Эвгенис. Астральный дневник (22)

Эпизод двадцать второй
Град Небесный Афон
Они стояли у окна, три полукруглые арки которого были разделены двумя колоннами, вытесанными из цельной скалы. Мягкий свет дневного светила падал на пористый подоконник песочного цвета. Южный ветерок обдувал тихую горницу. Ее стены повсюду имели скругленные углы, кое-где виднелись полочки для хранения книг, выдолбленные прямо в толще податливого известняка. За широкими сводами арок развертывался удивительной красоты вид. Мыс укромной бухты, заросший тенистыми кипарисами, огибали голубые волны, которые плескались у подножья каменистых берегов и сверкали чуть далее искрами чистого золота, уводившими серпантинной лентой в необъятную даль. А там, в дали, не было ничего, кроме неба. И даже горизонт был скрыт за краем полных вод, над которыми, словно верхушки айсбергов, вырастали пенные, нежно-молочные облака.
— Вот это да! — выдохнул Женька, охваченный царившим вокруг патриархальным благолепием.
Поймав на себе недоверчивый взгляд Флоренского, он подумал, что нужно как-то объяснить философу свое появление.
— Кажется, я должен извиниться за вторжение, но обвинения в адрес художников были слишком уж серьезными.
Не веря собственным ушам и глазам, Павел Александрович пристально посмотрел на Женьку, ничего не отвечая. Затем, как бы сам для себя пробормотал:
— Будто и вправду, не ты мне видишься, но я тебе.
Он продолжал игнорировать Евгения, приняв его, по всей видимости, за плод своего воображения.
— Возможно, мы оба друг другу видимся, — предположил Евгений. — Со мной такое бывает, скажем, когда я читаю книгу, то вижу иногда сон наяву — то ли явь во сне, даже не знаю, как сказать.
— Так или иначе, всякая явь — со-бытие. Если я тебе снюсь либо ты мне явился, либо и то, и другое зараз, то со-бытийность эта имеет свои причины, — задумался Павел Александрович. — Положим, ты сидел за столом и хотел возразить, прочитывая мое сочинение, а я-то о нем как раз сейчас и вспоминал, в это самое время!
Философ жестом пригласил войти в свою мастерскую, указав на распахнутую дверцу. Среди полок с горшками, плотницких принадлежностей, деревянных бочек и прочей утвари у крохотного слюдяного оконца рядом с лампадкой стояла икона, пронзающая своим образом до глубины души, так что глаз от нее отвести было невозможно.
На иконе был изображен Агнец с семью рогами и семью очами. При взгляде на них очи эти словно охватывали тебя со всех сторон и смотрели внутрь сердца, и от того взгляда самое сердце вдруг становилось зрячим и начинало видеть семью этими очами. Перед ликом Агнца, как бы вывернутым наизнанку, была отверста книга, обитая позолотой. Оклад книги отображался в обратной перспективе вовне и был увешан семью замками.
— Твое возражение мне понятно, — продолжил в мастерской Павел Флоренский. — Но я остаюсь на прежнем своем мнении относительно выразительных средств иконописного канона
— Что верно, то верно, такой запредельной глубины созерцания в другой технике не достичь, — согласился Евгений. — Если человек Ренессанса добивался высоты озвончением земных красок, то иконописец добивается глубины путем их приглушения. Не потому ли икона живет как бы обращенной вспять жизнью, и чем старше становится, тем виднее в ней проступает то, что изначально задумывалось передать, но что было скрыто в ней за свежестью темперы. И разве не живут такой же обратной для нас жизнью произведения искусства, по-настоящему проявляя свою глубину лишь тогда, когда вот-вот должны исчезнуть с лица земли?
— Точно-точно тобою замечено, ибо жизнь горняя не так во времени существует, как нам привычно бывает, и когда Иисус сказал иудеям: «Истинно, истинно говорю вам: прежде, нежели был Авраам, Я есмь», — то не смогли понять они Его слов, как такое обращенное вспять предвечное существование возможно. Оттого и усердие реставраторов совсем не всегда к месту приходится. Тут все дело-то в тенях, в их высвечивании. Тень и есть небытие света, душевная пустота. В иконописном лике нет места тени, в иконе все о свете божественном свидетельствует.
— Впрочем, в любом каноне существует опасность поползновения к пустому формализму, — добавил Евгений. — И тогда тень, перекрашенная в свет, может явить собой по форме нечто светлое, но по содержанию против истины направленное, такой образ сиятельной тени и есть тайное вместилище антихриста и дух люциферианства. Не так важно, будет это иконописный канон, политический строй или научный постулат. Не об этом ли сказано: «И увидел я другого зверя, выходящего из земли; он имел два рога, подобные агнчим, и говорил как дракон»?
— Тень, уподобившая себя Агнцу… бездушное учение, именующее себя светом, — погрузившись в размышления, произнес Павел Александрович. — Ты говоришь пугающие вещи, призрачный гость. Как же изволишь к тебе обращаться?
— Евгений, по крайней мере, это привычнее, чем «призрачный гость», — ответил Женька, которого настораживала эта уверенность философа в том, что он говорит с призраком. — А может, я и в самом деле умер?
— Нет, ты не мог умереть, у нас говорят «умеркнуть», — спокойно ответил тот. — И уж точно могу сказать тебе, что душа человеческая не может умеркнуть полностью. Душа наша подобна слову — метафизической точке, содержащей в потенции неисчислимое множество линий, тел, предложений, образов, измерений пространственных. Поэтому ты не умерк, ты живешь в своем времени, но душа твоя скомкалась в одну такую метафизическую точку и просочилась сюда.
— Это книжный астрал, так ведь? — спросил Евгений, жестикулируя руками. — Когда душа сливается с прочитанными словами, она переходит в такое состояние, где продолжает раскрываться скрытый за этими словами опыт. В таком состоянии все накопленные знания, мудрость всех книг можно рассматривать как одно свободно распустившееся слово, я прав?
— Если ты нашел меня с помощью книги, то для тебя это, наверное, книжный астрал, — Павел Александрович сдержанно улыбнулся уголками губ, прикрытых жидкими, с проседью усами. — Но мы зовем этот остров Градом Небесным Афоном, со всех сторон его омывает большое озеро с чуть солоноватою водой, которое и в шутку, и в серьез зовется здесь Околоземным морем. Между землей и Небесным Афоном существует перемычка, каждый, кто отыскивает ее, попадает сюда. Многие после земных своих мытарств поначалу думают, что это и есть настоящий райский сад.
Философ уставился в крохотное оконце, будто мечтая увидать в нем родные просторы, а может, матовая слюдяная пластинка напоминала ему деревенское окно, покрытое зимней изморозью.
— Надо же, ты живешь где-то там, в земном мире, читаешь книги… — голос Павла Александровича дрогнул. — Скажи, а как же Россия? Какой она стала теперь?
Евгений даже не знал, с чего начать, ему совсем не хотелось рассказывать о своем времени. Да и как можно было обсуждать с великим русским мыслителем беспросветную тупость и низость нынешней цивилизации?
— Ну, если говорить о самом времени, то времени у человека стало меньше. Миллионы людей были уничтожены в войнах, так что машин теперь больше, чем людей. Много что изменилось, переустроился язык, мыслить стали машинообразно, по-научному, только вот правды от этого не прибавилось. Невежды, считающие себя прогрессивным человечеством, превращают Россию в лупанарий, как уже превратили почти весь остальной мир. Родина наша, боюсь, она существует сейчас только в виде воспоминаний у тех, кто пока еще что-то помнит без помощи машин. Вместо имени за каждым человеком закреплен номер, вся жизнь человеческая переведена в цифру, но порядка нет, наоборот, всюду царит хаос и запустение.
— «Никому нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет это начертание, или имя зверя, или число имени его». Не это ли сталось, не это ли? — взволнованно пробубнил Флоренский.
— Если разобраться по существу, идентификация личности по номеру и есть второе имя, только это не имя вовсе, а число имени, без него не устроиться на службу, не избраться в представительные органы. Когда это началось, церковь уверяла, что ничего страшного в этом нет, но что может быть страшнее, когда личность человеческая вероломно отождествлена была с бездушным предметом, технической вещью или с так называемым «искусственным интеллектом».
Павел Александрович согнул левую руку, схватившись за сердце, ища правой рукой опоры, чтобы не свалиться на пол от слов, так по-будничному произнесенных Евгением.
— Говори, говори дальше, — потребовал Флоренский с ужасом уставившись на Женьку.
— Погоди, тебе нужно выбраться на свежий воздух, — придерживая философа, Евгений выбрался с ним из тесной мастерской в просторную келью.
Они снова стояли в монашеской келье у окна, разделенного двумя колоннами. Павел Александрович, весь бледный, будто раненный в сердце, прильнул к одной из колонн. Впрочем, самообладание постепенно к нему возвращалось.
— Об этом должен… обязательно должен узнать отец Лаврентий, настоятель обители нашей Святогорского монастыря, в земной жизни схиархимандрит Черниговский. Идем к нему, не бойся, худого он не посоветует, — философ положил руку на предплечье Евгения. — Братья говорят, что ему давно кошмарные сны снятся, великий Храм, возведенный супротив Божией воли, золотые иконы, в которых языки адского пламени отражаются. Все, как ты сказал! Идем, ты должен с ним повидаться.
Покинув своды пещерных комнатушек, они спустились по известняковым ступням дорожки, огражденной бордюром из булыжника. Отсюда остров и впрямь выглядел райским садом. Теперь Евгений понимал, почему облака, заслонявшие горизонт над Околоземным морем, висели так низко — весь Град Небесный со всеми его живописными бухтами, мелкими островками, скалами, испещренными монастырскими кельями, со всем этим премного чудным озером двигался в гуще облаков прямо среди огромнейшего неба!
Женькины волосы трепал теплый ветерок, он стоял рядом с Флоренским на скалистом уступе, прислушиваясь к плесканию волн и крикам чаек. Павел Александрович заглянул вниз, в малахитово-синюю околоземную пучину, а Евгений, опершись руками на бордюр, поглядывал на верхушки облаков, менявшие свои очертания над тонкой кромкой озера.
— Всегда хотел спросить, — произнес невзначай Евгений. — Почему разумом своим мы можем видеть потустороннее, то, что глаза наши на самом деле как бы не видят?
— Человек-то и был сотворен по образу и подобию Божию, оттого в разуме нашем тлеет искорка Разума божественного, — ответил философ. — Если бы мы видели только мир посюсторонний, позитивный, и ничего бы не ведали о мире потустороннем, негативном, то нам бы следовало признать, что и Отец наш небесный пребывает лишь в мире потустороннем, и видит лишь потусторонние нам сущности. Откуда следовало бы признать, что Он не есть такой Сущий, которому непременно все видно, все страдания и заблуждения человеческие.
В этих словах Павла Александровича сквозили отголоски личной трагедии, они прогремели как раскаты отдаленной, давно минувшей грозы.
— Преграда эта, разделяющая посюстороннее и потустороннее, четко различается нами, — заметил Евгений. — Вот только непонятно, благодаря чему мы через нее проходим.
— Благодаря тому, что существует общий принцип, позволяющий сознанию соединять мнимую область, которую можно назвать –1, и область зримую, обозначаемую как +1. Другими словами принцип этот можно назвать несоизмеримостью, — пояснил Флоренский. — Человек есть такая тварь, которая видит только рациональные числа, числа же иррациональные мы только мним. Например, корень квадратный из двух — мы только мним такое бесконечное к нему приближение, которое при обратном возвышении в квадрат никогда не дает нам снова целое число 2. Вместо целого мы видим только дробь, единицу с бесконечным рядом девяток. Только всемогущий Господь способен обозреть бесконечность так, чтобы иррациональное для нас число стало для Него числом сверх-разума-человеческого рациональным.
— То есть ты согласен с тем, что для Бога та область, которая для нас является мнимой –1, должна являться величиной соизмеримой, как если бы корень из двух был числом рациональным?
— Для нас такая величина является сверх-рациональной, для Него же — да, скорее всего, она будет такой же рациональной. В этом и состоит принцип всеобщности, на то Он и есть такой Видящий, Который обозревает двойственные для нас области устроенными по единому, неведомому нам принципу.
Павел Александрович устремил взор на высокие облака, плывшие по краю Околоземного моря, и добавил:
— Для Бога нет и не может быть несоизмеримости, высшее благо и вселенское зло должны быть соизмеримы для Него через Него Самого. Иначе бы не было никаких ограничений, и все понятия находились бы в перепутанном состоянии, и всякий разум не мог бы в таком случае возникнуть, тем более, развиться.
— А что, если корень квадратный из двух можно представить рациональным числом? — задал наводящий вопрос Евгений. — Что, если в действительности это число рациональное?
— Ну, этого не может быть, — мягко улыбнулся философ, помотав головой. — Ни один ум не может пересчитать столько приближений, чтобы обнаружить период, даже если он существует.
— Но ты же сам только что обосновал, что должен существовать принцип всеобщности? Какой тогда смысл всех этих слов о создании человека по образу и подобию Божию? Стало быть, это обман, если ум человека не в состоянии охватить некий упорядочивающий принцип? Стало быть, человек обречен вечно пребывать в неведении, чтобы иметь уши и не слышать, чтобы иметь глаза и не видеть, чтобы иметь ум и ничего не понимать. Посюсторонне-зримый мир ты называешь позитивным, отсуда-незримый негативным, но что он отрицает — материю, реальность Сына Человеческого? Выходит, Бог отрицает все, что Им создано?
— Бог не отрицает Свое Творение, но запретный плод познания произвел в уме такое деление, что человеку непосильно стало его преодолеть. Тварная логика представляет позитивный мир цельным, для Бога же мнимы те вещи, которые кажутся нам цельными, то, что для нас позитивно, для Него, созерцающего бренный мир и самого человека из бесконечного бытия, лишено той самой единицы, которой недостает, чтобы при возвышении корня из двух получить обратно-целое число 2.
Евгений, наконец, понял, почему антиномийность истины так и осталась для Павла Александровича абстрактной проблемой, не могущей получить разрешения. Будучи профессором математики, он не мог усомниться в истинности науки, которую сам когда-то преподавал, хотя весь ход его размышлений, исходящих от веры, сталкивал его с теми знаниями, на которых был возведен математический догмат.
— Неполнота аксиом арифметики состоит в том, что мы рассматриваем почему-то только одну область приближений. Но если заглянуть по ту сторону числа, можно обнаружить область, симметричную мнимой. Из той области, как ни странно, все классические несоизмеримости представимы рациональными числами. Сумма мнимой области –1 с областью симметричной +1 и дает нам обратно-целое число, которое требуется получить. Поскольку тварная логика желает утвердить себя в качестве абсолютной, она не дает сознанию увидеть симметричную область, как работа одного полушария мозга, ответственного за логику, подавляет импульсы другого полушария, ответственного за интуицию.
— Ты говоришь откровениями, если можешь подтвердить это математически! Ты предлагаешь вместо единицы с рядом девяток взять симметричное десятичное приближение, то есть двойку с нулями, за которыми стоит дробная единица, при этом корень квадратный из двух станет выразим отношением целых чисел?
— Конечно, просто сопоставь приближения между собой, для каждого шага характерны арифметические свойства, которые выполняются только для периодической десятичной дроби.
— Непериодическая дробь ведет себя как периодическая! Ну и ну! — воскликнул Флоренский. —Признаюсь тебе, я поражен. Действительно, ко всякому числу приближаться можно двояко, но я бы хотел проверить твою арифметику самостоятельно. Не переворачивает ли она математику с ног на голову? То ли наука наша, которою так гордится человек, вместо ног давно была поставлена на голову, столько головных болей причиняючи.
Павел Александрович просветлел и рассмеялся детским смехом, каким мог смеяться разве только в далекой юности, не изведав еще ни философских терзаний, ни страданий земных. Они спустились с ним по неровным извилистым ступням еще на один пролет пещерного монастыря и миновали галерею с колоннами, соединявшую скалистый утес западного крыла обители с великолепным фруктовым садом и розарием. В саду между ними снова завязался спор, на этот раз о гравюрной технике. Как и в случае с живописцами Ренессанса, Павел Флоренский стоял на том, что гравюра изначально появилась как пустотелое средство из соображений чисто практических. Женька ему возражал, указывая на то, что гравюра, хотя и связана с эпохой Просвещения, когда происходило становление рассудочного человека, но все же несла в себе содержательный смысл. Он даже напомнил Павлу Александровичу его же собственный трактат «Столпъ и утвержденiе истины», к которому философ сам подбирал символические гравюры для иллюстрации хода своих рассуждений.
— Помнишь ли «Письмо второе: сомнение»? — спросил Флоренский. — Мною там высказывалось сомнение, что смысл, лишенный двойственности, может быть доступен человеку. Вот я и говорю тебе, что гравюрою выразить такой смысл невозможно. Коль скоро позитив и негатив меняются в ней местами, сам акт выражения смысла вносит двойственность при рассмотрении гравюрного отпечатка и матрицы. Гравер нам как бы сообщает — вот существует матрица-негатив и отпечаток, но где находится само выражаемое? Гравюра, следовательно, это всегда загадка, требующая разгадки, такой, чтобы двойное сделалось в ней единым.
По шуршащей песчаной дорожке, пролегавшей среди фруктовых деревьев, цветов и виноградных лоз, оплетавших каменную кладку монастырского розария, они приблизились к стене, из которой бил ключик. Возле источника собралась группа монахов с садовыми принадлежностями. Перед отдыхающими небесноафонскими братьями сидел бородатый старец в серой рубахе, перетянутой туеском, и читал свою проповедь. Павел Флоренский незаметно кивнул на старца и шепнул Женьке, что это и есть отец Лаврентий. Настоятель монастыря отвечал на вопросы собравшихся притчами, когда же он завершил свой рассказ, Павел Александрович подал знак, чтобы Евгений задал свой вопрос.
— Батюшка, а что делать, если душе человеческой присвоено было число имени? Можно ли спасти такую душу?
— Из какой ты будешь обители? — осматривая Евгения, полюбопытствовал старец, никогда не видевший его в монастыре.
— Он новоприбывший, — объяснил Павел Александрович, — из России.
— Из России, говоришь? — отец Лаврентий важно пригладил окладистую бороду. — Ну, что ж, вот, что я тебе скажу. Ведаю, что давно настали времена, когда церковь преобразуется не токмо снаружи, но изнутри. Ведаю, что в мире земном сделалось тело церковное нечистым, и что пала Россия под игом антихристовым и число зверя на челах многих.
Среди небесноафонских братьев поднялся тихий ропот, они растерянно глядели — кто на Женьку, кто на отца Лаврентия, который продолжал говорить басистым голосом:
— Можно ли спасти душу человеческую, если человек сам ее отдал? Можно ли спасти самоубийцу, твердо решившего свести счеты с жизнью? Спасти его от огня, чтобы он влез в петлю, спасти его из петли, чтобы он пошел себя топить, спасти от воды, чтобы он с горы бросился? Нет, не так надобно спасать, братия. Оттого человек самоубийцею делается, что жизнь его сделалась бессмысленной, потеряла всякую ценность, ибо человек утратил самое дорогое, что у него было. Раз человек потерял самое дорогое, то и жизнь свою скорей потерять хочет. Не в силах он заполнить образовавшуюся пустоту. Тако же и человек, заклавший свою душу, скорей ее потерять хочет, утратив самое дорогое, что в ней было, — любовь души своей к истине.
Есть у меня об этом такая притча. Шли две души человеческих по дороге и несли в себе свет истины, им согреваясь, ему радуясь, им себя спасая от всех напастей. Но вот повстречали они лежащего на дороге змия, имеющего премного хитрый ум. И сказал змий: «Зачем вы несете в себе свет истины, кому он нужен? Посмотрите на меня — я не имею ног, а преодолеваю любые препятствия, не имею рук, а пищу свою всегда нахожу, не имею горячего сердца, а живу уже без малого тысячу лет, нет острого зрения у меня, но и это не мешает мне быть мудрейшей тварью на земле. Изр