Комментарий | 0

Зигзаг ХаосИно

 

 

 

 

Серая акулья шкура с первыми листьями осени – таков был тротуар, хотя акул ты никогда и не видел, и это август, а не сентябрь, идти по аллее, теперь одному, свет фонарей, вечер, и вокруг жизнь, которая, по-прежнему, так близка, как девочка на велосипеде, мимо проезжала она.

Два мужика с бутылками, с грозными лицами покачивались на аллее, два товарища, они исторгали тонкие голоса, а ты теперь шел один. Школьница в узких нажатых шортах держала властно за руку своего школьника, и тот покорно следовал за ней, как будто был ее собственностью. Его приятель бил ногой мяч, и мяч точно и звонко летел по дуге. Нога, мяч и перекладина принадлежали распростертой рядом реальности, как и плоский невидимый воздух, как фонари с мужиками, с их тонкими голосами.

А ты шел один. Ты возвращался с похорон Георгия.

Пронзал дальний вечерний горизонт с еще не умершим солнцем. Блестело озеро. И тебе казалось, что, быть может, теперь и ты – не человек.

Что ты тоже пытался быть человеком, жить в браке, иметь родителей и друзей, быть кем-то еще, делать что-то еще, не очень понимая – зачем; не очень понимая – почему. Отдаваться в пяти чувствах, в затратах труда и половой жизни, в разговорах, когда проникают словами, даже если ты этого и не хочешь. Но ловушка-хлопушка жизнь схватывает каждого, и тебя, присваивает дату рождения и лицо. Как будто рисует фломастером на экране, запускает в движение как мультфильм.

На берег озера ты прилег и вспомнил, как ты знал имя одной маленькой собачки, как она на тебя лаяла, прогоняя с дороги, и однажды ты сел на корточки, на песок рядом с ней, и позвал, «Нурэна», – сказал ты ей, и она легла от удивления, «Нурэна, малышка», – сказал ты, и она подползла к тебе близко. Ее шерсть под твоей рукой, ее деревянная жесткая шерстка. Тогда это была маленькая собачка с красным бантиком и смешными добрыми глазками из-под девичьей челки, ты гладил маленькую Нурэну между ушей, трогал за деревянный хвостик, и собачка благодарно подползала все ближе. И это была жизнь. Доверчивая Нурэна, облизывающая дезертирующую руку. Друг Георгий должен был приехать в понедельник. А ты не очень-то и хотел, чтобы он приезжал. И Георгий умер в воскресенье.

- Дядя, а почему вы плачете? – спросила маленькая девочка, отставляя маленький велосипед в сторону и присаживаясь, потому что ты сейчас лежал на берегу.

- У меня умер друг, – сказал ты.

- Не подходи! – уже кричала ее мать и, задирая длинные ноги, отскакивала от разговора с подругой, бежала к дочери.

Но это была правда, что у тебя умер друг, и это была правда, что ты считал его каким-то маленьким и даже старомодным, как пиджак, от которого никак не можешь избавиться.

- Причина, как всегда, человек, – покачала головой девочка.

Жизнь вокруг развертывалась заново. Жизнь хватала девочку, велосипед, оттаскивала обратно. Разражалась в воздухе словами: «Сколько раз я тебе говорила!» И звонкие шлепки по голой попе летели над пляжем, и плач, горячий, ошпаренный, выплескивался плач.

С лицом, слегка прохладным от слез, какие спускались из глаз твоих, ты виновато вспоминал о Георгии, и как будто мир пропускал по ту сторону себя, предлагал некое возвращение. Но закат с его узкой зеленой полоской становился все пронзительнее, и ты не знал, имеет ли смысл возвращаться.

 

Жена жарила в дымных чадах огромные сочные куски говядины. Мясо шипело и жилы казались глазасты. Пузырился соус с черными точками, жена бросала перец и белую соль. Жена была сама огромна и предчувствовала наслаждение, как перевариваемое мясо будет урчать в животе, и ток, сила желания в предвкушении мягких цветов озноба, как когда поезд уже дрожит, проходя акведук, и открывается нестерпимый от изумления пейзаж, кружили ей голову. Она ждала, когда ты вернешься.

Как мужское и женское – с ней вы познакомились в парке. Как две большие мясные куклы с большими подходящими друг другу телами, заметными, выдвигающимися из толпы поверх умных мелких очкастых голов, как два серьезных животных. Вы как будто друг друга нашли, как находят одежду своего размера. Но быть может, сейчас она плакала над разрезанным луком, потому что парк встречи уже казался ей, как неправда? Через час она съест мясо говядины в одиночестве и будет лежать в темноте твердая, как антрацит в эпоху газа, ненужное топливо для чужих сгораний, синие и оранжевые пальцы мечты. А потом ковырять в зубах зубочисткой, глядя на глупую шершавую луну, и засыпая, думать, как мне с тобой не повезло, и прогонять эту бесполезную мысль, и гнать следующую, а, как все будет, так и будет, громадный диван-тахта-загон с четырьмя мохнатыми железными одеялами, нет, ты придешь, похоронишь своего маленького Георгия и придешь…

 

Газ, синий газ – ты был как ее воспоминание, ты уже отделялся от границы озера, от тихо шепчущей в темноте воды, словно бы, и ты был уже не человек, а как неясная часть того, что было когда-то человеком, что было когда-то и твоим другом, и лишь галька скрипела под чьими-то невидимыми шагами.

 

Маленький, отлетал Георгий, старомодный, как пиджак, со всеми условностями земли и всего того, что привязывает к жизни. Со своей смертью он открыл не то, чтобы лазейку, но как будто показал пример какой-то другой, изначальной пустоты, словно бы его, Георгия, никогда и не было, а значит, и не было всей этой мультипликационной жизни, словно бы нарисованной электронным карандашом поверх экрана. Как Георгий стоял в зрачке и глазел, как в загсе огромный жених натягивает на огромный палец огромной невесте маленькое кольцо. А поп, неуклюжий, как клоун, больной, чихающий, пел. Как весь этот спектакль с брачной жизнью, работой, необходимостью двух свидетелей на свадьбе, одним из которых был Георгий, как парк, а что парк? где гуляли, прогуливались большими зверскими куклами жених и невеста... Как слова, расползающиеся через сознание. Так брел или тебе так казалось, что ты брел, сейчас по берегу озера, а может ты все еще лежал, тебе было бы легко встать, отделиться от береговой линии и воспоследовать закату, гаснущей зеленой полоске… Остаться, как чье-то воспоминание.

И уже вырастал огромный паро-тепло-электроход, словно бы выдавливая озеро из-под своих оснований, и уже входил в канал озера, согласно его размеру, и матросы на четырех палубах уже бегали и суетились, как муравьи, как черные возможные проволочные миры поверх электронных кривых ухмыляющихся линий.

 

А друг Георгий параллельно, на стапеле, в узком утлом деревянном челне все въезжал и въезжал в грустную камеру сгорания. Пиджак панихиды и гражданских водоогнеупорных возражений, телеинтеллегибельная кухня с вереницей птичьих куриных мозгов и прочая утиная незамысловатая херня уже трещали вместе с пиджаком от фантастической безжалостной порчи, что освобождала в своих зловещих форсунках могучая машина для сжигания. Так вновь разрасталось сжигание, жилы горели, сужались и лопались, сажая друга, как в кровати, что и гроб его работал с двух сторон, ядовито горел с крышки и со дна. С выпученными губами, которые были частью легких в непрерывности инфицированного ковидом организма, органов без тела, без рук и без ног, друг Георгий горел заново в истине несгораемого духа.

А паро-тепло-электроход все выползал и выползал на берег озера и присаживался у твоего изголовья.

Что ты никогда не вернешься назад, и будь проклята эта страна телевизоров.

Что ты знал, что твоя страна ждет тебя с мясом и с перцем. Ждет со всей своей умной маленькой головой и с тугим населением массовой причины, чтобы ты играл с ней в ее маленький футбол.

Твоя страна ждала тебя над мясом на диване, она была согласна на нехватку сантиметров, лишь бы оставались километры.

А друг Георгий исчезал, как из трубы дым, и мимо пролетали самолеты с крыльями из Внуково. Друг исчезал, как воробей. Когда-то вы учились вместе чему-то дурацкому и были оба из семей учителей.

Друг привел страну на день рождения, не ври, вы познакомились в парке, это просто страна учителей разных национальностей, большой вопрос и разодранное одеяло.

И друг Георгий продолжал дымиться недалеко от Внуково.

А кто тебя разорвал на части?

А кто, предпочитая разное, оставался разным?

А кто говорит загадками?

А кто знал, что она, огромная ласковая, по-прежнему ждет? Что она, наверняка, уже пожарила мясо, которое теперь придется разогревать…

После озера ты маханул в аэропорт, что было, конечно же, очередной неправдой, купил билет в загранпаспорт и вылетел из направления.

Изгнание как мечта о шести пальцах, может быть, о семи.

Жить одному среди льдов в белой хижине.

Сосать фьорды.

Заняться шляпным бизнесом, как Сезанн (не ври!). Ну хорошо, как его отец.

Стать последним пальцем Кришнамурти…

- Послушайте, вы лежите тут уже целый час, – раздался вдруг над самым ухом влажный женский голос.

Это оказалась мать девочки с велосипедом. И, конечно же, эта мать оказалась мила. Ее подруга с девочкой стояли чуть поодаль, может быть, чуть ближе, как иногда кажется в иллюзии оптического воздуха.

Или ты просто нажал себе на переносицу, чтобы увидеть и сказать себе, что эта мать мила? Чтобы приятны стали и эти ее маленькие каштанчики-кудряшки?

- Олечка сказала, что вы плакали, что у вас умер друг, и я хотела вас пригласить.

- Что вы подумали, что мой друг чудовище?

- Мало ли что, знаете, бывает в парке, но у нас есть термос и мы можем вас угостить.

- Как хорошо, – сказал ты, продолжая лежать у ног этой милой женщины.

Она достала термос и открыла.

- У моей Оли нет отца, – сказала она застенчиво. – Вы не хотели бы стать?

- А как же подруга?

- Она тоже не против.

- А Олечка?

- Она обожает отцов.

- Но я уже отец самому себе.

- Это ведь только почти. Вы же не улетели из Внуково, – улыбнулась женщина.

И она улыбнулась во второй раз, обаятельно-обстоятельно, как крем-брюле со взбитыми фруктовыми сливками, как будто уже предлагала билеты в хижину и фьорды.

А Георгий все вылетал и вылетал из трубы и как-то криво усмехался, как будто знал, что это будет все то же самое вечное возвращение, только на сей раз не со страной, а с маленьким княжеством.

Бледное озеро по-прежнему лежало глубоко, и ты подумал, уж не утопиться ли тебе от счастья, что к тебе снова подбирается вечная жизнь?

 

- Тебя не было трое суток, – сказала страна, поднимаясь с дивана; она подняла свой живот, свои руки и голову. – Где ты был?

- Я хотел от тебя избавиться.

- Зачем? – удивилась страна над шлепанцами, куда уже вставляла, пыталась вставить мясистые пальцы ног, поворачивая их вокруг перламутровых ногтей.

- С исчезновением свидетеля исчезает и брак.

- Ерунда, – сказала страна. – Ложись.

 

Был уже полдень, когда ты опять очнулся на берегу озера. Вокруг стояли кони и сидели милиционеры на конях. Все они были суровы.

- Гражданин, вы нарушили, – сказал один из милиционеров.

Он же и посадил тебя впереди на коня, перед собой.

«Наверное, повезут в участок выяснять, кто я такой, – подумал ты, уже покачиваясь на широком, тяжелом туловище и чувствуя спортивное дыхание в шею. – А лучше бы сбросили с обрыва, чтобы я научился, наконец, реальности».

В участке тебе, однако, дали хлеба и воды и погладили ласково по голове. Гладил большой добрый милиционер. Он сидел на мониторе, а другой рукой утирался нарисованными поверх экрана бакенбардами.

- Почему вы лежали так долго в неположенном месте? – спросил, наконец, милиционер.

- Почему вы все время плачете? – спросил он еще раз, нахмурившись. – Вы же мужчина.

- Я оплакиваю своего друга. Он умер три дня назад.

- Вы похоронили его?

- Он вылетел из трубы крематория и…

- И?

- Застрял.

- Вечно вы все застреваете, – вздохнул большой добрый милиционер.

И тогда ты тихо прошептал:

- Как же я вас всех ненавижу.

 

Что ты хотел жить один в истине зверя или рассеяния, невиданного причудливого бога или глумления над ним, что ты хотел бы стать безжалостным военачальником и погибнуть на какой-нибудь дурацкой войне, лишь бы не быть гражданином на яйце, как твой друг, уж лучше бы министром какого-нибудь порнопоезда с черным хлебом под землей, только бы не надевать этот старый, трещащий по швам кафтан, этот чертов пиджак, сшитый из расхожих истин, как будто нельзя выйти из общепринятости раскроек, вылететь из банальности пройм, что как будто каждый всего лишь подшит на подкладке реальности, и что каждый, словно моль, ее, эту реальность, должен жрать, как жрут мясо жрецы, изолгавшиеся во льдах ворованного экватора, мясо, которое давно уже само себе противоречит, мечется в сторону из стороны, мясо крови, жизни и урагана, вихря некоего, идущего вразброд, прочь от стремительно засасывающих пройм.

- А не хотите ли добавки? – спросил добрый милиционер.

- Нет, – сказал ты, как будто путая себя и себя, тишину и молчание, словно бы умер уже и ты сам в потоке ног, рук и головы, как будто открывая невидимое.

И тогда слетела с милиционера фуражка и голый череп подвергся желанию. Желтая кожа натягивалась, морщилась, и, наконец, милиционер открыл железную дверь окна и… чихнул.

И ты… вылетел из милицейской избы.

Ведь это ты был не человек.

Ведь это ты был всегда против пиджаков и форточек.

Против стекол, щеколд и отмычек.

Против выяснений, кто же ты на самом деле такой.

А твой друг придавал определенность всея и всему, указывал, где право, а где лево, где верх, а где низ, где правда, а где справедливость.

 

Так под звездной ночью ты и вычертил зигзаг, двинулся в направлении противоположном, чтобы стать как та маленькая подсказка, только еще меньше, гораздо меньше, как та невидимая частица, представитель некой опасной болезни, подобной той, от которой умер твой друг, и даже еще элементарно меньше, как та странная частица, как некое хаосино, разрушающее сложившийся порядок вещей, что все так и останется навсегда, и нет никакого воскресения из мертвых, нет никаких других элементарных частиц, кроме тех, что вычерчивают на экранах свои правильные узкие траектории, складываются в правильные буквы и слова.

Как будто не поздно еще стать, как новое дрожание и мерцание, новое сомнение и новое неверие, новое блуждание и новое возвращение, не поздно стать как новая звезда. Заразить каждого – девочку с велосипедом, заразить ее абрикос, ее маму и подругу, и, не придавая никакого значения вокзалу, положив последние зигзаги, двинуться дальше как некий каприз, броуновская молекула, случайность и спонтанность, старо-новый вид разложения и любви, когда поначалу долго кашляют и чихают чьи-то мозги, что они, мозги, думают, что они понять ничего не могут, что их опять, в который-то раз, заражают старым добрым коронавирусом, и не знают мозги, что, да, м-мм, у-уух...

И вот так и выйти на звездную площадь Гагарина и Титова, где еще никогда никого никуда не запускали.

Вскарабкаться, наконец, на звездный берег в ту самую аптеку, где сидит на каплях та самая, звездная аптекарша, что у каждого, конечно же, при таком зигзаге загудит под носом и зажужжит под ляжками, что от великолепия такой аптекарши каждому захочется ласково чихнуть, что… что, конечно же, и не в лекарстве дело, а в священной разрушающей болезни, что наконец-то ты начнешь всех и каждого заражать, и что и аптекарша, она уже вот-вот дрожит на каплях, ерзает вся на каплях на своих, как на ягодицах, вся от неистового изумления...

 

- Ты просто сошел с ума, – сказала, встречая тебя в дверях, жена, – помешался от горя.

- Я ненавидел своего друга, как самого себя.

- Это потому, что у тебя не было отца.

- Ты сама себе противоречишь.

- Выпей хотя бы водки, если не хочешь бифштекс.

- Я не хочу водки.

- Но надо выпить.

- На диване?

- Да, на диване.

Она раздвинула диван. И тогда ты опять увидел эту перламутровую пружину, все ту же перламутровую пружину. Она предлагала тебе все тот же зацикленный цевень раздвижения, чтобы ты не смог вырваться и не смог снова оторваться от диванной тоски, как будто ты никогда не возвращался, покинув страну после похорон.

- Ты пытаешься сбить нас всех со следа, как та маленькая Нурэна, – сказала жена.

- Ты говоришь, как бульдог.

- А разве диван – не твоя мать?!

- А что, я разве ничего не делал?!

- А где это всё, что ты делал?! Пытался ли ты разорваться над пропастью, стать морской солью, носом или пыльцой метеора, лишь бы подальше от нашей чертовой страны, от наших куриных мозгов, от наших слизистых дум и жареного плача? Пытался ли ты стать прямым, как Изольда и кривым, как Гамлет? Нет, ты захотел больше врать и разводить руками, ты предпочел бы сосать свои одинокие фьорды вместо наших откровенных разговоров, а я навязываю тебе бесконечное возвращение, вечное возвращение того же самого, потому что…

- Что?

- Потому что ты никогда не был гражданином. А вот твой друг…

Она сделала паузу:

- Ложись, я сделаю тебя гражданином!

 

И тогда – оставляя бренные веси, взвешенные груди жены, сея раздор между русскими и евреями, традиционалистами и авангардистами, вызывая на битву поле брани, ты двинулся дальше, ты же затеял поход во имя возвращения реальности (а кто знает, что это такое?). Не то, чтобы ты захотел вернуть своему умершему другу команду «Спартака», музыкантов на улице Новокузнецкая, что играли джаз-панк, пока пьяная юноша собирала в кепку гендерную мелочь, чего не видел и твой полуслепой друг, все бубнивший себе под нос какую-то гражданскую черешню, не то, чтобы ты хотел возвратить то кафе, где вы сидели и где юный очарованный взрослым миром официант уже подавал вам красное вино, когда вы курили – Георгий в ожидании разговора о стране, а ты – в разглядывании мальчика, с какой радостью тот наливает вам вино, нет, – ты хотел и сам вырваться из ловушки.

Но Георгий уже заговорил о стране.

- Но это не есть реальность, – не выдержал тогда ты.

- А что, по-твоему, есть реальность?

- Вот, хотя бы и тот маленький официант, который наливал нам вино.

- Он счастлив как животное.

- Скорее, как ребенок.

- Над ним властвует старший официант. Наверняка унижает и бьет.

- Во всем ты видишь насилие.

- Во всем виновато государство.

- Но государство – это не вся реальность.

- Это тебе только так кажется. Я знаю, ты любишь свои сны.

- Каждый придумывает себе свою жизнь сам.

- Это все до поры, до времени.

- Неужели?

- Поехали, я кое-что тебе покажу.

Вы допили вино и вышли на улицу. Георгий остановил такси и, наклонившись к самому уху шофера, что-то прошептал. «Куда ты везешь меня?», – спросил ты уже в машине. «Сейчас увидишь», – как-то странно ухмыльнулся Георгий.

Это было довольно красивое желтое здание, слегка старомодное, куда вас подвезло такси. И на окнах его были решетки. «Во времена Петра Первого, – сказал Георгий, – здесь жили бывшие матросы, – пенсионеры и инвалиды. Днем они работали, шили паруса для флота страны. А ночью спали и видели сны. И чтобы сны их были ярче, Петр запретил на этой улице ночное движение экипажей. С тех пор это место так и называлось – «Матросская тишина». И потом здесь устроили тюрьму». Он замолчал, выразительно взглядывая на тебя. Но ты ничего не отвечал. «Ну что ты молчишь? – спросил Георгий. – Это я к вопросу о реальности». Но ты молчал. Молчал и шофер. В кабине разрасталась тишина.

***

Похрапывал тихий послеобеденный час, и только надзиратель все еще сонно ел, бороздя железными брыльями вдоль берегов своей тарелки, разгоняя волны каких-то безобидных жуков – тьють, тьють, вашу мать, а то… – так он и выкинул одного из множества, не забыв придавить на память ноготком, да и отщелкнул друга других насекомых в дальний угол тюремного ресторана, где любил обедать так молчаливо, пока в главном здании тюрьмы не закончится тихий час и не начнут пытать тишиной матросов. Тишину, как старую добрую рубашку, запихивали им в рот исполнители истинного мира, зная, что наказание, конечно же, пореальнее преступлений, потому как оно должно быть гораздо мучительнее, и оттого рубашка должна быть на несколько сантиметров больше, желательно с квадратными острыми пуговицами, мокрая и тяжелая, рубашка должна залезать в горло, чтобы наказываемый давился, а глаза бы его выпячивались из орбит, пока рубашка пролезает через горло все ниже и ниже, в пищевод, и, сжатая там, в растянутой пищеводной трубе, проталкивается и дальше, в тот самый отсек живота, где уже мучительно заполняет инородностью и отяжеляет и всю его полость до такого беспримерного растягивания, что с левой поджелудочной стороны, зажигается пронзительная резь.

И ты, конечно же, должен был помнить и ты, конечно же, не должен был помнить, что отец твоего друга когда-то работал учителем истории в этой тюрьме и был матерью надзирателя, впрочем, совсем еще молодой, если не обращать внимания на время, а просто разглядывать фотокарточки и проникать поверх действительности и ее могил в суть остаточных явлений, которые были некогда человеческими.

- Ну, что же, здравствуй, мерзавец, – сказал, тяжело подрагивая брыльями, тот, кто был назван здесь надзирателем, – Твой друг предупредил, что ты, конечно же, явишься. Ты, по-видимому, хочешь заразить весь наш персонал, чтобы мы лопнули, как та дьявольская гадина, исполненная неосознанных сновидений? Но знай, что у тебя ничего не получится, потому как, в отличие от твоих, все наши органы на своих местах, и лично мой, например, пищевод представляет из себя идеально строгую трубу, в которую уже не раз попадала молния. Слышал ли ты, кстати, о темном предвестнике? Миллиарды вольт в той недопереваренной магии, что поднимается снизу из бессознательного навстречу ступенчатому лидеру, который порождает единственно правильный путь.

И он зажужжал брыльями, и тюрьма, как в утробе, огласилась невероятным стоном матросов, и крик невозможной белизны буквально разорвал твои барабанные перепонки.

- Вот так-то, – удовлетворенно сказал надзиратель. – Эх ты, мерзавец... Здесь изрыгают в пламени исподнее, а не то, что пиджаки. А ты… Ты, что, и вправду думаешь, что твой друг Георгий мертв?!

И снова разверзлась та самая, матросская тишина.

- Но… но я же сам видел, как гроб его въезжал в огненное отверстие?

- И ты не ослеп от вожделений? Ты просто не хочешь спать со своей страной и потому заражаешь маленьких девочек!

- Я всего лишь заразил ее абрикос!

Но тумбочки уже были сдвинуты почти вплотную, и их неясные очертания в полутьме не оставляли никакого просвета для возвращений, где еще была надежда пробиться к новому миру. И теперь ты был и сам, как будто заперт в пиджаке. Это был вертикальный карцер верха и низа, где ты располагался сейчас посреди тумбочек, а надзиратель располагался наверху, там, где приоткрывалась, лязгая, крышка люка, как будто это был и не карцер даже, а некое подобие бидона.

Как будто это и была та самая урна, карцер-ваза-саркофаг, где глубоко под землей произрастал в немыслимое прах твоего друга Георгия, подобно тем белым чернобыльским грибам, обитающим в жерле глубоководного вулкана, что не оставалось никаких надежд на беспричинное забвение, и, как на золотых цепях, по-прежнему светились все те же указывающие путь правильные следы. И как будто черный гигантский гриб уже вырастал из своего саркофага – в огромных очках, яростный, в тапочках на босу ногу. Да, да, это и был твой друг Георгий, и совсем не маленький, как какая-нибудь собачка, а огромнейший, что это ты напрасно хотел сжать его до сантиметров, упаковать в коробку как пол кило, ну, может быть, как кило, нет, спрессованный до миллиардных нано, упакованный, как сорок мегатонн, сжатый, как паро-тепло-электро-ядерная пружина, сжатый до невозможности, он, яростно распрямлялся сейчас, освобождаясь от конвульсий, судорог и ковидного паралича, срывался в диком птеродактилиевом крике огромных разворачивающихся легких. Георгий полыхал бронхами и блистал горлом, Георгий скрежетал имплантами. И ломались, и лопались импланты на шурупах, и давился Георгий широкими шурупами в огне.

Нет, Георгий не был бездыханно мертв. И между теми карликами, о которых грезит Бетельгейзе, сейчас он был преисполнен величественного крика.

- Зачем ты все переиначил?! Зачем ты переставил все с ног на голову и наоборот?! Ты – чертов фантазер! Слабоумный и старомодный кришнамуртианец! Да я же никогда не носил пиджаков, ты же знаешь, что я обожал джемперы!

 И, чихая от пепла, давясь от несгоревших костей, кашляя и сморкаясь от обугленной ковидной слизи, Георгий уже лез обратно в трубу крематория, лез все ниже и ниже, пока не долез до пламени огня, что машина сжигания заработала теперь наоборот, выбрасывая из огня несгорающий газ, все ниже и ниже, и гроб с Георгием уже вырастал из несгораемого пламени с другой стороны и яростно выезжал на стапель.

И ты, изумленный, смотрел на это завораживающее появление из пепла, на это шипящее собирание кипящих извилин в мозговой кровоток, наливание лимфатических смыслов, на твердое костное пиджачное проступание. И, обхватив себя за свою больную голову, ты уже корчился от невозможности:

«О, зачем же я так все переврал! Зачем же я так все переиначил!»

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка