Тангейзер (2)
II. КОРИДОР ПРОФЕССОРА
Старшая Эда
Прошло трижды семь лет. Баню ликвидировали.
Шефство над Тангейзером взяла теперь старшая медицинская сестра психиатрической клинки – Эда. Это была немолодая, но статная прибалтка, отличавшаяся завидным спокойствием. Она следила за тем, чтобы Тангейзер вместе со всеми шел в столовую, чтобы получал на ночь снотворный укол, а днем писал, что хотел, в большую амбарную книгу. Клиника, в которую поместили Тангейзера, находилось на Нахичеванском переулке в том месте, где некоторое время назад из-под асфальта неожиданно выглянули трамвайные пути. Сам Кулаков не мог понять, что они здесь делали.
А случилось все очень просто. Тангейзер был обнаружен вольнонаемными каменщиками, разбиравшими стены бани. За глухой стеной обнаружился голый человек, заросший густой бородой и обсыпанный известкой. На голове у него был колпак из пожелтевшей газеты, оказавшейся «Правдой» за первое мая 1971 года. Фамилией он представился удивительной: Центр-Цеволин. Документов при нем не было, и в тот же день он был помещен в отдельную палату.
Эта палата была аппендиксом, оставшимся после реконструкции психклиники от помещения, где стояли старинные каменные ванны, закупленные еще купцом Парамоновым. Свободу Тангейзера, впрочем, не ограничивали, и он мог вместе с другими больными обоего пола хоть целый день гулять по длинному коридору, заканчивавшемуся высоким окном, забранным в деревянную решетку.
Этот коридор навел Тангейзера на мысль, что цикличный характер его жизни закончился и отныне она двинется поступательно. Ведь не даром он теперь не в бане, а в больнице, откуда человек либо выходит здоровым, либо встречает свою смерть. Пытаясь угадать свою судьбу, Тангейзер (он больше не называл себя Центр-Цеволином) вглядывался в конец коридора. Там на низком подоконнике стоял фикус, который эрудированный Тангейзер называл про себя Гаршиным, вспоминая рассказ последнего Attalea princips о пальме, которая вырвалась из-под крыши оранжереи, пробив потолок. Вспоминал он и рассказ о другом растении – красном цветке, о котором бредил сумасшедший герой другого рассказа Гаршина, надеясь вырвать с корнем этот мучавший его цветок. Но вслух говорить об этом Тангейзеру было не с кем: больным не надо было писать контрольные работы, а других поводов для воспоминания о литературе тем более не было. Пациенты-мужчины попадали в клинику главным образом с белой горячкой и, если уж тревожить латынь, уместнее всего было бы словосочетание delirium tremens. У женщин, впрочем, репертуар психических расстройств был шире. Но ни с мужчинами, ни с женщинами Тангейзер знакомств не свел.
Вначале у Тангейзера не было лечащего врача. Ждали возвращения из отпуска доктора Вассермана, который уже звонил в клинику из Минеральных Вод и просил зарезервировать за собой больного, прозванного «банным туземцем». Это было вполне естественно, если вспомнить две главные особенности профессора, известные не только в психиатрическом мире, но и далеко за его пределами. Первую он разделял с целой школой, и она состояла во вживании в образ пациента. А вот вторая особенность была архаичной и уводила во времена Козьмы Пруткова: Вассерман широко практиковал водолечение. В данном случае, ставя себя на место больного, профессор предположил, что тот бессознательно замуровал себя в бане, стараясь очиститься от навязчивых идей.
Больных в определенные дни выпускали во внутренний дворик для свидания с родственниками, но, поскольку к Тангейзеру никто на свидание не приходил, Эда, верная принципу бритвы Оккама, во двор Тангейзера не водила. Но однажды, перед самым приездом Вассермана она пригласила его в общую шеренгу и по лестнице, забранной в сетку, свела вместе со всеми во двор.
- У вас сегодня свидание, – предупредила она.
- Кто же хочет меня видеть?
- Сестра.
- Ах, у меня же нет сестер! – воскликнул Тангейзер.
- Это сестра милосердия. Krankerenmuter, – пояснила Эда по-немецки, – медицинская сестра. Сестричка, – добавила она для окончательной ясности.
- Как вы?
- Только из другого отделения, – сказала старшая Эда.
- Из какого?
- Из травматологии. Это не душевные травмы, – разъяснила обстоятельная Эда. – Это физические травмы.
- А как ее зовут? – любопытствовал Тангейзер.
- Хольда. Хольда Цауберберг.
Больше Тангейзер ни о чем старшую Эду не спрашивал.
И действительно: в углу огороженного дворика скромно стояла Хольда. Она была в длинном белом халате и небесно-голубой шапочке.
Хольда протянула Тангейзеру руку, и он энергично пожал ее, как когда-то пожимал руку Коле Кулакову. Эрнст хотел в этом пожатии выразить дружеские чувства и открытость к общению, но Хольда тонко улыбнулась, и Эрнст сразу почувствовал, что она подозревает его в отсутствии чувства юмора и избыточной серьезности. Весь контекст их прошлых разговоров мгновенно восстановился, и это расчистило для обоих путь к объяснению.
- Ты свободен теперь, Тангейзер, и моя власть над тобой окончилась. Но я сохранила к тебе дружеские чувства, и твоя судьба небезразлична для меня.
– Ты тоже небезразлична мне. И я сохранил к тебе дружеские чувства. Старая любовь не ржавеет. Но разве я свободен? Ведь меня держат в сумасшедшем доме. И отсюда тоже нельзя вырваться.
- Ты не решил задачу, не соединил огонь и воду. В моей бане они просто чередовались, как горячая и холодная вода в душе Шарко. Но синтеза не было, и это чередование физической любви с физическим бездействием утомило тебя, как дурная бесконечность. Мне было жаль тебя, дорогой миннезингер, и, если бы не проклятье, тяготеющее над тобой, и если бы не откладывали перестройку…
- Надо мной было проклятье, потому что я участвовал в оргиях?
- Ах, нет! Со мной у тебя все счеты сочтены. Ты чист передо мной.
- Значит, было и что-то другое?
- Если бы его не было, ты не родился бы в ссылке, мой дорогой. Но это все, к сожалению, лежит за пределами моей компетенции. Не забывай, что еще до того, как ты присоединился к дикой охоте Венеры, ты читал надпись на памятнике.
- Я помню. Что же из этого?
- Памятники злопамятны. Они не просто искусство. Они ангажированы.
- Но чем же я оскорбил его?
- Ты очень вольно толковал для себя надпись на пьедестале. Там были и другие слова: «Успехи действительно у нас громадные», а ты не упоминал об успехах в своих стихах.
- Но ведь стихи бескорыстны!
- Андрей Вознесенский сочинил «Лонжюмо», а Евгений Евтушенко – «Братскую ГЭС».
- Я не знаю таких поэтов.
- Ты высокомерен, а меж тем на них не тяготело проклятие. Впрочем, твое проклятие тяготело над тобой еще до того, как ты родился.
- Наследственная болезнь? – предположил Тангейзер и вспомнил драму Ибсена, о котором писал когда-то контрольную работу. – Сифилис?
- Нет, социальная чуждость.
- Хольда, отпустят ли меня отсюда?
- Доктор Вассерман – человек старомодный. Все болезни он лечит водолечением: шлягбад и фратирбад. Тебя будут погружать в ванну, а потом старшая Эда будет похлопывать тебя – шлягбад, – а затем растирать – фратирбад. Это приведет тебя к полному внутреннему опустошению. Ты выздоровеешь. Твое миссианство закончится. Ты перестанешь сочинять стихи и станешь обычным человеком. В Таганроге, – Хольда протянула свою красивую руку в сторону склоняющегося солнца, – родился писатель, который написал рассказ «Черный монах».
- «Черный монах»! Галлюцинация как знак избранничества! – воскликнул Тангейзер. – Контрольная работа: «Чехов – обличитель пошлости».
- Если тебя выпишут, я помогу тебе устроиться вахтером на филологическом факультете или доцентом там же, – отреагировала на его реплику Хольда.
- Но могу ли я миновать опустошение и одновременно обрести свободу?
- У тебя есть возможность обрести эйфорию, тогда и огонь, и вода станут для тебя безразличны. По этому пути хочет повести тебя Эсмеральда.
- Эсмеральда или ее двойник? – живо вспомнил всю историю Тангейзер.
- Двойничество – еще один из путей соединить воду и огонь. Но это путь эклектический и неодобряемый доктором Вассерманом. Я же, Хольда Цаубершток, не советую тебе идти за Эсмеральдой.
- Цаубершток или Цауберберг? – переспросил Тангейзер, вспомнив, как называла Хольду старшая Эда.
- Кому как. И последнее: если ты попросту убежишь отсюда, то попадешь ко мне в травматологию.
- Почему?
- Потому что памятник Кирову небезразличен к твоей духовной свободе. Я уже второй раз напоминаю тебе об этом.
- Свидание окончилось, – хладнокровно объявила старшая Эда.
На прощанье Хольда сказала, что Тангейзеру вскоре предстоит из садов поэзии попасть в мир живописи и особенно пластических искусств.
Доктор Вассерман
Вскоре в отделении появился доктор Вассерман, и вот в ранние весенние сумерки старшая Эда повела Тангейзера к нему в кабинет. Первое, что увидел там миннезингер, была стопка листиков с его собственными стихами и пометками врача. Лишь позже он заметил портреты Гиппократа, Ганнушкина и карикатурное изображение гидропата фон Курцгалопа из Козьмы Пруткова, которое подарили профессору его университетские друзья.
Профессор Зигфрид Вассерман был фигурой внушительной и в физическом, и в ментальном смысле. Это был крупный благодушный мужчина, похожий на младенца, вытащенного из купели. Говорили, что он прошел долгий путь от пациента до врача в психиатрической клинике профессора Корганова, но это были лишь слухи, распущенные им самим ради ментального сближения с больными.
- Имея полную подборку ваших стихов, мне нет нужды составлять ваш анамнез, – сказал профессор. – Но мне трудно отказать себе в удовольствии дружески поговорить с вами.
- А как к вам попали моим стихи? – растерянно спросил Тангейзер.
- Через одну мою пациентку, страдающую биполярным расстройством.
- Она была моя соседкой по коммунальной квартире? – предположил Тангейзер, ибо не мог поручиться за психическое здоровье своих прежних соседей.
- Нет, она проживает в Доме трамвайщиков на Нахичеванском переулке в непосредственной близости с нашей клиникой и считает, что именно клиника индуцирует ей депрессивные состояния. Впрочем, в ее состояние нетрудно вжиться, и тогда ее мысли уже не покажутся столь удивительными.
- Откуда же она меня знает? – недоумевал Тангейзер.
- Во-первых, через трамвай, во-вторых, через заочное отделение филологического факультета.
- Она кондуктор! – воскликнул Тангейзер.
- Да, и перед работой она испытывает глубокую депрессию. Но стоит ей войти в трамвай, и депрессия сменяется гипоманией, а к вечеру и просто манией, к ночи – даже нимфоманией.
- Доктор, может быть, это врачебная тайна, но ее фамилия случайно не Лысогорская?
- От вас у меня нет тайн, тем паче врачебных. Мы оба знаем о существовании второго мира, хотя и из разных источников: я из чужих конфабуляций, вы – из собственных галлюцинаций.
- Выходит, я страдаю галлюцинациями?
- Но ведь я же не страдаю конфабуляциями. Мы оба знаем о дикой охоте Венеры. Только и всего.
- Но это воображаемый мир?
- Выразимся точнее: это мир воображения. С тех пор, как я приобрел словарь «Мифы народов мира», я значительно потеплел к миру воображения и даже приобщился к нему. Один грек, женский мастер, предлагает удалить этот мир бритвой Оккама. Но тогда придется удалить весь фольклор, а ведь это слово переводится как «народная мудрость». Стоит ли удалять мудрость, даже если она локализована в том полушарии головного мозга, где господствуют симультанность и континуальность, где можно быть рыбкой и студенткой одновременно? Так что в данном пункте мы не согласимся с Горгием Ставраки.
- Вы его знаете? Он тоже ваш пациент?
- Нет, это обратный случай. Некогда он был психотерапевтом, а я был его пациентом. С тех пор я отношусь к нему с полным доверием. В те дни, – закончил доктор, глядя в окно, – я сам работал в парикмахерской на Богатяновском. И это я ввел Горгия в профессию, – он даже сделал такой жест, будто он бреет себе щеки.
Наступила пауза. Возможно, Вассерман шутил. Ведь он, здраво рассудил Тангейзер, глядя на карикатуру, не лишен чувства юмора, отсутствие которого погубило самого Тангейзера.
- А вы не предлагаете принять мир воображения как реальный? – с беспокойным любопытством спросил Тангейзер.
- Воображаемый мир обладает значительной устойчивостью, и это наводит интеллектуалов на мысли о его объективности, если не реальности. Достаточно почитать о топосах у Курциуса, который у самых разных народов находит образ мальчика-старушки, хотя не многие признают это явление реальным. Выходит, в каком-то смысле мальчик-старушка существует и нам следует отнестись к нему с серьезностью ученого.
- Я читал Курциуса, у него упоминается образ мальчика-старика и девочки-старушки. А про мальчика-старушку я не знал.
- Старина Курциус не проявил должной интеллектуальной смелости и не отдал дань комбинаторике. Но для нас важно, что черты воображаемого мира легко типизируются и описываются в фольклористике и психиатрии. Поэтому проще всего считать, что есть два мира: обыденный и фантастический. Вы стали жертвой охоты Венеры и попали в фантастический мир. Там, как учит нас Хольда, мы подвергаемся испытанию избранничества.
- Вы знакомы с Хольдой Цаубершток?
- Это моя племянница. А вот Хельги не существует. Имя «Хельга» образовано от названия мебели, а фамилия «Мокрецова» от слова «мокрица».
- Значит такой заочницы не было?
- Никогда не было. Хольда просто морочила голову Николаю Кулакову. Ведь ваши контрольные давно ходили по филфаку, их называли дисы, от слова «диссертации». А так как вы имели обыкновение забывать свои стихи в контрольных работах, Хольда решила, что чем больше работ требовать от вас, тем больше стихов мы соберем.
- Кто мы? И кто же платил деньги Кулакову?
- Мы – команда ночного корабля, а деньги платила парикмахерская. Сбрасывались.
- Что за корабль? – с тревогой спросил Тангейзер.
- Нагельфар, – доктор встал и снял с полки мифологический словарь.
- Не надо читать, – предостерег Тангейзер. – Я знаю про Нагельфар. Это корабль из ногтей мертвецов, а я боюсь мертвецов.
Вассерман добродушно рассмеялся и убрал книгу в шкаф.
- Я пошутил. Никаких мертвецов здесь нет. Они лежат в другом отделении. Наш корабль – это баркентина «Вега». Справьтесь о ней в ростовской мореходке.
Он снова засмеялся. А Тангейзер подумал, что столь недостающее ему чувство юмора может иметь и оборотные стороны, во всяком случае, – честно подумал Тангейзер, – когда один из собеседников им не обладает, а второй наделен в избытке.
- Что ж, – резюмировал Вассерман, – оставим воображаемый мир в покое. Я буду вас лечить ваннами, тем более, что банные будни уже знакомы вам. Я гарантирую вам полное исцеление и обретение душевного спокойствия. Но сначала старшая Эда отведет вас к парикмахеру, и он сбреет вам бороду, и побреет вас налысо, потому что я, как видите, брит и лыс, и мне будет тем легче вжиться в вас, чем больше вы будете на меня похожи. Со своей стороны я готов носить больничную пижаму.
- А зачем вы вживаетесь в пациентов?
- А зачем вы шли за Хольдой? Жгучее любопытство и бескорыстие творчества.
На этом прием закончился. И вот, не успело стемнеть, как старшая Эда повела Тангейзера бриться и стричься.
Они вышли на Нахичеванский переулок: Эда в халате и Тангейзер в пижаме. Обогнули длинный Дом трамвайщиков и по Пушкинскому бульвару дошли до Богатяновского. Здесь Тангейзера ждал сюрприз. Памятник Кирову, который стоял раньше в Кировском садике, оказался перенесенным на новое место, невдалеке от старой тюрьмы. Эда объяснила перенесение тем, что сад, где раньше стоял памятник, теперь называется Покровским, что в нем возводят церковь и ставят памятник кроткой царице Елизавете. Так что «чорт» в этом саду неуместен. Тангейзер хотел спросить о бубновом валете, где он теперь, но сам же посчитал этот вопрос нелепым.
Спустились до Мало-Садовой. Трамвайного тупика больше не было, но парикмахерская еще работала.
Горгий Дионисович обрадовался и встрече, и возможности поработать бритвой Оккама. О докторе Вассермане он отозвался очень хорошо, хотя предупредил, что тот не всегда говорит серьезно, что сумасшедшим он никогда не был, хотя всегда был большим оригиналом и романтиком от науки. Что же касается метода вживания, то в парикмахерском искусстве он не применим, так как пришлось бы слишком часто менять прическу, а лысому парикмахеру прибегать к парику.
От Эсмеральды грек советовал держаться подальше.
Возвращались поздно и по Садовой улице, бывшей улице Фридриха Энгельса. Голова Тангейзера мерзла и ветер, дувший со стороны театральной площади, обдувал лицо. Кроткая Елисавет, стоявшая в Кировском садике, была на тот момент накрыта мешком, и это пугало Тангейзера.
(Окончание следует)
Эсмеральда
На другой день начался курс интенсивной терапии. В полдень старшая Эда отводила Тангейзера в помещение, где стояли две каменные ванны. Одну из них она наполняла горячей водой, другую – холодной.
Погружая Тангейзера в горячую воду, Эда читала ему пророчество Вёльвы о том, как сорвется с цепи скованный богами Ужасный Волк Фенрир. Вода была такая горячая, что Тангейзер то ли стонал, то ли подвывал пророчеству, и в этом в самом деле было нечто волчье. По выходе из горячей ванны, Эда не вытирала больного, но лишь похлопывала легкими шлепками. В этом и состоял шлягбад. Это должно было предотвратить вспышки агрессии, которые были возможны при расставании с мессианством.
Потом она вела поэта к холодной ванне и погружала его по самые ноздри, заставляя сидеть в ней неподвижно. При этом она доставала из шкафа свирель и играла что-то нежное и пастушеское, восходящее, по мнению доктора Вассермана, к песням Пана. Когда же Тангейзер, весь синий, выходил из ванны, она энергично растирала его мохнатым полотенцем с биркой «ПСИХ», в чем заключался фратирбад. Это должно было предотвратить панические атаки, возможные при расставании с миссией и экстатическими переживаниями. Потом Эда отводила Тангейзера в палату.
В палате Тангейзер должен был лежать под одеялом и обдумывать план аллегорических картин, сюжеты которых предложил доктор Вассерман. Вечером Тангейзеру выдавали лист ватмана и карандаш, и он делал наброски к задуманной картине. На другой день он раскрашивал картину гуашью, а на третий аккуратно вставлял ее в раму, или, лучше сказать, – в ящичек, который позволял освещать картину изнутри сильной электрической лампочкой. Затем целый вечер подсвеченная картина висела в коридоре. Такова была программа, составленная игривым профессором Вассерманом и именуемая забвение и изживание.
Ванны – объяснил Вассерман – обеспечивают забвение. Это тот самый третий ключ, о котором писал Пушкин. Нет, это не Кастальский ключ, который поит волною вдохновения, ни в коем случае», – объяснял Вассерман. «Это и не ключ юности, быстрый и мятежный. Никоим образом», – продолжал профессор. Это именно холодный ключ забвения, который «слаще всех жар сердца утолит». Таково забвение, и здесь придется попрощаться с искусством. Но есть еще и изживание, при котором искусство вернется на короткое время с тем, чтобы исчезнуть навсегда. Для этого и существуют картины. Они помогут изжить старые комплексы, которые должны быть извлечены из темных глубин души, где они, образно говоря, лязгают зумами и сверкают глазами.
Картин было назначено три: «Тотем и табу», «По ту сторону принципа удовольствия» и наконец: «По ту сторону добра и зла». Доктор называл лишь тему. Сюжет и исполнение были за Тангейзером.
По окончании курса Тангейзер должен был обрести полное успокоение и избавиться от навязчивостей.
Уже после наброска первой картины Тангейзер почувствовал внутреннее опустошение и некоторую глухоту к поэзии. Так, решив в качестве эксперимента подобрать уместные рифмы к слову «табу», он нашел лишь одну («в гробу»), а дальше и вовсе перешел на бормотанье: бу-бу-бу. При этом в самой картине он вложил слишком много воображения в изображение тотема (им был волк), хотя изображением табу в виде черного круга Эда осталась довольной, так как здесь больному удалось соблюсти равновесие между креативностью (отсылка к Малевичу) и бесчувственностью (использованием только одной черной краски).
Когда первая картина была завершена, в отделении появилась вторая сестра, которой старшая Эда собиралась передать Тангейзера для завершения процедур. Увы, ею оказалась Эсмеральда. Пока, в ходе создания второй картины, она лишь сопровождала старшую Эду во время шлягбада и фратирбада, но сама в купаньях участвовала пассивно, а именно, сидела с ногами на краю холодной ванны и наблюдала работу старшей сестры.
Но когда Тангейзер уже лежал под одеялом и обдумывал, как можно изобразить жизнь по ту сторону принципа удовольствия, Эсмеральда вошла в палату и присела на край кровати.
- Тангейзер, – сказала она, – у меня до сих пор хранятся твои контрольные работы.
- Что же ты нашла в них?
- Я нашла в них твое стихотворение.
- О чем?
- О Тангейзере, запертом в бане.
- Мне казалось, я сочинил это стихотворение позже. Уже после дикой охоты Венеры.
- Наверное ты сочинял его много раз. Вспомни:
И хоть работаю в доме Венеры
Доктором Турбиным,
Но к самому себе нет веры,
Нет ее и к иным.
Бьет воображенья скудный гейзер
Среди метлахских плит.
В белом пару стоит Тангейзер,
Весел, как Демокрит.
- Не помню.
- Это потому, что ты больше не весел. А когда пройдешь весь курс лечения доктора Вассермана, почувствуешь себя совсем пустым и перестанешь писать стихи. Веселье не вернется к тебе.
- Я знаю об этом, – сказал Тангейзер. – Но что же тут можно сделать?
- Вспомни, в чем твои проблемы, вспомни, как говорила об этом Хольда перед народным гуляньем!
- Я был на краю избранничества, которое ведет к мании величия.
- А также к бреду преследования и бреду ревности, – продолжила Эсмеральда.
- Но меня удерживало бескорыстие.
- И губило отсутствие чувства юмора.
- Да, мы говорили именно об этом. Но чувство юмора привело меня к драке во время народного гулянья.
- Тангейзер, – мягко сказала Эсмеральда. – есть только один способ ощутить эйфорию, не обладая чувством юмора. Ощутить эйфорию и навеки примирить огонь и воду. На нижнем этаже лежит больная, которая все время смеется. Из слов она знает только «да» и «нет» и детскую песню «Пусть всегда будет солнце». Обрести синтез, Тангейзер, и наслаждаться безграничной радостью, как дитя – вот цель.
- Дитя есть спокойствие и забвение, самокатящее колесо… – машинально пробормотал Тангейзер, потому читал что-то такое у Ницше. – Что же это за способ?
- Сифилис мозга, – прошептала Эсмеральда. – Бледная спирохета сделает ту работу, которую не смогла сделать твоя душа. Ибо душа твоя слишком серьезно воспринимала себя.
Воцарилась тишина, потому что Тангейзер обдумывал сказанное. Неужели это и есть решение задачи? Но не единственное же! Вассерман предлагает другое решение. Он просто успокоит нервы Тангейзера и сделает его обычным человеком. Он, следовательно, утратит огонь, утратит талант, утратит творчество. И утратит радость.
- Где же я возьму сифилис? – спросил он вслух.
- Я заражу тебя, – ответила Эсмеральда. – Я давно несу в себе эту болезнь. Я заразилась ей, изменяя своему пошлому мужу, и бестрепетно жду того времени, когда болезнь преобразит меня, и я погружусь в ванну безбрежной радости и потери дара речи. Именно этот в чем-то данайский дар, наделяет нас свободой и поселяет среди призраков.
Сказав это, Эсмеральда встала и вышла.
Тангейзер лежал на кровати и думал о том, что ему никогда не нравилось стихотворение Брюсова «Гимн сифилису», да и сам Брюсов, да и сам сифилис. Но не нравились ему и мучительные ванны, которые в будущем сулили пустоту и скуку обыденной жизни. Снова даже в клинике добрейшего Вассермана Тангейзера продолжали мучать огонь и вода. Снова, как перед заточением в бане, он стоял перед выбором. Коридор профессора одним концом вел к ваннам, другим к цветку по имени Гаршин, таившем в себе, как предчувствовал Тангейзер, нечто неизвестное.
На другой день старшая Эда взяла отгул и к ваннам Тангейзера повела Эсмеральда.
Под ее присмотром была изготовлена картина «По ту сторону добра и зла».
Надо сказать, что картины будоражили тщеславие начинающего художника. Неизвестно, входило ли это в замыслы Вассермана и было ли это этапом изживания комплексов.
Когда же и картина «По ту сторону добра и зла» была готова, тщеславие было возбуждено до предела, потому что последняя картина пришлась по вкусу всем больным и всему медицинскому персоналу. Ее даже носили в буйное отделение. Особенно хвалила картину Эсмеральда, но больше всех полюбил эту картину сам автор.
Весь вечер картина висела в коридоре, и Тангейзер гордо прохаживался из конца в конец. Он упросил Эсмеральду, дежурившую в эту ночь, чтобы ему не делали укол на ночь, и ночью вернулся к своей картине. Лампочка за картиной была выключена, но и в лунном освещении, льющимся из большого окна, картина вызывала у Тангейзера безграничное восхищение. Никогда даже стихи не наполняли его такой гордостью.
Бесшумно ходил он по ночному коридору, всякий раз останавливаясь перед своим творением. Причудливые тени цветка легли на картину. Наконец он не выдержал и включил лампочку. Радуги и мосты, ведущие к сверхчеловеку, а они и были изображены, засияли всеми красками. Ночью картина выглядела так великолепно, что Тангейзеру трудно было сдержать свои чувства. Полночи он декламировал стихи, пока, совершенно обессиленный не вернулся в свою палату, где мгновенно уснул.
Пожар
Ночью запахло гарью. Эсмеральда вышла из своего кабинета, но было поздно. За ночь ватман, на котором была начертана аллегорическая картина, не выдержал долгого нагревания. Пока спал Тангейзер, пока Эсмеральда читала его старую контрольную по «Доктору Фаустусу», желтое пятно, расширяясь, покрывало ватман. Потом пятно прогорело. Куски горящей бумаги посыпались на линолеум, и огонь пополз по коридору.
К тому времени, как Эсмеральда выскочила из процедурного кабинета, огонь уже лизал низкий подоконник окна, забранного в деревянную решетку. Весело и страшно осветилось окно, и причудливые тени фикуса, в последнее время называемого Тангейзером «Аленьким цветочком», задвигались по стенам. Удушающий зеленоватый дым пополз навстречу Эсмеральде.
По всему зданию защелкали замки. Сонных больных выводили во двор. Тангейзер попытался спрятаться в ванне, чтобы избежать общей толкотни, но был извлечен оттуда медбратом буйного отделения. Ночные улицы огласились ликующими звуками пожарных сирен.
Огонь и вода несоединимы. Feuer und Wasser kommt nicht zusammen. Побежденное Вассерманом тщеславие прожгло бумагу, но вода взяла реванш. Пожарные пускали мощные струи, предварительно сокрушив все, что было сокрушаемо. От этих струй впоследствии вздулся пол, и психклиника прекратила свое существование.
Медсестры меж тем разводили больных по другим корпусам. Сонные больные образовывали маленькие группы и шли гуськом, держась за халаты идущих впереди, напоминая прогулку детсада или шествие слепцов. Тангейзеру, однако, удалось улизнуть. Он покинул территорию медуниверситета и с Пушкинского бульвара, стоя перед Домом трамвайщиков, наблюдал зарево, ложившееся на небо. Повсюду летал черный пепел.
О Тангейзере забыли, его потеряли, и он остался один на один со своим бескорыстным воображением, равно радующемуся созиданию и разрушению. Он был по ту сторону добра и зла, но по эту сторону от принципа удовольствия, ибо бестия в нем получала удовольствие от сгорания клиники. Ему не было жалко даже собственной картины. Пропали все табу и тотем, как волк Фенрир сорвался с цепи. Пусть сгорит картинная галерея, пусть сгорит Александрийская библиотека! Он рассчитался с домом Венеры и с домом Вассермана. Он свободен, и он избранник судьбы. Таких, как он нет больше на всей Пушкинской улице, ибо он вместил в себя и искусство, и отрицание искусства.
С неба упала головешка. Это догорал словарь «Мифы народов мира». Тангейзер захохотал. Сколько бреда было собрано там заботливыми филологами. Не оттуда ли и сам Ужасный Волк, которым пугала его старшая сестра Эда в горячей (или горящей) ванне? Не оттуда ли и сам Пан? Тангейзер вспомнил старый миф: «Умер великий Пан!» Он еще не понимал, какое отношение эти слова имеют к его постоянным размышлениям об искусстве и его границах. Но он предчувствовал, что скоро поймет и это. Но в какой момент! Этого он не предчувствовал.
Тангейзер зашагал к Богатяновскому. Он решил переночевать в садике напротив тюрьмы, чтобы на следующее утро повести жизнь Мельмота Скитальца. Он остановился перед памятником Кирову и решил убедиться в том, что надпись на памятнике сохранилась. В этот момент он чувствовал себя равным чугунному изваянию, хотя и не стоял на пьедестале. Он сам теперь мог сказать: «Черт знает, как хочется жить». Все дерзновения вернулись к нему.
Он посмотрел в лицо статуе, а потом прочел имя вождя наоборот и получился «ворик».
- Ворик, – захохотал Тангезйер. – Ужо тебе!
Почему, думал Тангейзер, только вы с чертом знали, как жить? Какой удел вы оставили Эрнсту? Вы убили его отца, сослали мать и повязали ему на шею красный галстук – знак пожара. У него не было теплой шапки-ушанки, и он мерз зимой в кепке. Вы с чертом присматривали за ним со своего пьедестала. Но если вы с чертом взяли на себя все заботы о Тангейзере, почему вы не защитили его от пьяницы, который ударил его по голове бутылкой? Почему вы назначали в поэты людей, которые ничего не смыслят в поэзии и которые никогда не ведали творческого бескорыстия, а Тангейзера не печатали даже в стенной газете и дали ему сойти с ума?
- Потому что ты писал то, что хотел! – послышался громовой голос с пьедестала.
Тангейзер пригнулся от этого голоса, но выпрямился снова:
- А почему я должен был писать то, что хочет черт? Разве черт спас кого-то? Не тебя ли самого, железный нарком, черт отправил на тот свет, а потом издевательски написал на твоем пьедестале, что тебе хочется жить?
- Довольно! – загремел железный нарком так громко, что Тангейзер согнулся снова, и даже присел на корточки. – Черт знал, как жить. Ты не смог убежать от охоты Венеры, побегай теперь от моей.
И памятник тяжело спрыгнул на землю. За забором тюрьмы залаяли собаки. Тангейзер побежал.
Перелом
Тангейзер бежал к памятнику Пушкину, смутно надеясь, что статуя поэта защитит его от статуи наркома. В голове отдавались строки из «Медного всадника»: «Бежит и слышит за собой как будто грома грохотанье…». Теперь он казался сам себе гонимым Евгением из Пушкинской поэмы. Он больше не испытывал гордости и чувствовал себя маленьким человеком, против которого ополчились сильные мира сего.
Шагов командора, впрочем, слышно не было. Появилась надежда, что памятник не преследует миннезингера, а так и стоит в траве напротив тюремного садика.
Тангейзер все же продолжал бежать, не оглядываясь. Вот миновал он приятный особнячок, где, по слухам, собирались дипломированные писатели и поэты. Вот уже и памятник Пушкину, а за ним дом, где жил переводчик Эдгара По, автор рассказа «Колодец и маятник».
Тангейзер остановился и отдышался. Шагов не слышалось, и тогда он оглянулся. Никто не бежал по Пушкинскому бульвару. Но над деревьями, повыше домов медленно и страшно летел тяжелый нарком и черный плащ реял за его спиной, а сзади вставало зарево догорающей психиатрической клиники.
- Черт! – крикнул Тангейзер и бросился бежать снова.
Мысль укрыться во дворе музея изобразительных искусств пришла ему в голову. Музы должны покровительствовать поэту, а Пушкин не даст монстру проникнуть во двор. Ворота были закрыты, но отчаянный Тангейзер сумел перелезть через них. Поскольку Киров летел бесшумно, стояла тишина, только где-то пел сверчок.
Сверчок умолк, и чей-то голос тихо, но внятно спросил:
- Что привело тебя в бывший особняк присяжного поверенного Попова?
- Спасите меня во имя искусства! За мной гонится комиссар.
- Во имя искусства? Что ж, иди! Дверь откроется. Но помни: реституции не было, и особняк теперь не принадлежит поверенному. Более того, не было и художественной реституции. Знай и это!
Снова наступила тишина. Тангейзер вошел в музей. Мраморная нимфа благожелательно кивнула ему. Казалось, и лица, на темных портретах шевельнулись в своих рамах.
- Я не грешил против искусства, я был бескорыстен, – шептал Тангейзер. – Да, я провел трижды семь лет в гроте Венеры, но я глубоко раскаялся в этом и проходил водолечение у профессора Вассермана. Я сидел в двух ваннах.
- Несчастный, – сказала нимфа, – мы знаем тебя и сочувствуем тебе, но мы не можем защитить тебя от железного комиссара. Памятники – это не только искусство, и музы не властны над ними. Памятники – повелители улиц и ведут за собой восставшие массы. Массы любят их, как Пигмалион Галатею. И только, когда восстание масс завершится, отвернутся от них.
- Разве сады культуры не тот храм, где под защитой статуй можно переждать грозу пролетарского суда и восстание масс?
Тяжелые шаги послышались в соседнем зале и оттуда вышла громадная статуя скульптора Вучетича. В руках статуя держала меч.
- О, зачем тебе этот меч! – испуганно вскрикнул Тангейзер. – Разве ты «Родина-мать зовет»?
- Нет, я «Перекуем мечи на орала».
- Значит, ты не тронешь меня? – с надеждой спросил Тангейзер.
- Я кую стальной плуг, чтобы вспахать целину, и не мне обращать внимание на гнездо жалкой пичужки вроде тебя. Ты пришел сюда, чтобы тебя защитили от комиссаров? – и статуя рассмеялась страшным металлическим смехом.
Из соседнего зала вышел каменный Сталин.
- Что ты с ним церемонишься? – обратился он к статуе с мечом. – Народником становишься. Ты забыл, что Вучетич сын белого офицера? Или ты утратил бдительность и помогаешь социально близкому?
Не помня себя от страха, Тангейзер выскочил во двор. Киров кружил над зданием.
Нет, мир искусств не мог спасти бедного поэта. Там царили эмиссары черта. Тангейзер перелез через забор и побежал вниз по Газетному, надеясь, коль скоро художественной реституции не произошло, скрыться в подземной уборной. Памятник медленно летел за ним.
Увы, обе уборные, и мужская, и женская, оказались заперты. Меж тем все четыре каменные головы на Дворце пионеров повернулись в его сторону.
Скрыться в рыбном магазине, где когда-то он пировал с Хольдой? Искусство не защитило его, но, может быть, защитит торговля? Вольная торговля? Нет, это слишком близко от памятника Ленину. А Ленин учил, что есть два искусства, и Тангейзер явно принадлежал к худшему из них. Он писал стихи для верхних десяти тысяч, для пресыщенной героини, для Хольды, для кондуктора. Разве над домом книги не написано огненными буквами, что искусство должно принадлежать народу? Но ни Хольда, ни Эсмеральда, ни даже Вассерман не народ. Они читали книги.
Тангейзер решил бежать к Дону. Он слышал от Кулакова, что где-то там находится дом барона Врангеля и смутно надеялся, что белый главнокомандующий с немецкими корнями защитит его от своры статуй. Правда, Врангель любил дисциплину и был последним из белых генералов, которые одобрили бы участие в дикой охоте Венеры. Кроме того, если нашлись поэты, которые впустили в замок культуры красных комиссаров, то разве деятель искусства Михалков не впускал их и в расположение белых? Вероломные эмиссары объявили себя собственниками белых могил, и реституции не последовало. «Там, в гробах лежат другие люди!» – с ужасом думал он. «Они смеются, и губы у них перепачканы кровью».
Куда же бежать? Парамонов – вот кто должен защитить. Расчетливый купец, владелец хлебных ссыпок, благотворитель, выстроивший на свои деньги сумасшедший дом.
А черный памятник снизился и висел уже чуть не над самой головой. Тангейзер метнулся в поперечную улицу и увидел Эсмеральду. Она стояла у раскрытых дверей кожно-венерологического диспансера, бывшей хоральной синагоги, и протягивала руки.
- Ко мне, миленький, ко мне! Здесь они тебя не тронут, и ты дождешься эйфории.
Чугунный хохот прозвучал с небес. Памятник снова плыл высоко, откуда ему были видны все пути Тангейзера.
Тангейзер продолжал бежать. Он бежал через еврейский, потом немецкий, потом греческий район. Он взывал ко всем богам.
Файн высовывался из окна диспансера и кричал на него:
- Беги в свою Вальгаллу, фашист!
Вайденбах перегибался со своего балкончика и кричал:
- Пфуй! Ты нарушил семейную традицию. Вместо того, чтобы делать колбасу, ты сочинял дурацкие стишки.
Античные боги кивали ему с фронтона банка и говорили ласково:
- Что делать, деточка, рок! Разве Ставраки не предупреждал тебя?
А комиссар продолжал преследовать его. Тангейзер добежал до Покровского, в прошлом Кировского садика, где кроткая Елисавет уже без мешка заявила комиссару о своей лояльности, хотя и не стала ловить поэта, хотя и держала в руках мешок.
Тангейзер описал круг и пал у стен тлеющей психиатрической лечебницы. Киров медленно спустился с небес, схватил его железными руками и поднялся с ним в воздух.
- Я брошу тебя в фонтан на Театральной площади, и ты погибнешь у подножья конструктивизма тридцатых годов. Авангард послужит тебе могилой. Архитекторы Гельфрейх, Щусев и Щуко скажут над тобой надгробное слово, и лемуры Вучетича бросят свою чашу и поволокут тебя хоронить в Парк Революции.
- Авангард, – крикнул Тангейзер, осматривая сверху крышу сумасшедшего дома, ибо не утратил бескорыстного любопытства, – это годы перелома, когда сломали и твою судьбу, железный нарком!
Новая мысль пришла Тангейзеру в голову. И он устремился за ней бескорыстно, забывая о своей горькой участи.
- Авангард, – кричал он, – отверг Венеру, а Венера отвергла Авангард. Не только бог умер, но и Пан умер. Искусство отказалось не только от морали и рациональности, но и от любви, а в конце концов и от фантазии, – летящий Тангейзер улыбнулся своей мысли, а потом воскликнул: – О Хольда! Мы оба были верны друг другу, и ты не простившая комиссару его похождений, была снисходительна ко мне. Авангард – это перелом. Вы радовались, что прогнали человечность, но, прогнав ее, вы прогнали красоту и любовь. Это было самоубийство искусства. Напоследок вы изгнали из него самое творчество. Валькирии не станут обнимать вас! И даже кондуктор… Крысы… одни только крысы…
Они пролетали над Клиническим садом, когда Тангейзер успел схватиться за башенку, возвышавшеюся посредине медицинского университета над хирургическим корпусом. Комиссар выронил свою жертву и ударился о старинный кирпич. Оба рухнули на асфальт. Хольда стояла на пороге корпуса, построенного когда-то на пожертвования Парамонова. Теряя сознание, Тангейзер успел заметить, что памятник раскололся.
- Черт знает, как хочется жить, – проскрипел поверженный к стопам Венеры памятник.
Медицинские сестры положили Тангейзера на носилки и внесли его в приемный покой.
Позже Тангейзер понял, что произошло.
- Каменный гость, – бормотал загипсованный Тангейзер, и сам теперь похожий на памятник, – бессилен перед Донной Анной, хотя и страшен для Дона Жуана. Авангард чужд Венере, но и Венера чужда авангарду. Все ломается в тридцатые годы. Отказ от жизни не совместим с жизнью.
Через некоторое время Тангейзер уже смог передвигаться на костылях. А потом и вовсе с него сняли гипс.
(Окончание следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы