооружённой славы,
а вот Алёша в Пловдиве кудрявый,
вот памятник на площади Варшавы,
вот в Таллине – разбиты руки, ноги.
 
…Они хотели встать по-человечьи
на Висле, на Дунае, возле Сены,
они спасти хотели нас на сече,
в кровавой битве нашей русской речью
и против чипования нам в вены.
 
Кто там во власти нашей – ляхи, немцы?
Нам патоку залили вальсом женским.
Вы расскажите правду, правду всю!
Опять народ обманут, снова, снова
на те же грабли, в сети и уловы.
Опять спиной я по стене сползу,
в кармане спички, телефонный номер
и на «Титаник» контра-марка. Что мы,
что я, что все наделали страной!
 
Осиротевшим небом как мне думать?
Оставленными нашими всей суммой,
подмененными смыслами. Бог мой!
Вот по ночам я слышу: сапогами
они, оставленные, брошенные нами,
гремят. Гремит Одесса, Николаев.
Я там была. Я видела. Я знаю.
Мне в менеджере пишут смс.
Учительница – пчёлка над тетрадью,
художник, повар пишут ночь и днесь,
пастушка, кружевница шёлком, гладью,
пенсионерка с поседевшей прядью,
простые люди, что несут свой крест.
 
В них ангелы добра, любви, беззлобья…
Не день последний – час последний! Гробят
там, за боротом оставленных друзей.
Какие им ракеты, ружья, копья
враги России не вставляли в рёбра,
какой землёй по горло, возле зоба
их не закидывали. Сколько мы костей
оставили прадедовых в Европах
и Азиях, чьё солнце сквозь течёт?
Пожалуй, хватит нам тонуть! Заштопать
пора пробитые калибром пятисотым
 
корму нам,
русский путь
и русский борт!
 
 
 
КОСМИЧЕСКОЕ
 
Видел ли Господа Юрий Гагарин?
Видел!
Видел ли он сизых, солнечных чаек?
Видел!
Ибо Господь в колыбели был тихо.
И на икону смотрел, где убит Он:
в правой ладони был гвоздь заржавелый,
в левой – своё же распятье – горело.
Видел ли Господа Юрий Гагарин?
Взгляд его синий и взгляд его карий?
Вот на плечах он ребёнком отцовых,
пахнет пломбиром вокруг леденцовым.
Вот на покосе: цветы, песни, травы,
купол Иссакия, Киевской лавры.
– Папочка, милый, не вздумай болеть ты!
Видел ли Юрий Гагарин бессмертье?
Видел ли он бесконечность и вечность?
Видел ли он доброту, человечность?
Может, для этого в космос и надо
ради Его василькового взгляда?
Ради того – оцепить чтоб с распятья,
переходящего сразу в объятья?
Видел! Да, видел!
Глядеть и глядеть бы…
Только ответил генсек, что был третьим:
– Видел. Молчи!
Но молчать невозможно,
ибо из горла слова, словно лава
в запах цветов, в запах песни и в травы
рвались подкожно!
 
 
***
Печаль – в другом. Когда б не билось небо,
кипящим оловом бы не цедилось  в грудь.
Когда б ни обречённо и нелепо
изобретателем гонимым. И планеты
не открывать бы! Горя б не хлебнуть,
кричать: «Забудь!», как мёртвые санскриты,
иврит! Аккадский, как забыт язык!
Так наш – литературный! Не избитый.
Коперниковый!
На костёр – иди ты!
Встань за него! Он обречён! Кирдык!
 
Покуда неотмирный. Как найти мне –
поэту – собеседника себе?
Как будто бы на вымершей латыни
я говорю стихами: раб – рабе,
творец – творцу, о, Боже мой, какое горе,
что мы ещё ругаемся! Мы в ссоре!
А надо: миру – мир, волшба – волшбе,
мольба – мольбе и морю – море!
 
Я вам пою! На вашем мёртвом поэтичном
на презентациях, на соцсетях, на спичах!
Отвергнутых божеств вот так поют,
алхимиков, что злато добывают
из отгоревших пламенем костров,
а я пою в ваш скорбный неуют,
в космические без колёс трамваи
и в гильотины острых топоров.
 
Ищу я ваши в книгах Стены Плача,
Долины скорби, Хтонинский разлом
и Тлеющие пустоши. Иначе
неузнан будет ваш целебный том.
 
 
***
Ты за солнцем иди, здесь трава и всехолмие,
щёки жгут мне лучи – так целуют любимого.
Здесь высокий курган, восходить, как в бездонное,
подниматься мне небо, как в мякоть рябинную.
 
В это слишком огромное, слишком щемящее.
Всё клокочет во мне, ибо всё настоящее,
говорят, что курганы, как будто посыльные
между цивилизациями в угль сожжёнными,
они слишком живые, чтоб зваться могилами,
они слишком звучащие – рвут сердце стонами.
 
Оттого звуки слышу, слова и молитвы я:
– На кресте. На распятии. Но не погибну я.
Возрожусь! Воскрешусь! И не плачьте! Взывайте!
И сливается голос мой с многоголосьем.
Ах, мой братец, сестра, ах, отец мой, ах, матерь.
То ли ветер,
то ль травы шумят,
то ль колосья.
 
Небожители – предки мои. Пчёлы, осы,
пара ласточек – сладкая парочка птичья
и как будто прозрачные… милая, кличет.
Я люблю голоса, что земли держат оси,
что скрепляют основы дитячьей слюною.
Словно гнёзда под рамами – летние гнёзда.
И когда обдаёт сердце жаркой волною,
люди, люди, я с вами была так серьёзно,
я такая живая, живая, аж страшно.
Меня в руки бери, всю: глаза, губы, косы,
из груди чтоб росли города, реки, башни,
стебелёк наклонялся цветка в росах влажный,
восходил чтоб до неба курган всею силой.
Это я чересчур, я безмерно любила
все вот эти родные курганы-могилы,
потому что я ваша,
воистину ваша.
 
Мне курган – передоз мёда, трав, маргариток
всех столетий, времён, помнящих, незабытых.
Это, как для Марии, ночь светом залита,
как за солнцем идти в непорочном зачатье,
говорить: мои золотки, лапы, зайчата,
как в сыновье с любовью мне сердце стучаться.
 
…Всем по рюмке. Плесни в эту колкую землю,
тёте Рае и Жене, Полине, Сергею,
всем сарматам, всем кривичам, людям-мирянам
да на эту поляну всем мёртвым и пьяным,
у подножья кургана, у самого края,
как за время держусь я, ладонь обдирая…
 
 
***
Когда случались времена тяжёлые, переломные,
когда на Русь наваливалось небо каменное, многотонное,
когда шли война, чума, оговоры, сплетни колючие,
приходила на помощь Сподручница и Споручница –
Поручительница! Вот бы, чьи прикосновения, слова, слёзы чувствовать!
Подавать варежку, коль свою потеряла вязанную
или плед на ноги – Сподручнице,
или тёплую шапку со стразами.
У Сподручницы много помощников: ободряющих, окрыляющих,
отдающих, спешащих на «Скорой ли», словом, много друзей-товарищей.
Помогающий, это не тот, кто, надев всё самое лучшее,
идёт в кафе с тобой, просто попутчиком.
Назовём его условно ангелом-Иваном, ангелом-Михаилом, ангелицей-Татьяной,
одним словом, помогающий, отвечающий на смс среди ночи,
помогающий – когда ты звонишь ему пьяной,
захлёбываясь от несправедливости, от всякой хрени, между прочим.
Когда заикаешься, произнося слова,
а ведь уже не маленькая, почти что десятый десяток.
Иногда я думаю, оттого я жива,
что у меня есть поддерживающие, помогающие, проверяющие порядок.
Золотки мои, да светятся ваши имена!
Да приидет царствие ваше, да будьте вовек вы живые, нетленные.
Ибо – корку последнюю, рубаху на плечи из льна,
землю, радость и звезды, а если вдруг надо – вселенные.
Вот бы я им: берите, берите, тоже берите моё!
Любую строчку, рифму, тему о детстве ли, о материнстве.
Вот бывает так в Arrival Xall во Внуково срочный прилёт,
а ты в каком-то вакууме, в единстве.
Если бы я была такой помогающей, отдающей, притягивающей,
умела бы размыкать небеса,
что тяжёлыми тучами грубо нависли.
Если бы умела в чужих горестях растворяться вся
не в телесном, духовном смысле.
Я бы сказала: о, эти женщины, женщины,
о, эти мужчины, мужчины,
мы же с вами на одной земле, на одной маленькой этой земле.
Подскажи вариант хотя бы одной полпричины
здесь остаться помощницей, свет находящей во мгле.
 
 
***
Из далёкого, туманного, прошлого мира,
где с ягодами туесок – шершавая берёста.
Я настолько стара, что слова «заблокируй
и забань» принимаю, как панику просто.
Я настолько стара, что во мне слово «Куба»,
словно бы всё по венам не кровью, а морем!
По моей прежней родине, отнятой грубо,
как о близком рыдаю, как личном я горе.
Пересматриваю фильмы с Валей Серовой,
«Жди меня» там, где с  Симоновым Константином.
В переделанной родине. Как с переломом
позвоночника: жить можно, мерять аршином
то, что раньше «умом не понять», всё понятно!
Всё разверсто! Реклама «либресс и тампонов».
Всё наружу. Какие там белые пятна?
Ибо деньги – решение правд и законов!
Мы совсем, как груз двести для наших правительств!
Старомодные! В куртках ватинных, китайских,
мы оттуда, где вещее, где не боитесь –
край не пуганных русских, советских мы стайки!
Где  ушата, корыта, туес из берёсты,
балалайки, бараки и вечная стройка.
Вот возьмём, не помрём! Никогда. Детям бойко
перельём это наше сквозь землю и звезды!
Да хоть гвозди вобьёте в хребты нам и кости.
Хоть сто раз напугаете Грефом с Чубайсом,
за копейки у нас поскупаете акции
и начислите пенсии по-скупердяйски,
а мы здравствуем!
Мы упрямо сажаем картошку, щи бацаем,
не боимся чернобыльской мы радиации
и мне ноша не тянет всей
цивилизации
потому, что своя! Лишь она настоящая!
Потому что она Матерь – Матерь кормящая.
Как известно, молитва сильней материнская.
Небо, небо, о небо моё ты щемящее!
Так молюсь, так крещусь, вопрошаю я истово!
 
 
 
КТО ВИНОВАТ И ЧТО ДЕЛАТЬ?
 
Извечные Герцен и Чернышевский – золотые колосья вопрошающие. Это словно ты не предашь, но предадут тебя. Ты не сдашь, но сдадут тебя. Эти вечные вопросы – сдают нас с потрохами. И одновременно вселяют силу – ибо сомневающийся стремиться к вершинам. И он возвышающ, текуч, преображающ. Но в меру. Сомневаться надо немного, в рост, в пору, в размер. Ибо только один Фома неверующий мог увидеть этот столп золотого сечения вместо тела Господня. Сомневающемуся – лучший кадр истории и вечности. Сомневающемуся первому приносят доказательства существования Чуда.
 
 
***
 
Не вздумайте рвать волосы, рыдать.
Она спасает чревом: чревом крови.
Как нерождённого младенца, ибо – мать,
подкладывайте тряпки, бинт лиловый.
 
Сама погибну, но дитя спасу.
Сама умру, но жизнь в дитя волью я!
Моя Украйна – эмбрион мой, всуе
не повторяю имя твоё, суть.
 
Мне всё равно, кто враг, но лишь – живи!
Мне всё равно, кто друг, но лишь – дыши ты!
Смешалась кровь твоя во мне – пролита,
багряной, красной, рыжей, перевитой –
 я, ты, мы все в младенческой крови!
 
Плевать на Макаревича, Собчак,
на всех сбежавших, выпрыгнувших в окна.
Во мне ты билась. Резалась о стёкла
во чреве млечном, розовом и тёплом.
Родись! Родись! Вот мой живот набряк.
Вот колыбель. Купель. Вот герб и флаг.
 
Вот – Бог, порог, шахтёр, Донбасс, горняк.
Твоих врагов летит, летит косяк.
Я перечислю – первый враг сама ты.
А враг второй – внутри тебя охваты.
И третий враг, скотинство, слёз делёж.
И лезут англичане – в пах им нож.
Хотят раздеть нас до штанов, рубах,
до ног босых в мороз,
до сабель, плах
и царствовать! Европою трясти
в своих карманах. Матушка,
прости!
Прости дитя, отец, старуха, дед.
Иду к тебе. Хочу к тебе. К тебе.
Гляди: на ране рана, шов на шве.
О, как же пахнет василёк в траве!
О, как же кружит голову в бинтах…
 
Родись, родись! Хочу обнять, прижать!
И грудь достать! Там молоко в груди
напополам, что с кровью…
Припади!
 
 
***
Твоими руками, земля моя, ромашковыми из глубин,
твоими руками добрыми, материнскими, нежными,
твоими руками, земля моя, они пришли нас убить
каштановыми да черешневыми.
Ой, гой еси, земля моя от Арктики до Прибалтики,
ниже земли этой дедовой не упасть, не припасть
глины твоей керамической, ниже гнезда, ниже ласточки,
ниже могилы отеческой там, где берёзовый пласт.
 
Руки твои – чернозёмные,
груди твои, что кормящие,
тело твоё по-над пропастью,
чрево младенцев полно.
Но повылазили ящеры, ящеры – звероящеры.
Прошлое наше – не прошлое. Будущее пропащее,
светлое стало черно.
 
Но!
Твоими руками, земля моя, ромашковыми из глубин,
чувствую их на затылке, словно бы раны там свежие.
Твоими руками, земля моя, они пришли нас убить,
поэтому стали мы – беженцы.
 
Но мы в сердце, в карманах, вещах, в белье, в тапках
уносили твой запах.
О, как же ты пахнешь после дождя!
Вишнёво, сиренево, ливнево,
отмытая, чистая, бездонно любимая,
Иисусом ты пахнешь до шляпок гвоздя.
 
И неважно, кто виноват, кто враг, кто вообще ни причём.
Кто предал, сдал, кто купился, кто струсил.
 
Ибо земля – это Ноев чёлн
с буквою «Z» на русском.
 
 
***
Враги Украины…Святое Писание
глаголет: «Что бьют коль по правой, по телу ли,
подставьте вы левую щёку заранее…»
И стали все щёки Украйны – все левые.
Враги Украины созревшие в нации.
Я их перечислю, давно о них думала.
Враги Украины – ошайтанизация.
За русскую речь обрастание тюрьмами.
Враги Украины – сама Украина.
Враги Украины – её олигархи.
Враги Украины – доверье, наивность.
Наденьте портки да наденьте рубахи!
Сыночек, ну что, помогли тебе ляхи?
Зачем вместе с кожей стянул ты папаху,
зачем вместе с сердцем на плаху?
Враги Украины – сны вещей России,
и я виновата,
и ты виновата.
И все виноваты. Мы в чреве носили
все камни её. И мы думали – птахи.
Мы скалы носили. Мы небо носили.
Поля со пшеницей, подсолнухом синим.
Нам не было ни колорадно, ни ватно,
а больно, щемяще и смертно, охватно.
Теперь я гляжу, содрогаясь от гнева –
и как ты могла, непорочная дева,
себя по стрип-барам
раздать по борделям
в бесстыдстве по грязным полячьим постелям?
 
Когда умерла ты – воскресли купели
под пьяным в себя же прострелом-обстрелом.
 
Свой крест отряхни ты святой православный,
обсижен, что мухами он черно-травьем,
и ведьминым зельем опоен-обсыпан,
шипами да гнилью, ворожьим корытом,
удушьем да сучьим Иудой всесильным –
ему на болото,
в петлю на осину!
 
 
 
ВЕРБНОЕ
 
***
Ни с этими ли вербами верными, птичьими, в гамме
пушистой и в жёлтой пыльцовой окраске исконной,
ни с этими ль вербами, словно с большими цветами
встречать победителей вышли, как будто иконой.
Ни с этими ли, что спрямили цыплячии шеи?
Да! С ними! На тоненькой, на огруцовой подкладке.
И вербы звучали конями под каждой траншеей,
и вербы звучали водою живою и сладкой.
Сегодня – есмь праздник. И я не хочу, чтоб о грустном,
и я не хочу, чтоб о подлом с надломом и нервом.
О высшем, о вербном хочу и о русском.
О вербном пространстве.
О вербном просторе.
Всём вербном!
И вербное нынче – и сердце, и кости, и мысли.
И вербные нынче – и небо, и мама, и дети.
Убитым? Но только не нынче, не веткой повиснув.
Расколотым? Но не сегодня на корни и ветви.
Дождаться! Дождаться! Огромного дня мне дождаться:
огромного, вербного, ибо идёт исцеленье.
И подняли Виям всем веки сестрицы и братцы
на вербное на воскресенье.
И в вербу как раз угодило снарядом под корень.
Упала она и раскинула ветки, что руки.
А я собираю от боли, от горя, от хвори
цветы её жёлтые, припарковавшись к излуке.
 
 
2.
 
В кулак всю волю. И в кулак все нервы.
(Пусть год Пасхальным будет. И пусть будет Вербным!)
Кому-то надо грудь открыть – о, мне бы!)
Кому-то надо распахнуть все окна,
как вновь родиться! И до слёз промокнуть!
Цвет поменять от чёрного на белый.
Тон поменять. Костюм. Помаду. Брови.
Двадцатый год, он словно брат по крови.
Он, как больной ребёнок. Выкрик вдовий.
Он, словно рана, что врастает в тело
Лишь только тронешь, только лёд расколешь,
а в нём звезда, как в речке, в меди, в злате,
Весь год, как врач, работающий в «Скорой»,
весь год, как Маяковский с криком «Нате»!
Так мы – в двадцатом.
У нас оружия на миллион и больше,
сто раз планету можно уничтожить,
у нас микробов залежи и толщи.
А мы – из мяса, сердца, тонкой кожи.
Поэтому «идти и не сдаваться»
на общем сервере космическом, небесном:
одно целебнейшее есть лекарство
от всех исчадий, сумерек, болезней,
пока мы любим, право, не исчезнем!
…Держу твои я руки – ты над бездной!
Мы все над бездной! Горькой. И прекрасной.
 
 
3.
 
Ты был так масштабен. Ты был из тех самых комет,
ты был из огромного месива разных галактик.
Из пенья монахов, Саровской метелью согрет.
Мне в холоде – жарко. Ты помнишь мой синий халатик?
И помнишь ли это: «О, люди, поклонимся мы»!
И «Чёрного ворона»? Там, при тебе было лунно,
пасхально и вербно. И не было столько зимы
почти что до мая! Онлайн обучение рунам!
И все имена Византийские были в письме.
И письменность всюду цвела на бумаге, как раньше,
и грамотность в людях жила, обвивала, что хмель
стволы наших книг, их тела золотые, лебяжьи!
Жизнь после тебя вся бесплотна, бесплодна, вся – крах!
В высотах – паденье, в вершинах провалы пробоин.
От жара во мне все слова запеклись на ветрах,
от боли во мне по тебе только звон колоколен!
И после тебя меня больше и злей предают.
Одно хорошо, что не я, а меня, утешенье.
И хочется крикнуть: «Подруга, и ты тоже – Брут?»
А сердце моё, как всегда, выступает мишенью.
И кружатся мельницы чаще. И мой Дон Кихот
вступает в сражение с ними.
Не снись больше ночью!
Забудь, где там двери в мой сон. В этот, бывший и в тот,
который сегодня! Который мне в память вколочен.
И мы не в ответе за тех, кто кого приручил.
И мы не в ответе за тех, кто сказал: «А кто судьи?»
Верни мне от снов моих все, сколько были, ключи,
и – в форточку их. А не вместо кулона над грудью!
 
 
4.
 
Там в старом буфете ещё сохранились скульптуры
зверюшки, одна танцовщица, две белые цапли.
Был век самый лучший. Был век сбора макулатуры
и металлолома: кастрюль, железячек, не так ли?
Был век – мы цеплялись за Марсы, держались за небо,
и дети рождались с участием космоса – в космос.
И лишь пуповина – страховочный трос веткой вербы
тянулся от матери нежно, берёзово, росно.
О, дети, что не из пробирки, из звёздного чрева,
таких бы вынашивать! О, я отдам своё тело,
Мария бездонная, о, непорочная дева,
как ты отдала! Если воздуха много, всецело!
Как ты отдала безвозмездно, геройски. Но люди
слабы оказались… им ближе рубаха, власть, деньги,
они пуповины рассекли, порвали сосуды
и память распяли: взасос поцелуй был Иудин.
О, нет, не родить! На перине, на простынях в неге.
(Я еду в Москву по делам. В голове моей мысли:
зверюшки, одна танцовщица, две белые цапли,
скульптурки в буфете. Их лаковые коромысла…)
Ничто не вернуть! Целиком, даже капли.
Наш век виртуален, мы чьи-то подсчёты и лайки,
мы чьи-то расчёты, участки, наделы и ульи.
Мы всё проморгали, проспали, проели, продули.
И ветер вокруг – этот ветер уже не унять нам,
леса задувает, корёжит и жаром пугает,
бросает налево в Европу и вправо в объятья
всполоснутой Азии (в Азии всё – непонятно!),
а Русь – это колокол. Свет. Слово вещее. Братья.
И участь иная. И поступь, и правда другая.
И вера – не смена листвы и не смена погоды.
…Я тело своё отдаю, чтобы выносить Сына
такого, как Данко, как Карбышев ягодой плода
для Крёстного хода, для помощи, для Русь-народа
пока я жива. И вовеки. И присно и ныне.
 
 
5.
 
Воскресение – как воскрешение. Словно заплатки
пришиваем на жизнь (не на кофты, на юбки, на платья),
я спокойно смотреть не могу, что случилось вдруг с нами.
Собираю я вещи для тех, кто бежали, бежали.
И, быть может, помогут им туфли мои или тапки?
 
И, быть может, помогут игрушки (остались от дочки)?
И, быть может, помогут мука, сахар, к чаю листочки
из смородины, вишни, черёмухи – их собирала
и сушила в сарае на солнце, на пекле я ало.
 
Воскресение вербное – верное слово и дело.
И в груди, что толпятся во мне эти чувства! Чувств много.
Состраданья, участия, правды и помощи – вербно!
Созерцания и человечьего долга!
 
И пускай золотиться во мне, прорастает, как может,
да по венам струится огромная верба подкожно.
И пускай стану веткой её я пушистой, цыплячьей.
Собираю я вещи для гуманитарки на счастье!
 
 
ПАСХАЛЬНОЕ
 
 
***
Не выдохнуть. В горле крик. Крика много.
Одно желание протиснуться за ради Бога
того, Кто на кресте. О, Сыне мой, Сыне!
Его грудью кормила. Качала. А ныне, ныне
вокруг разбойники, нищие, проститутки, калеки
и века. И бессмертье. И горы. И реки.
Все толпятся вокруг… Как его целовала,
где затылок парной. Пропустите. Здесь – мама…
 
Пелена пред очами. Кричит. Крика много.
Им затянуто горло. Все лёгкие. Сердце.
Вот разъять бы ей звуки до чистого слога,
вот растечься бы ей в полотенце,
чтобы влагу со лба утереть, кровь с ладоней.
Вот бы стать этой тканью, обёрткой для тела.
Милый Сын – воскресающий! Божий! Всецелый
для планет всех!
Кого мы хороним?
 
Мать припала к увядшему. Холодно. Зябко.
И дрожит, словно зяблик.
 
А в бездонном, бессрочном, огромном, безмерном
небе – зерна и звёзды, и света цистерны.
Так и льётся и льётся рассветом, окраской,
скоро – Пасха.
 
 
***
А Спаситель сегодня сошёл прямо в ад!
На серебряных нитях, на тонких крылах,
на парчовых огнищах.
А в спину вопят:
на земле этой грешной скабрёзность и мат,
и вся вечность заснула в часах!
Не буди её! Больно! О, как мне беду
поместить в паутинную эту дуду?
И как мне поместить Божьей смерти объём
в эту тонкой работы икону шитьём?
Вот я еду в старинный наш град-Городец,
где округлей земля, где размеренней шаг,
я сейчас состою из таких нежных детств…
Неразумной, о, люди, о, как мне дышать?
Подскажите, откуда на небе багрец?
У Субботы страстной вам хлопот не исчесть,
выпекать куличи, что с изюмом внутри,
с бархатистой глазурью, где сладок замес,
где орешки, цукаты, как те янтари.
Птица-тройка моя – птица-дастер ты мой!
Не теряй ты дороги, лети по прямой:
здесь начало иконы «Сошествие в ад».
Здесь страстная Суббота. Здесь свечи горят.
Городчане пред Пасхой любимей стократ!
А икона врастает мне в сердце! Её
корневище ветвится, и птица поёт!
О, как недра разверсты Предбожьи мои
до калины шукшинской, сплошной колеи,
до рябины рубцовской, низин и высот.
Ад повергнут! Его перейдёшь, словно брод!
И всё вместе, по кругу сомкнулось в кольцо:
Городец. Пасха. Волга. И Божье лицо.
И никто, никогда не умрёт!
Еженощно теперь у меня из груди,
из глубоких, стальных, из её корневищ
вырывается снова икона. Парит.
И никто не убог. Не повержен. Не нищ.
И молитвы мои напрямую теперь
прямо в Боговы уши, в открытую дверь!
Ибо все мы из этих святейших суббот,
ибо все мы из этих святейших щедрот,
из полнот, из частот, из дарений, свобод.
Вот!
 
 
***
Учись у того, кто распят на кресте, быть философом,
учись у того, кто убит и лежит на земле нашей каменной.
Учись у Марии, она сквозь толпу рвётся в розовом:
– Пустите! Пустите! (Не дышит почти!)  Мама – я!
 
Учись у кричащей, учись у молящей, учись у поруганной.
Пустите, молю вас, прошла сто земель, ноги стёрла я…
Но били снаряды тяжелые, натовски круглые,
и верба ветвилась пасхальная и непокорная.
 
Я знаю примеры, когда сыновей отдаю так, как Бог отдал,
я знаю примеры, когда сыновей отдают прямо в армию.
Конечно же больно – там люди, там город и там подвал,
особенно матери: ходит разверстою раною.
 
И ходит, как будто бы камни и в сердце, и в горле, и в косточках.
И крик замурован внутри, как под плитами,
под этой сатиновой, белой, что облако, кофточкой,
но всё ж пропустите её, я молю! Пропустите вы!
 
Послушай, послушай, как льётся со всех колоколенок
и смерть, и война, и мелодия всех после смертная!
Наш мир неотвратно был и беспощадно намоленный,
у тьмы получилось быть также пронзительно светлою!
 
Учись быть схороненным также, как все безымянные,
за каплю воды, за духмяное семечко вешнее.
Мария склонилась, протиснувшись, горько над ямою,
но сына там нет. Ибо Пасха и небо воскресшее!
 
 
СОЦГОРОД и ПАСХА
 
Из шинели Гоголя, из его Миргорода –
да на свет этот солнечный, этот хрустальный,
а вот я – из Соцгорода, тканого мигами,
обережного  небом и Архистратигами.
Мой Соцгород, как будто калачик пасхальный!
Исходила, исцокала туфли я модные
на болотах его. Это, как город в городе!
Это родина в родине! Красной смородою
на окраине цвёл горизонт. Из породы я
трудовой. До сих пор пальцы крыты мозолями!
Но какие мы песни пропели всевечные,
но какие мы, словно равнины, раздольные.
Не расчеловечить нас. Мы – человечные!
Ах, как в юности, помню, то шумом, то гиканьем
наполнялись заулки, скворечным чириканьем,
разнотравием, бликами, ангелов ликами!
Мой Соцгород – один! Как в Элладе туниками
мы китайскими пуховиками затарились
в девяностые годы! О, как поелику нам,
мы ходили, кто в розовом, в ало-гвоздиковом,
и из окон нам Раймондом грезилось Паулсом!
Да, вот так мы и жили. Нам год, что столетие,
у моей Фиваиды своё исчисление.
Я хотела бы нынче покаяться: Летою
мне Ока твоя матушка. Между метелями
выправляясь из белой, из чистой постели я.
Но клянусь, что не хватит такого оружья,
чтобы это порушить янтарно жемчужное!
Мои детские ели у Парка культуры,
мои взрослые клёны, что на Комсомольской.
Эти крыши домов словно снежные шкуры,
эти белые ливни – о, сколько, их сколько…
Мой Соцгород, поклон! И поклон моей маме!
Здесь волхвы ко сынку приходили с дарами!
Эти улицы были святыми путями,
я Соцгородом, словно Царьграда щитами
здесь укрыта! В надёжном я месте, я – с вами!
 
 
***
…И всё равно прорвёмся! Нам ронять
на травы капли крови не впервые!
Я так люблю – как пуля сквозь меня
от снайпера, разящая, навылет…
Люблю в последний раз я! Не нова
любовь поэтова. Мне в горести виднее!
Я всё равно с народом, как трава,
как перегруженная вирусом Москва,
за русскую сражаемся идею.
А между смертью и рожденьем столько лет,
что можно выстроить кафе и мавзолеи,
дома, дворцы, дороги, галереи.
Я так люблю весь огненный мой свет!
Что эти апокалипсные дни,
что эти апокалипсные ночи.
Как будто бы предвестники. Кусочек,
что может быть жесточе, одиноче,
коль не опомнимся!
Люблю тебя! Качни
обратно маятник, ножи вынь, пули, оси.
младенцев, стариков, невинных их!
Что хочешь, чип мне в лоб иль карту гостя,
хоть в позвоночник, мускулы и кости,
но лишь ни этих улочек пустых!
За что, за что удар нам всем под дых?
Исподтишка? Как вырыдать нам крик,
как выветрить, как высушить, как выгрызть?
Нам – вровень с веком, нам с народом встык.
Я так люблю, что мне не страшен вызов
на родину дерзнувших палачей.
Идите лесом! Полем! Барбарисом!
Нам столько в гены вспрыснуто ночей,
Иисусовых гвоздей, свечей, очей
и хлеб блокадный! Брестом – быть привычно!
И очищать от скверны мир токсичный,
объевшийся-опившийся, черничный,
под бубны, пляски, вопли, улю-лю.
Любовь спасает. Я тебя люблю!
          
 
БЛАГОДАТНЫЙ ОГНЬ
 
Страстная неделя неотвратима, она неизбежность.
Как будто без лифта спускаться, по лестницам гулким идти…
Не это страшит.
И не это пугает. А нежность,
что душит мне горло и неисцелимость пути.
Пролёт за пролётом всё ниже, темнее. Триумфом
грядёт понедельник (бесплодна смоковница, никнет листва).
Зачем я надела вот эти немодные, странные туфли?
Не Золушка – я, чтоб терять! А за вторник едва
шагнула. Там притчи о кесаре, мертвых, о девах,
талантах, о Страшном суде и кончине мирской.
Вот так и шагаю по лестницам, жажду, как чуда, предела.
Но как же без чуда?
Но как без надежды? На кой
отрёкся вдруг Пётр. Но хотя бы единожды, дважды,
зачем же три раза? Почто это так он, зачем?
Страстная седмица, века и века поэтажны.
Предательств всех и отречений – сто схем.
Лишь только любовь бессистемна, безоблачна и хаотична.
Меня душит нежность к Тому, кто на смерть за людей.
На раны Его бы подуть, и согреть, и бинтом эластичным,
жаль, что не умею целить от побоев, гвоздей.
Жаль, что не умею вот так любоваться в зачатье, в рожденье
и в первый шажок по земле, и в причмокиванье, в первый крик.
Жаль, что не умею вот так головою в колени,
и пот отирать, и глядеть на Его тихий лик.
Растрескались стены картин. Всё, наверное, сгибло.
Всё ниже и ниже страстная седмица ведёт:
спасения нет, то эбола, то мор, то корриды,
кровавит с востока, и крепи земной скручен болт.
И он мне врезается в грудь. И тревожит Иуда,
считая монеты, их ровно, как Ты обещал, тридцать три.
Ужели не будет, а люди так ждут его, чуда.
Не будет и нас ни снаружи, ни тех, кто внутри?
Я жадно впиваюсь в экран, о, сойдёт ли, сойдёт ли –
у гроба Господня дрожу, как листочек, дружу –
всегда же сходил! В первый раз, и в четвёртый, и в сотый,
а в нынешний раз не получится вдруг? Ведь ежу
понятно, что не заслужили такие-сякие!
Пустынна земля. Только ветер. И солнечный круг.
В крови плащаница. Кричи, Магдалина, Марии!
Кричи, что воскрес Он. Кричи, чтобы чудо дарили.
Кричи, что гроб пуст во всё небо, всё море, в стихии.
Кричи, Магдалина, сестра, многостранница, друг!
Осипшая, горлом распухшим, что колет от жажды.
Ведь мы же не знали, как можно родиться сейчас!
Такими, от слёз что распухли.
Такими, что в многоэтажном
воскресе! Как надо. Как впору.
И как в самый раз!
 
 
 
ЭПИЛОГ
 
Отёкшими от слёз глазами Он смотрел.
Закрытыми, коль смерть, смотрел, смотрел глазами.
Как жалко мать!
Он так тянулся к маме
распятьем всем! Был бледен, словно мел.
Зачем, за что нам не понять умом,
лишь только внутренним понять кровящим хлебом.
Прощать убийц, прощать того, кто предал,
кто разбомбил, кто сжёг, разрушил дом.
И лишь блудница падшая поймёт,
нижайшая, гулящая в постелях
чужих, в стрип-барах на шесте, в борделях.
Она целует ноги, словно мёд,
желтеет масло. Научи сквозь чад,
как падшею спасительницей стать?
О, как возможно ясным, словном медь
кудрявым локоном мертвеющего греть?
Блудница ночевала с рыбаком.
Блудница ночевала с моряком.
И мужу изменяла год шестой,
но повторяла: «Мальчик, мальчик мой».
И голову держала у колен
своих – ни смерть, ни страх ей не страшны, ни тлен!
Разбойник, да калека, да старик,
да падшая, воровка, о, как стать
воровкой этой? Чтоб обнять, объять?
Как мог, ты Господи, доверить нам свой сад,
свой мир, высокий на горе свой град?
Нам, так похожим внешне: плоть и стать,
глава и тело, ноги, руки, рот?
 
Вот эта мысль
               мне душу в клочья рвёт!
 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка