Комментарий | 0

Зимний путь

 
 

 
 
 
***
 
               Валентине Ерофеевой
 
Вот уметь бы руками беду отводить,
тучи, боли, обстрелы из Хаймерсов в нас.
Все молитвы мои затвердели в груди,
не молюсь, я на них говорю каждый час!
 
Валентина сказала: мы созвучны с тобой,
вот бы звуками этими взять и суметь
заговаривать в пользу победы наш бой,
останавливать пули, несущие смерть!
 
Что я раньше умела? Почти ничего,
и кому наши ямбы-хореи нужны
про цветы-васильки, про леса, ручеёк
и кому это надо в пределах страны?
 
Ты постой со мной, дерево, здесь вот, где сад,
научи меня ветви, что руки, тянуть,
умоляя, чтоб не было бомб никогда
на Донецк, на Купянск: кровь, осколки и жуть.
 
Ты постой со мной, Волга-река моя мать!
Научи меня также текучей воде!
Ибо горлом слова все в крови у меня
про любовь к нашим братьям на той высоте!
 
У меня на войне все мои, как отец,
до чего же красивы, что взгляд не отвесть!
Ты постой со мной рядом, как братец, Донецк,
ибо ты нам не город почти, ты нам – крест!
 
Говорят, что рассудит история кто
был талантлив воистину, кто пустота.
Полежи ты на мне, снег, ложись на пальто,
поцелуй меня, небо, в уста!
 
Говорит Валентина: туда не пиши.
Не пишу ни туда. Ни сюда. Лишь на фронт.
Там душа моя вся, вся до дна вглубь и вширь,
ибо сердце летит моё, будто бы дрон.
 
 
 
 
***
 
В нашей церкви Рождественской Спас-на крови
и она посредине огромной земли,
и она Спас-на правде и Спас-на любви,
ты постой рядом, возле,
мой каменный Храм,
если ляжешь, то я твоей буду травой,
отпевают впервой и венчают впервой,
каждым камнем цепляясь, тебя не отдам!
Эти женщины рядом – седа голова,
у меня коса крашена в розовый цвет.
Усмиряла себя, ибо я не права,
они старенькие так, как будто их нет.
Переносимся с Храмом мы вместе туда,
где сегодня война,
а война есть везде.
Не могу своего я жалеть живота,
я иду, и нет жалости мне в животе!
Ибо жалость одна: мало я родила
для Отчизны,
для родины и для страны.
Они были бы лучшими в мире сыны
наподобие сокола в небе, орла.
Мало я родила…
Храм, меня обними.
Нерождённые мне позвонят сыновья
прямо с передовой, ибо там все они,
и ещё нерождённая Настя моя,
у неё-то как раз эти – женские дни.
Подыши мне в затылок, кто ранен, живой,
это я, мой хороший, пластаюсь травой!
Это вы – нерождённые – сердца нажим
заставляете – надо! – кричите – Живи!
Это вы достаёте из всех передряг
и не только меня. Небо, рядышком ляг!
Помогайте снаряды братве подносить,
укрывайте их ангельскими в три ряда,
ибо крылья белеют для вещей Руси,
и простите меня навсегда!
Как отпинывать смерть, словно теннисный мяч?
Храм стоит на крови посредине любви.
…Мои парни спасают тех, кто неходяч,
мои девки спасают от ран болевых!
 
 
 
 
***
 
Учителя бывают разные, любые,
с дипломом и без. Для меня учитель –
вот эти солдатики молодые,
все вместе – скопом. Солдат-спаситель!
«Мой дедушка – памятник» из гранита
он самый лучший,
вселенский учитель!
Ещё мой учитель – поэт Шамшурин,
помощник,
батя,
причастник к цеху.
Я в жизни малой живу большую,
как нить Ариадны, он вёл меня кверху.
Как будто в сказке про Сивку-Бурку,
где шесть златых в серебре шерстинок,
тогда учитель в «Литературку»
мои стихи поместил в пучину.
Я не хочу их терять!
Их – смертных,
их – беззащитных.
Как смерть отбросить?
Я им траву постелила – клевер,
костянку, мятлик, щавель, амброзию.
Где даль.
Где гибель.
Где битвы жерла.
Я не хочу, чтоб они умирали!
Солдат-учитель – как быть мне твёрдой.
Поэт-учитель, как быть из стали!
Вот знать бы эту Кащея тайну,
а жизнь хранить, как строку в айфоне.
Меня их смерть довела до отчаянья,
не разожму я никак ладони!
Я та, которая, я им – дети,
солдат дитя не обидит в стылость!
Они любовью моей бессмертны –
когда смертельно у них я училась!
Башкой упрямой уткнувшись в небо
в ядро науки, в стальные зёрна:
стихо-фонемы, стихо-лексемы
они живые на фланге фронта.
И на краю, дальше нет дороги,
лишь только ввысь, отряхаясь от ада.
Глядит учитель с портрета строго,
мой охранитель.
Солдатик.
Вагнер!
 
 
 
 
***
 
 
Пока я готовилась к празднику,
пока ногти лачила, покупала краситель
и ещё продукты простые и разные,
у меня
в это время
умер учитель.
 
Пока здесь в нашем городе всё шло по графику,
снег с утра, а потом льдом покрылись дороги,
ну какая там роспись, скажите, по батику?
Он – один из немногих!
 
Все поэты безумники и алкоголики,
все поэты немножечко, но сумасшедшие.
Неужель непонятно? Со мной – горе-горькое:
мой учитель взял, умер.
Ах, ежели
графоманам бы лгал он о том, кто талантлив,
а бездарным бы лгал, что дар – это идиллия.
Нет! Талант – наказание, вечная плата нам,
за талант никого так безбожно не били.
 
И не слёзы в глазах, а картины застывшие.
Я всю ночь не спала: ныло сердце и плакало.
Я как будто бы слышала, словно бы слышала
мой учитель стремился в ангела.
 
 
 
 
***
 
Колыма – река в Якутии, Магаданской области России,
длина две тысячи километров от Кеньеличи…
Если подвезут сегодня снаряды, как всегда, подносили.
кричит дядя-Женя из своей лички,
а ты, блин, Африка, Африка,
а надо: рыба, золото, бивни мамонта,
вообще, всех блогеров на зарплате, согласно графикам,
всех Ивлеевых, Киркоровых, всю шайку – махом к нам!
 
Дороги, порты, горно-обогатительные шахты
в «Зекамерон» двадцать первого века!
Ну, какие расстрелы? Какие там плахи?
Лопату в зубы. Кайло. И стамеску.
 
Здесь сидели власовцы, бандеровцы, прибалты-каратели,
те, кто сотрудничали с фашистами, зеки,
здесь пусть попробуют эти предатели
танцевать на костях в Колыме, в лесосеке!
 
Где тяжёлые баржи идут вниз по Лене,
надевай сапоги и шей шубы оленьи,
так, дядя Женя?
Да, дядя Женя?
 
Хватит хайпить на наших сыночках солдатских!
Хватит вид принимать, что ничто не случилось.
Хватит русскими просто для виду казаться.
Как мне стыдно за вас перед братской могилой!
 
так, дядя Женя?
Да, дядя Женя?
 
Вот приехали вовремя боеприпасы
и снабженье на фронте улучшило время.
…Колыма свои русско-якутские пальцы
нам вонзает, лаская, в темя!
 
 
 
 
***
 
Наше русское поле ничем не испортишь!
Ни фугасною миной, ни живыми, ни мёртвыми.
Ибо поле всё Спасами Нерукотворными
снизу до верху теплится. Поле – наш кореш!
 
И летят вертолёты, привет тебе, поле!
И идут наши танки, привет тебе, поле!
 
Дым рассеется: поле – горячее мое
А фашисты удрапают на своё взгорье!
 
Не испортишь ничем наше русское поле
ни сухим сапогом, ни тевтонским проклятьем,
как писал Александр Ярославович – сборища
все кончаются нашим Ледовым побоищем.
Вознесеньем кончается в Небо распятье!
 
Наше русское поле ничем не испортишь,
все тлетворные запахи мёртвых нацистов
испаряются с ветром, цветами, которых
здесь бесчисленно, синих, безудержных листьев!
 
Наше поле глаголет устами младенцев
и глаголет оно географией света,
наше поле глаголет то Крепостью Брестской,
то скульптурой, что в парке, где Трепов.
 
Музыкальное поле,
огромное поле,
васильковое поле
берёзы да сосны.
 
Даже гаубицы этот пир не испортят,
даже взрывы, для поля они, что покосье!
Вспашут, как журавлями, родную муляку,
как живыми, но мёртвыми вспашут мышами,
наше поле – избыток, глобальное яблоко,
ешь его! А оно разрастается нами!
 
Обнимай его, руки раскрыв для объятья,
для распятья, а, значит, любви, ибо - поле!
Не выносит ни жёвто-блокитные тряпки,
пожирает оно чужестранцев, от боли
наедается так, что всё глубже могилы:
до экватора рой, до небеснейшей жилы,
хоть до Нила, в котором живут крокодилы.
 
И плывут пароходы – привет тебе, поле,
и летят самолёты: люблю тебя, поле!
И пройдут пионеры – у них кудри смольи!
 
Поле, поле, бескрайнее русское поле!
Исторически поле – Кирилл и Мефодий,
ибо азбука липнет на тёплые руки,
ибо комья земли поля сердце проткнули,
ибо фразы его как из чрева, как роды,
каждый день по дитю я рожаю сквозь муки!
 
Наше поле в натуре врагу не облапать,
сколь не тискали, сколь не пытались нахрапом,
оно – голое,
но оно вечно в кольчуге,
в латах!
 
Не приманишь стекляшкой, ни с бисером ниткой,
не сносилуешь жёстким немецким ботинком:
как тряпичную куклу берёзку и клюкву.
Поле – это наука.
Поле – это наука
побеждать! Верить. Значить.
Наше поле не плачет
 в Суре и на Ваче.
Это я вся в слезах здесь стою, точно в Храме.
И кричу – дай ему! Ибо русские! Дай им!
 
 
 
 
***
 
…костюм мужской зимний, маскировочный «Клякса»,
камера CO PRO Black-800
полный комплект у России! Скупляться,
скидываться
на кросс-берцы в отчёт
лишнее!
Это возня, вправду, мышья.
Если сложились, молчи в унисон…
 
Господи, Боже, неужто не слышал,
как я валялась в ногах у икон?
 
Ибо за этой стеною в больнице
капельницы, процедуры, врачи,
маленькие, словно птицы, сестрицы,
(если собрали, купив, то молчи!)
 
Просто молчи
про молитвы и битвы,
раны глубокие, что в поле ров!
Я не молюсь: говорю на молитвах
про нашу русскую к людям любовь!
 
Всё есмь любовь: и убитый враг в поле,
там взят опорник под городом К,
всё есмь любовь, и наш раненый Коля,
госпиталь,
сёстры
и блюз ЧВК.
 
Всё есть любовь. И расклёванный нацик
с вывернутой шеей возле ручья.
Просто сражаться, сражаться, сражаться,
ибо сражение – суть бытия
да за вот эти деревни, пригорок,
Павлово, Нижний и Красный Осёлок,
слишком родная
до крови
земля!
 
 
 
***
 
Моя посылка наполнена леденцами на палочке,
шоколадками, книгами, в ней А. С. Пушкин,
называют солдаты в в/ч меня мамочкой.
Я не брошу детей.
Ибо я – не кукушка.
 
Не «ку-ку», не «ку-ку», что в лесу раздаётся,
а молчанье в суровой толпе, что на почте.
Я стою целый час. Час не видела солнце.
Но готова стоять хоть три дня и три ночи.
Это – почта.
Это – почта и твердь, это точка и почва.
Отправленье посылки. Там ждут очень-очень.
Отвечает мне Ищенко Лариса,
впрочем,
у меня, словно сердце летит, обрываясь
в этот миг. Я впервые почуяла это,
не волнение, нет! Так малиновый заяц
под дождями стоял. А дожди – вся планета.
Я – малиновый, заяц.
Малиновый заяц.
Вот стою и на очередь я чертыхаюсь.
Чертыхаюсь на индекс, на пункт пересылки,
это значит, люблю я любовью сплошною.
Вы запомните нас! Грудью, сердцем, спиною.
Даже если, где сердце, дырки…
 
Вот оно – наше устье, как в сказке, ты помнишь?
Это русский наш дух. Всё у нас пахнет Русью!
Небольшая моя,
деревенская помощь.
Говорят мне: ку-ку, а ты всё волонтёришь?
Всё читаешь стихи солдатне и бабусям?
 
Да, читаю. И вижу: из чёрной избушки
с красным флагом выходят мои же старушки!
Баба Оля и бабушки Вера и Света.
Волонтёрю, чтоб не было войн – Новой, Третьей!
 
Волонтёрю.
С горы поднимаюсь я в горы.
Так вспотела, что даже пальто кажет палец!
Я – малиновый заяц, малиновый заяц,
что
искала опоры, опоры, опоры!
 
Вот они: моя ясенем Ясиноватая,
эй, ямщик, будь ты в поезде поосторожней,
эй, ямщик-почтовик, не ругайся ты матом,
пахнет Русью.
Вдыхай,
мой хороший!
 
Это только начало. Мы Дух, и мы Души!
Уходить нас всем рано в свои серафимы.
И набита утроба земли нами, слушать,
чтобы Русь изнутри. Мы нутром триедины.
Сохраняющие
и, молясь, грозно каясь,
как малиновый заяц.
Я – малиновый заяц,
мне не стыдно.
 
Вот кому захочу, тем стихи я читаю,
перевязанным в госпиталях и больницах,
мертвецам тем, кому нынче похорониться.
Лишь запомни меня: я сейчас молодая
и красивая, как мой солдатик на фронте,
и бескрайняя, как моя Русь. И я таю,
таю, таю, как снег. Остаётся лишь контур
мой малиновый!
Но я хочу ещё больше
сделать! Больше собрать и отправить!
Это очень легко: почта. Очередь. Ноша
та, своя, что не тянет ни слева, ни справа!
Ты мой заяц, мой Авве младенцем орущий.
…Люди, видя: посылка в Донецкую область,
расступились:
идите и вяще, и суще.
 
Значит, вместе за мир мы боролись!
 
 
 
***
 
Есть край, где всегда ждут.
Есть край, где никогда не выходят из детства
потому, что накладывают на рану жгут,
останавливают кровь, что течёт из сердца.
 
А откуда, откуда ей течь ещё?
Из лёгких? Из мышц? Из костей – текут кости.
В этом краю солнце угольное печёт,
оттого у нас хлебные есть колосья.
 
Чтобы сразу, когда к столу, на, тебе – хлеб,
чтобы сразу, когда к столу, - ватрушки, печенье.
А сегодня праздник, как раз, в декабре,
называется праздник - Введенья
 
Пресвятой Богородицы первый раз в Храм,
как трёхлетний ребёнок пятнадцать ступеней
смог пройти без поддержки. Всегда дети: «Сам,
а точнее сама», - говорят.
Тем не менее.
Дочь – всех жизней. Послушай, опять и опять
обстреляли Донецк и Майорск люди – звери.
Для того Она шла, чтоб затем помогать,
накрывать, сберегать, сохранять, чтобы верить,
отдавать своё тело всем чревом в горсти!
Наивысшего смысла. Взойти по ступеням.
Этот край потеряв, снова приобрести
через праздник Введенья.
 
Чтобы можно понять: как людей возвратить –
невозвратных, двухсотых, любимых, бескрайних.
Как идти, как брести вдоль камней, мимо плит,
где разрушенный храм…
разбомблённый…
поранен.
Простодушно открытый на все, сколько есть
семь ветров. А ветра не сморить. Не унять нам!
Но нам надо идти дальше,
дальше! Сквозь Крест,
сквозь распятье, «похожее так на объятья»!
Через строки – обнял так, что сам стал крестом!
Через строки – он умер, воскреснув потом!
Через строки, что он не вернулся домой.
Он был – Санькя. Он Санькя. Всегда. Санькя мой.
Санькя – наш.
Санькя – русский. Как мы, молодой.
Что сначала?
Известно: протест, митинг, бунт.
Это площадь Болотная в центре Москвы.
Это Пушкина площадь. Он в кроссы обут.
Протестант. Баламут. На брегах он Невы.
Он в дожде. Без дождя. При дожде. При вожде.
Он везде. Маяковского держит он шаг.
На протесте. На блогерстве. На кураже.
Но февраль. Двадцать третье. И больно дышать.
 
А на следующий день он утром пошёл.
Он гранаты вздымал.
Он струился, как шёлк.
Он под танки ложился. Под мины. В куски
разрывался, но шёл, словно Пушкин «взбешён»,
Башлачёв. Егор Летов. Он был вопреки.
 
Вот растёт в поле дерево. Может быть, он?
Вот печёт в поле печь. Может быть, все же он?
Вот стоит в поле крест. Может быть, всё же он?
И Саур-могила вот. И звон в небе. звон!
 
И пошли мы искать его. Долго мы шли.
Снайпер целился. Но мы позли. Он стрелял.
Полегли командиры вдоль чёрной земли.
Полегли комиссары. Полёг сам гусляр.
Только Санькя не лёг. Жгут да бронежилет,
а ещё квадрокоптер в руках у него.
Он не пулями жахает – ФавОрский свет
просияет, бывало, над синей травой.
 
И ослепнет вся нечисть и в ад упадёт.
И пошли, и пошли дальше мы на восход.
О, родимый, родимый, вернись к нам домой!
Если ты есмь живой.
 
И стояла по грудь там живая вода.
И мы в ней прорастали. О, сколько идти,
инда, Марковна?
Нам отвечала: всегда!
И держала, держала цветочек в горсти.
И малюток несла, самый малый при ней,
а постарше за юбку держался. Так что ж,
Мариуполь прошли, он был весь из огней.
Вот Херсон. Ничего. Соберём за сто дней.
В сто ночей. В сто лучей. В стариков. Молодёжь.
 
Нам объятья нужны,
чтоб распятьями стать!
 
Инда, Марковна. И побрели мы опять.
А он – сильный такой. Он красивый такой.
Он горой нынче стал. Он герой наш, герой.
Милый мой. Лучший мой. Замечательный мой.
Он вернулся, живой!
 
 
 
 
***
Сегодня мне написали друзья, что «Никола ранен».
А нынче праздник. Святейший праздник – Никола Зимний!
В живот и рёбра. А если честно, то пуля – не камень.
А у Николы,
а у Николы взгляд синий-синий…
 
А у Николы, а у Николы так бьётся сердце.
Он словно брат мне. И даже брата сейчас важнее.
Не понимаю в чинах совсем я, как в офицерстве,
Никола ранен.
А мне намного сейчас больнее.
 
Читал простые свои стихи он с глагольной рифмой,
ах, графоманы, хоть обрифмуйтесь в своих глаголах.
Друзья сказали: «Сейчас Николу починят в Склифе!»
Друзья сказали, что будет новым у нас Никола.
 
Не надо новым.
Не надо новым.
Верните прежним.
Вот как представлю глаза хирурга и всё такое…
Бинты и шрамы.
Штаны дырявы.
В крови одежда.
И не могу я. И не могу я. По-волчьи вою.
 
Там стелет койку сестра-голубушка, мед-сестрица,
а за окном там река-речушка к нему стремится,
и слышен плеск синих волн о скалы то злой, то тихий,
вот что приснится,
вот что приснится Николе в Склифе.
 
От всех истоков, от всех порогов начало устья,
над всем Жар-птица, она летит, ударясь высью,
в реанимации наш Никола, к нему не пустят,
лети, голубка, лети, голубка по дружбе мыслью!
 
А есть украинцы, как ни гляди, сплошь и вширь попрошайки,
то на АТО собирают, то на ещё там чего-то
по соцсетям, по донатам, концертам сбирают лайки,
и лишь Никола в свой личный праздник один работал.
 
Святой Никола.
Благой Никола.
Роднее нету…
А нам не надо, мы сами можем без побирушек,
возил Никола – крылатый ангел – нас на концерты
и доставлял он цветы мамашам, дитю – игрушки.
 
Служу России.
Люблю Россию.
И раной рваной
сегодня солнце, сегодня небо. Так ранен Пушкин.
Одно отличие у Николая зашита рана.
Несу морошку:
моё лукошко,
что няни кружка!
 
 
***
Водителя в тряской «Буханке» зовут Никола.
Утро у нас туманное.
Утро седое.
Снег – во всё горло!
Едем по Магистральной: магазин, площадь, школа.
Повторяет память:
Азъ-звук,
азъ-речь,
азъ-говор!
 
Глаза закрываю. И знаю, как ехать вдоль Тёши.
Леса эти звучные, синие, как очи неба,
как родины очи, хоть карие, серые, всё же
синее их нет! А вокруг не природа, а Репин!
 
Лес лисий, и лосий, и заячий лес, и совиный.
Мы, русские люди, из тысячелетий лепились!
Там, в воинской части нас ждут капитан и админы,
поэтому платье надела по цвету, как ирис.
 
Я нынче
азъ-речь,
и азъ-звук,
и азъ-говор!
Мы едем сюда, чтобы Муромца Ильи вновь мощи
вернулись. И памятники, чтоб вернулись на место.
И чтобы кривой палец этой Европы надменной и тощей
не тыкал во Русь мою-матушку и в святой крестик!
 
Великие русские Киев, Чернигов, Одесса
равно, как Смоленск, Муров, Псков, Нижний мой городище
остались на месте,
что камни,
что руны,
что песня
и Пушкин, сказавший, что сердце лишь этого ищет.
 
За русскую речь и за русские буквы и ямбы,
за очи сливовые, яблочки, что слаще «Колы»
терплю, коль тряхнёт, где ухабы, кюветы и ямы,
водителя в тряской «Буханке» в Святой День Николы.
 
Одежа моя человечья, сапожки из кожи,
как между рассветом и между закатом за лацкан,
как будто бы трогаю критика лучшего Кожина,
поэта я знамя несу, чтоб «карябать, ласкаться»!
 
И вот она – сцена.
Пред нею глаза их большие-большие!
И каждый солдат в камуфляже вовек и отныне.
Азъ-звук
и азъ-слог.
и азъ-рык из моей сердцевины!
На сцене гимн спели мы,
а после пели в машине.
 
 
***
Птички стальные, рогатые, клювы внутри.
Дай разглядеть сей искусственный интеллект,
мой человеческий, не БПЛА, не сгорит,
хоть он – огонь,
хоть он – солнце,
от Бога – свет.
 
Едем и едем по тряской дороге вперёд,
словно в иные впадаю я там времена.
Там и слова-то другие: «Не лезь, убьёт!»
Много поэтов. А я, как всегда, одна.
 
Что они знают эти седые, мои
в джинсах от «Wrangler»,
«Diesel»,
«Colin’s»
о том, как здесь?
Этой вот кнопкой, что с краю, можно убить,
я это знаю. Поэтому, вправду, не лезь.
 
Нас научили украинцы Русь любить,
мы не умели раньше так – до нутра!
Так научили нас за неё умирать,
так научили нас утопать в крови.
Вот и сплотилась Русь да в один кулак!
Вот и сплотилась Русь, ибо с нами Бог.
А я держу в первый раз это БПЛА,
птица ли? Или проволоки моток?
 
Вправду, у нас земля широка и кругла.
Слева – запад,
а справа – красный восток.
Видела я на экране БПЛА,
что Светлояр и Китеж- град, словно шёлк.
 
Видела я, как в Крыму безоглядна степь,
слышала я высоту, лишь одну высоту.
…Много читала стихов, что за Русь умереть
тоже смогу, если надо.
И завтра прочту.
 
 
 
***
Он сказал мне: «Светочка, на - тебе Пушкина!»
В красной обложке на верхней полке.
А я бы сидела, сидела. Слушала бы и слушала,
такая нарядная: он в красной обложке. Я в красной футболке!
Не в «мимимишной», а из шерсти собачьей.
Работаем, братья!
Решаем задачи!
 
Скажу по порядку: я еду с Заречной,
мы книги в коробках грузили в машину.
Живу лишь «смертельною русскою речью»
и Феликсом-Аней.
И Аве Марией.
 
Гружёная книгами Пушкина, к почте
подъехала, их разложив по посылкам.
Люблю я свой русский народ, как любила,
жива лишь смертельной любовью. И точка.
Поэты ревнивы.
И самолюбивы.
А я не ревнива. Не самолюбива.
Мне Рябов Олег предложил кофеёчка
в фарфоровой чашке. Как мило!
 
А книг у Олега – редчайших – до выси,
они в потолок упираются лбами,
крепчайшими лбами. Древнейшею мыслью.
«Онегиным», «Стансами», «Пиковой дамой».
 
Посылка в Донбасс – пара месяцев ходу.
Живой он. Смертельною вечностью пахнет!
Углём и мазутом. Не пахнет лишь страхом.
Он розами пахнет и светом, и мёдом.
 
Сейчас будет Пушкиным пахнуть Олега
товарища Рябова.
Я пахну снегом.
Живым и смертельным моим белым снегом,
моим невозможнейшим солнышком синим.
Вот честно сказать, не кривя душой, минет
кровавая каша.
И вновь заживём мы,
как жили до этого: книжьи салоны,
и сменим опять камуфло на костюмы,
а берцы на модные туфли от «monno»,
Версаче и прады, где ЦУМы и ГУМы.
 
Но нынче, сегодня переполняет
меня Александр свет-Сергеевич Пушкин
своими загадочными огнями.
Сидеть и сидеть бы. И слушать бы, слушать.
 
Но только представлю я силу замеса,
как едет в посылке поэт наш кудрявый,
как видит он красное море Донецка,
обстрелянного нац-фашистской оравой
и как говорит стих живяще смертельный
бессмертною речью – Нет! Нас не убили!
…А парни на фронте – глаза голубые,
всегда, даже карие,
кто под прицелом.
И молится Пушкин: вернитесь живые!
Вернитесь любые!
 
«Трагедии маленькие» здесь огромны,
но, как для чистилища, всех кругов девять,
он выбрал вот эти чернющие земли,
как будто иных нет земель Данте кроме.
 
«Из рук моих Ветхий Данте выпадает…»
«Из рук моих Ветхий Данте выпадает…»
«Из рук моих Ветхий Данте выпадает…»
 
Никто не уедет, рождённый, отсюда,
от слова «совсем» ни сегодня, ни завтра.
Мы просто к Востоку приделаем Запад.
Вовек не уйдём – коль пришли мы – с маршрута!
 
Скажу, на Донбассе народ много лучше,
он чище, от громче, добрее, могуче!
А Саур-могила,
Вершина-могила,
Гора.
Красный мёд.
Красный ворох ампира.
 
Пришедший сюда и полёгший, и вставший,
живее кровавых познаний империй.
…На старом пилоне следы пуль попавших.
И Пушкин им верен.
 
 
 
 
***
 
Говорит мне сегодня командир части:
- Приезжайте к двенадцати, мы стихи слушать будем!
Как будто поэзия гладит седые мне кудри,
а после мне рвёт моё сердце на капельки счастья!
 
Ты знаешь, читаю стихи я бабулям в районах,
солдатам (смотреть им в глаза мне подчас больно, страшно!),
коль я – не Есенин, читать рифмы женщинам падшим,
не спирт мне с бандитами жарить при микрофонах!
 
По госпиталям там, где пахнет лекарствами стойко!
В палатах простых там, где их собирали кусками, –
ни в зале, ни в Холле, ни в грёбаном светском! – на койках
защитники наши пораненные! Им читаю!
 
Вы видели их, молодых, без руки ли, без ножки?
А я их видала
своими седыми глазами!
И время, старуху, меня целовало подкожно,
щипало, лупило.
Читала стихи и бомжам я!
 
Читала актрисам, актёрам, художникам всяким,
читала монахине, матушке свет-Никодиме,
но в воинской (дальней) – не зрей, пуля, там во мрак маком! –
но в воинской части – я всё понимаю! Не ври мне!
 
…останусь, останусь, как в песне, на ртах этим пеплом!
Останусь, останусь в глазах васильковых. И точка!
 
Стою и читаю.
И вижу себя я их дочкой.
Как будто бы жизни не знала, что между Не-Светом и Светом.
 
Запомните, блин, меня и молодой, и красивой,
с косою до пояса да со слезами – до шеи!
Ах, Боже, меня как же все графоманы бесили!
А нынче не бесят!
Как я увидала траншеи
в учебке. И как увидала я поле,
когда возвращались на синем УАЗике лесом!
 
Запомните все! Я – комочек несказанной боли,
орущий на сцене и в госпитале, что мы – вместе!
 
 
 
 
***
 
Заплету свои косы. Расплету свои косы.
Да, родня, я прошу вас – не обессудьте!
Говорят, что характер мой просто несносный.
Отвечаю:
- Кто судьи?
 
Мне судья этот Вечный огонь близ Полесья,
мне судья дед, погибший от ран на Орловщине
и могила солдатика Неизвестного,
но такого родного,
такого хорошего.
 
Мне судья – этот юноша с локтем оторванным
из села Богородское.
Ладаном пахнут
мои орки,
и вата,
и русские Орды,
что вцепились всем Севером в Запад!
 
И мне судьи, с кем вместе свои одеяла
отправляем в Артёмовском мы направлении,
чтобы раненные от переохлажденья
не спогибли в лесу, где в них взрывом попало.
 
Мне судья моя бабушка Анна с Урала,
мне судья моя тётушка из-под Донецка.
Не о том надо плакать, как дура, по-детски:
научиться бы красть, всех у смерти бы скрала!
 
Мой цветок, мой гвоздичный, наивный, трёхлапый,
что к могиле несу в неизвестность солдату
мне важнее!
И, вправду, характер несносный.
Вот подходит мужчина, смотрю, а пот – с носа,
говорит, ты купи мною книгу.
Нет.
Фигу!
 
Если пишет о птичках, синичках, цветочках.
Или женщина пишет – как я одинока!
А со мною, скажу вам я, тоже немного:
весь народ! Большинство! Что на фронте! И – точка!
 
Ничего не могу я с собою поделать,
но из чёрной теперь не смогу стать я белой.
А из белой – пушистой.
Ребята, простите,
что на Саур-могиле,
на Траур-могиле,
вы в небо вонзились!
На синее, синее, что ваши очи.
Мы не умираем и не умирали!
Как можно о птичках-синичках-цветочках
стихи сочинять?
Нынче время из стали!
Вселенский трясец! Богов плач бабки Марьи!
 
Люблю вас любовью своей смертоносной,
колхозно-ударной.
И мне нету лучше!
Предупреждала: характер несносный!
А ночью я плачу, в подушку уткнувшись…
 
 
 
ЧЕРНЫШ
 
 
Пахло дымом и гарью, тушёнкой, лапшою и салом.
И прибился щенок близ окопа полугодовалый.
 
Так прибился – теперь не отъять, не прогнать от окопа.
Начинал он скулить, лапкой бить, коль летел беспилотник!
 
Это было в начале ещё СВО, потому и сгодился,
ибо жизнь он спасал за кусок колбасы, чашку риса!
 
Он в разведку ходил: лепестками засыпан был город,
чуял мины щенок, лаял, самого лучше сапёра.
 
Если кто-то живой здесь идёт – осторожней! Щенок понимал, где опасность.
Как же это возможно так чуять?
Черныш наш прекрасный!
 
Год служил он. Спал. Ел. Никогда не сдавался.
И подрос. Стал матёрый. Шерсть чёрная с белым окрасом.
 
А на ушках по кисточке, словно бы рысь. Рык медвежий.
Так и шла бы собачья да зверья бы жизнь, пёсья нежность!
 
Но судьбу не обманешь. Точнее обманешь, но правдой.
…Это было под утро. Ложились дождями снаряды.
 
И один из них в клочья расквасил пушистое тело.
Как бы я не хотела…
Как же я не хотела.
А пса хоронили, как будто солдата,
как положено, с почестями там в лесу, что под Ясиноватой.
 
Залп. Ещё один залп. А за ним третий или же пятый.
Принимай ты героя, земля.
Принимай ты солдата.
 
Многих я хоронила. И в мирную жизнь. В войну-дуру:
как рыдала я громко
да гладила
чёрную шкуру…
 
 
 
 
***
 
Профессор Алексей Родионов в день зимнего солнцестояния,
если смотреть в профиль, похожий на Гумилёва.
Хорошо, что мы незнакомы, иначе меня бы забанили,
а как пережить мне зиму космическую толково?
 
Умно. Рассудительно. Дельно. Вам в городе Невской заставы
и где Николай Степанович расстрелянный на рассвете
не принят был в Николаевское училище по уставу,
однако он был повышен во звании до ефрейтора.
 
И что это – фортификация?
Как сдать на неё экзамен?
Я слышала новую версию про Африку, что он – уехал!
И то, что писал он Анечке, любимой навеки Анне,
и то, что она, как живому, ему отвечала эхом:
 гортанным, больным, безумным, как будто крик вывернут мехом!
 
Во мне, как и в вас – филолог, историк и летописец,
до ста сосчитать бы только и вот он – вовсю Китай!
И Африка, где Гумилёвым раскрашены русские выси,
и Русь, где раскрашен Африкой за Невской заставой край!
 
И хата, которая с краю, и края, которого нету.
Один Гумилёв повсюду, его грандиозный Жираф.
Мучительно.
Горько.
Безумно
крик Анны на всю планету.
Ответ Гумилёва:
- Ты плачешь?
Не плачьте у Невских застав!
 
 
 
***
 
Командир взвода 364 стрелкового полка.
Пайков Александр Николаевич,
иногда я жду как будто с войны звонка,
жду издалека,
понимаю:
давеча
 
так говорят бабушки, живущие в Глухово.
А у нас говорят – намедни, надысь, вчера ещё,
когда я стану вот этой старухою,
доброю,
маленькой,
огород копающей,
то, наверно, перестану думать о войне,
о глухих разрывах,
о переправах на реках.
Но в первую очередь хочется мне
остаться правильным человеком.
Не вот этим, как это бывает у нас –
отстранённым, кричащим – моя хата с краю.
А вот посмотрю – и края-то нет сейчас,
лишь одна земля круглая и живая!
 
А на ней наши – мои, свои
стриженные наголо, почти пацанята.
Вы тоже пошли в восемнадцать служить,
как нынешние в добровольцы солдаты.
 
Винтовка, винтовочка, чёрный калаш.
карабин да патроны, прицел, глушитель.
А вы, Александр Николаевич – наш,
губернии Нижегородской житель.
 
Я понимаю, когда мужики,
опытные, что в боях побывали.
Но не вот эти же сопляки,
им бы жениться,
детей бы вначале.
 
На перевале, на перевале да над костром гимнастёрку сушили.
Винтовка, винтовка, прицел, глушитель.
Винтовка, винтовка, прицел, глушитель.
…так они воевали…
Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка