Комментарий |

Папаня

Понятие отца утеряло канонический и вполне понятный смысл в жизни
Кольки года три тому назад. С тех пор представления смешались,
а перед глазами воцарилась странная правда о том, что глава
семейства может носить бюстгальтер, делать с утра прическу,
изредка и очень сдержанно пользоваться косметикой.

Общественные приличия того требовали.

И хотя тетя Лида, переменив семейное положение, а заодно и место
жительства, поселившись под одной крышей со своей любовью —
Колькиной мамочкой, четко дала понять, что плевать ей на чужое
мнение, пойти на окончательный конфликт с окружающим миром
она не могла.

Была, знаете ли, работа в отделе электротоваров универмага на их
родной улице. Еще родители, сначала законопослушные, а в
последнее время еще и богобоязненные граждане, которые, закрывая
на очевидное давно проплаканные глаза, никак не переставали
мечтать о том, чтобы все у дочки было, как у людей.

Был еще потухший, слишком вдумчивый взгляд и огромный, тянущийся
сквозь десятилетия шлейф жизненных разочарований, предательств
и истертого выражения «мужичонка», которое бросали вслед с
усмешкой, страхом, ненавистью и даже затаенной завистью те,
кому довелось идти в другую сторону.

Но было хорошее. То, что Колька вспоминал с особенным теплом,
несмотря на собственное подозрительное отношение к их семейству.
Были задорно-силовые игры, воскресные походы в спортзал,
«настоящие мужские» разговоры и некое особенное чутье, с которым
Лидка умела угадывать его сокровенные мечты по части того,
что подарить к празднику и — чем заняться в выходные.


Где-то в прошлом, правда, маячила прозрачная тень отца. Слишком
давние, сильно ранние воспоминания о склоненном к колыбельке
небритом лице и легком запахе утреннего перегара. О ночной
возне под ватным одеялом и громких возгласах: «Кому говорят,
шалава, показывай, куда получку заныкала!».

Интерес к таким значимым понятиям, как «получка», «шалава» и
«ныкать», должно быть, спровоцировали Колькино развитие речи, его
трепетное преклонение перед каждой незнакомой буквой и раннее
словесное недержание, от которого стонала мама, громко
хохотала бабушка и возбужденно упивались соседи, различающие в
хаотичном потоке детских слов Те Самые, Взрослые, которые
сильно проливали свет на жизненные условия и секреты личной
жизни его мамаши.

Имени своего отца Колька не помнил, потому что мать называла его не
иначе как «Пожарский-сука». Она стеснялась, понижала голос,
если замечала, что сын слышал бессвязный поток ее злости, и
повелительно отправляла его «играть». Они с матерью вскоре
после развода вернули свою девичью, нежно-распевную Лотаревы,
и агрессивная, слегка попахивающая неким патриотическим
фактом из учебника истории, фамилия папаши стала врываться в
размеренный, пахнущий кислыми щами и «Кометом» быт, как
скрытая угроза всему хорошему.


Мама была тиха, рассудительна и, в общем-то, хороша собой, если бы
не ранняя седина и как-то стремительно потухший взгляд.
Появление в ее жизни тети Лиды, вначале совсем незаметное и
заурядное, как и в любом бабском кухонном дуэте, чересчур поздно
вызвало подозрения соседей и всего родственного состава.
Колька, разумеется, тоже не помнил, когда именно они стали
близки. Просто зависло в воздухе нечто навязчивое и большое,
наполнились игривым смыслом материны потускневшие глаза, и в
доме стали готовиться супы и макароны по-флотски.

Тетя Лида так любила...

Еще она метко и решительно забивала гвозди. Виртуозно обращалась с
электрической дрелью. Не давала маме таскать тяжелые сумки,
открывала перед нею дверь и всегда подносила огонек к ее
короткой и совсем не элегантной сигарете. В общем, она была
Настоящим Мужчиной, но это шутейное название, передающееся из
уст в уста на соседских кухнях и покосившихся лавочках перед
подъездом, с годами утеряло свой саркастический окрас и стало
звучать если не уважительно, то значимо.

Когда мать с тетей Лидой шли по двору, Колька следовал шага на три
сзади и видел, как сплетники выворачивали шеи и усмехались —
сначала грустно, а затем пожимали плечами, как бы говоря «да
и что на то, коли им нравится»...


Они познакомились в странное время, и как-то сразу угадали друг
друга по нетипичному надрыву в голосе и теплой грусти в потухших
глазах. Но, возможно, не разбей Колькина мать — Зойка
Сергеевна — там же, в магазине электротоваров отечественную
лампочку-миньон, все было бы по-другому. Иначе. Дольше. И не к
чему бы не привело вовсе...

А так они слетелись на звон с беспокойством во внимательном глазу —
одна такая тихая и маленькая, а другая мужественная,
деловитая и скорая на язык. Что же вы, женщина, так невнимательно!
Смотреть же надо!.. А то осколки... Мало ли кто уколется...

Зойка Сергеевна, ясное дело, расплакалась. Она в то время очень
чутка была ко всяким своим неудачам, сказывалось демоническое
влияние Пожарского, брала невозможная жалость к трехлетнему
Колясе, такому живому и шустрому, а уже несчастному. Саднило
предплечье, еще сохранившее живую синеватую память о
физическом качестве супруга.

И это случилось. Нечто в бархатном звучании сильного голоса
заставило ее навострить уши. И зазвучала мелодия...

Они брели в тот вечер по темной и слякотной улице, такие покинутые,
неинтересные, расширяющиеся к низу, словно ромовые бабы, и
эти звуки неслись им вслед, звенели в голове, отражаясь от
вертикальных плоскостей стен домов, рекламных щитов,
подобострастно склоненных над проезжей частью...


Через месяц ровно они с Пожарским разошлись. Лидка тогда уже
носилась на эти привычные для нее и такие пугающие для Зойки
встречи, с расширенными ноздрями и глухим частым стуком под
ребрами. Пожарского она ненавидела. Как ненавидела всех мужиков,
виснущих на ней в переполненном транспорте, презрительно
подшучивающих на работе, мочащих стены в подъезде... А этот ко
всему еще был мордаст, уродлив, глуп и вечно пьян. И Зоенька,
возможно, последний свет очей в ее жизни, разбитой от
несоответствия законам мира, так мучилась в тот, по всем
признакам заключительный, месяц их жизни. И колебалась так
восхитительно по-женски, с такой отменно-материнской и нежной до
заикания высочайшей ноткой голоса. Потом-таки взяла верхнее ля и
распахнула дверь, за порог вошла она — учительница, любовь,
жена, теперь еще и родительница строптивому подозрительному
чаду, в глазах которого — редкий ум и зверьковая
настороженность.


Коленька, познакомься, это тетя Лида.

Пауза.

Моя подруга. Очень хорошая подруга. Которую я очень и очень люблю.

Она останется с нами...


И вот — три года. Светлых, рискованных... Медовых. И быт устоялся,
вроде бы, тьфу-тьфу, и родители смирились, зазывают в гости,
машут руками любопытным соседям, отстаивают честь своего
внука и матери его, потерявшей светящийся взгляд в долгой и
темной трясине замужества.

А теперь, вроде, оттаявшей. Кхе-кхе...

И Коленька привык. Веселый, поправляется, весь такой стираный,
глаженный. Одним словом, хороший отрок в хорошей семье — с
материнским и отцовским — самым качественным и настоящим —
присмотром. И все бы так здорово, да нет добра без худа...


Первое осмысленное знакомство с Пожарским-сукой состоялось у
Коленьки непоздним вечером, в трех шагах от родного подъезда, меж
двух проржавевших «ракушек». Вынырнуло вдруг откуда-то сверху
синеватое, с бликами от уличного фонаря, потерявшее
осмысленное выражение лицо и надвинулось подозрительно.

— Здорово. Кажись, это ты и есть! А я вот — папаня твой, по которому
ты отчество имеешь, значит, Серега Пожарский. Руку давай!

Они соединили ладони. Грубовато кольнуло что-то в районе безымянного
пальца, и Колька почувствовал, что все вдруг изменилось и
уже не станет прежним. Что этот ужасный, с колючей рукой
человек — его кровная масть. Так должно быть. А значит, будет...

И он уже даже не слушал, что он там рассказывал ему о семейных
неурядицах собственной, абсолютно никчемной жизни, он думал о
том, кому раскрыть свою сомнительную душу и с кем отправиться в
путешествие по жизни.

С сильной и такой не по-женски последовательной Лидкой?

С Пожарским-сукой, Пожарским-отцом — угрожающим одним своим видом,
но родным и настоящим?


Мать, ясное дело, тем же вечером округлила на него глаза.

— Что-что? Он тебя тронул хоть пальцем? И был, конечно, вдрызг! О, Господи...

Насторожившаяся Лидка подперла крепкой рукой бедро и стала думать
думу. Спать отправили рано, мультфильма лишили, книжку
отобрали, выключили свет. Как шпионы какие, честное слово...

А он лежал в темноте, вспоминая едкий запах, окружающий его
настоящего папашу, и уже мечтал о том, как вместе они надерут тощие
зады этой компании из параллельного класса, которые
постоянно дразнят маму Зойку и называют их с Лидкой этим сложным
словом на букву «л»...


Он стал появляться. Изредка. И Колька радовался, бурно, без
стеснения. С тихой болью по вечерам начал вглядываться в окно,
надеясь угадать там тень, шныряющую меж гаражами с тем, чтобы
увидеть его одним глазком.

Он уже давно забыл тот, самый первый, разговор, в котором Пожарский
поведал ему о двух неудачных браках, одном ребеночке, не
совсем здоровом, а с большими нарушениями в развитии и
анатомии. Впрочем, все прошлое... Папаша, и правда, ходил ночами под
темным окном, но мечталось ему странное, и если бы Колька
узнал, о чем, навряд ли бы понял.


А он, Серега Пожарский, отец двух сыновей — одного смышленого, не
по-первоклашному сообразительного, и другого — так,
полусущества, прости Господи, с оттопыренной нижней губой и сплошным
туманом во взгляде, стоял в круге оранжевого фонарного света
с поднятой в нетерпеливом глотке четвертушкой и, черт
возьми, пытался думать.

Поначалу мысли улетели в возвышенное русло, он вспоминал юношеские
мечты о походах в зоопарк с будущим ребенком, свои жалкие
попытки подработать денег... А потом, как-то бесконтрольно, в
голову ударил алкоголь. И понеслось все вниз на удивление
стремительно. Во вторую встречу он отобрал у Кольки тридцатник,
который Лидка дала ему на киндер-сюрприз. Тот был слишком
счастлив, чтобы считать эти жалкие бумажки. Они посидели на
лавочке возле живописного сквера, попугали ворон, а что было
потом, Пожарский не помнил.

...Он очнулся в мокром сугробе поздно ночью, абсолютно один, с
адской болью в правом боку, и побрел к дому.

Там, в боку он позднее обнаружил мелкую отвертку, очень удачно
застрявшую меж ребер и не повредившую внутренности. Из чего
Пожарский сделал вывод, что пил он не один, а с «товарищем»
большой физической силы (Колька с его детским телосложением на
такое был не способен).


А двумя днями позже прошлый супруг заявился прямо к Зойке, огорошив
ее совершеннейше. Уперся рыхлой рукой об дверной косяк и
сделал на синем лице слабую улыбку.

— Узнала?

— Чего? Говори и иди, скоро Лидка придет.

— С ней до сих пор? И как?

— Да не все ли равно. Мы с тобой, слава Богу, люди чужие. А Кольке и
с нами хорошо, так что не приставай к нему, а то...


Этот с виду простецкий разговор вогнал мать в такую панику, что
вечером того же дня тетя Лида, важно кашлянув, вошла в комнату к
Кольке, помялась, помялась на пороге, да и села прямо на
кровать, как никогда не делала прежде.

Ну, говори, говори, подумал Колька, плети свою бабскую ахинею про
жизнь, подарившую такую позднюю и светлую любовь, про его,
Колькино счастье, которое разложено в ее практической голове на
составляющие, и будет преподнесено в ближайшем будущем,
когда повзрослеет достаточно. Тогда-то он все поймет и,
разумеется, скажет спасибо.


А Лидка думала, как ему объяснить то, чего не понимала сама. Как
подвести теоретический базис и обозначить вздорную выходку
природы, сделавшей ее мир с самого начала — первых лобковых
волосков и набухающих, болезненно и многообещающе, молочных
желез — чудовищно однобоким, уродливо искривленным в сторону
подруг, воспитательниц и школьных училок.

Они немного помолчали, а потом Колька вдруг спросил:

— Теть Лид, а ты служила в армии?

— Нет, Коль.

— А почему? Мой папаня служил... Мать говорила, что ему там
последние мозги отбили. А ты чего?

— А у меня артрит и сердце нездоровое — врожденный порок.

Они замолчали. Он подумал, что напряженность спала, но в тот вечер
его снова лишили мультфильма и рано уложили спать...

Блуждали сны. Фиолетово-синие и бежево-оранжевые, с четким лицом
Пожарского и привычной мамкиной бледностью. Он возвращался
снова на ту лавочку, где шугались изодранного отцовского ботинка
глупые вороны, и проступала в его путанной,
закончено-пьяной речи родная мужественность... Под утро его одолели
сны-мечтания. О том, как папка добровольно ляжет в специальную
лечебницу, чтобы никогда не возвращаться к бутылке, о том как
мать настойчиво и непреклонно дает отворот тете Лиде, и
возвращается все. Оживают солнечные краски, и горячая хлебная
лепешка, щедро обсыпанная кунжутом, благоухает на столе. Как
было когда-то...

А может, и не было.

Должно было быть! Но он не помнил...

А значит, не был уверен.

Но в тот начавшийся свеженький день, отправляясь за молоком и
глазированными сырками, он был уверен, что сделал свой выбор. И
сердце билось как никогда свободно, а дальний, грязного цвета,
небосвод всем своим видом будто давал обещание просветлеть
непременно и надолго...

А дома все рассыпалось в его глазах на мелкие багряные осколки. Он
только открыл дверь, и сразу тяжело осел на чисто вымытый пол
прихожей. В дверном проеме комнаты лежала, неестественно
перегнувшись, мать, а вокруг ореола рассыпавшихся волос
проступали нехорошие темные пятна.

Пожарский как раз шарил по выдвижным ящичкам лакированного комода.
Мать там всегда хранила деньги. Лицо его было спокойным и
даже умиротворенным. Он только обернулся на Кольку один раз,
пробурчал что-то.

Но все развалилось, как осколки вдребезги лопнувшей посуды. Вопросы
и взгляды, нелепые холодные прикосновения. Скривленное не то
от злости, не то от удивления синее лицо в нескольких
сантиметрах от него...


...Наверное, дело худо, подумал Колька. И тут в очередной раз все
перед глазами взорвалось и полыхнуло искрой. Отлетело и
шмякнулось о коридорную стену скривленное лицо Пожарского. А
немного сзади крепкие руки подхватили его, приподняли в
невесомость, заглянули в расширенные глаза. И он удивился, узнав
Лидку.

Откуда она здесь посреди рабочего дня-то?

Всполохи, шумы, сцепившиеся в темный, подвывающий комок два крепких
тела. Одно мужское и резкое, родное. Другое тоже мужское, но
по сути своей женское. Беззащитное, в чем-то даже слабое,
самоотверженно кусающееся, царапающее тощими цепкими пальцами
синий лик.

Только теперь он осознал реальность происходящего. Осторожно, на
локтях, подобрался к матери, которая медленно приподняла
голову. А через секунду разложился на окровавленном линолеуме он,
его родной, с исцарапанным, безнадежно и щедро разбитым
перепуганной Лидкой лицом.

И наступила нелепая, тупая тишина.


Она заплакала, глядя на почерневший взгляд Зойки.

— Не помню, зачем он пришел...-сказала мать, будто извиняясь,—
чего-то хотел. Наверное, денег, как обычно. Чего это я, дура, ему
отказывать стала?..

Лидка собрала вместе хлипкие и совсем не мужественные коленки,
опрокинула голову на мощную грудь. Только тут Колька разглядел
малиновую мокроту в районе ее темечка.

И бросился, утыкаясь в объемное, немного округлившееся за последний
год, спасительное плечо с писклявым, испуганным плачем.

— Папаня!.. Папаня!.. Не плачь, пожалуйста! Папка Лидка, не плачь!
Папка Лидка-а-а...



Декабрь, 2003.



Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка