Комментарий |

Наум Брод 5

Наум Брод

Начало

Летом я ездил автостопом по стране и много снимал. Несколько снимков
я отнес в молодежную редакцию. Какой-то тип, совершенно выветрившийся
из памяти, все снимки забраковал, но об одном сказал, что из него
может что-то получиться. Я щелкнул из поезда, уже отходящего от
какой-то заброшенной станции. На платформе стояла девушка с чемоданом
у ног. Снимок я назвал «Не встретили», сообщив всей композиции
драматический подтекст. Хотя очень может быть, что ее никто и
не должен был встречать. Просто человек приехал и ждет, пока пройдет
поезд, чтобы перейти на ту сторону, где станция. Там, кстати,
ее мог кто-то встречать. У нее и лицо было совсем не трагическое,
скорее всего, оно выражало эмоцию: как бы поудобней ухватиться
за ручку чемодана.

В редакции сказали: лицо укрупнить, прописать задний план. Фотография
сохранилась, она действительно уязвима: и по технике, и по содержанию.
Название тоже много говорит об авторе, как, впрочем, и о редакторе,
которому могло понравиться такое название. Но я стал спорить.
Мне казалось, что эти высокомерные профессионалы не видят чего-то
более важного, чем правильность исполнения. То ли мое сочувствие
ко всем не встреченным, то ли мой талант, глубоко скрытый под
бездарным произведением. Из редакции я ушел – и там никто об этом
не пожалел. Переделывать фотографию я не собирался.

Теперь я о ней вспомнил. Я предложил Тане поехать за город поснимать.
Что-то, видимо, я ей убедительно наговорил о своем увлечении художественной
фотографией и заинтересованности во мне редакции газеты, потому
что Таня ко всему этому отнеслась с интересом и уважением. Надо
так надо. Я и сам старался не думать о главном поводе этой затеи.
Говорил себе, что искренне хочу довести художественный замысел
до совершенства. Мне стало даже казаться, что Таня похожа на героиню
снимка: такое же круглое лицо, так же все на ней и вокруг нее
простенько. Оказалось, что у Тани и чемодан есть такой же или
почти такой. В выборе чемодана я еще немножко покапризничал, как
и положено ищущему художнику.

Какое-то время поездка откладывалась: то погода, то ее какие-то
семейные дела. Я ревновал: дела и –без меня. Перед глазами вставал
мужественный образ Леши.

Портрет Леши, которого я никогда не видел (фото робот):

невысокого роста, но все равно чуть сутулый – не из тех, кто страдает
от недостатка роста, есть достоинства, вполне это компенсирующие.
Черноволосый, лицо мужественное. Это смаковалось мной с особой
жестокостью по отношению к себе, потому что о моем лице нельзя
было сказать, что оно мужественное. Я уже брился, но не столько
из-за необходимости бриться, сколько, чтобы подстегнуть эту необходимость.
Взгляд у Алеши прямой, но чуть исподлобья. Когда ему врешь, или
он в чем-то тебя уличает, то наклоняет голову чуть вбок (не знаю,
с какого персонажа я это списываю). Леша – «хороший парень». Меня,
в отличие от Леши, «хорошим парнем» не назовут. Как «хороший парень»,
Леша должен нравится хулиганам. Мне тоже хочется, чтобы меня уважали
в этом мире, и какие-то достижения – ма-аленькие – есть. Но мои
достижения – результат моих стараний, а Леше стараться не надо.
Достаточно его манеры наклонять голову, когда он хочет доискаться
до правды. Это еще больше усиливает мою зависть к Леше. И я ищу
у него недостатки. Я знаю, что я остроумней, но в обществе Леши
и тех, кто его уважает, мое остроумие никому не нужно. Наоборот,
все должны охотнее реагировать на Лешины шутки. Впрочем, это даже
не шутки. Скажет что-нибудь такое, просто милую реплику, и всем
становится хорошо и весело. Зато у Леши нет воображения, уговариваю
я себя. Имея в виду художественное, о котором я думаю, что у меня
есть, и это может быть записано в скромный счет моих преимуществ.
Неизвестно только, как им воспользоваться в личных отношениях.
Если бы разговор о художественном воображении зашел с Лешей, он
мог бы серьезно нахмуриться: он бы согласился, что у меня есть
художественное воображение, но насчет своего – есть ли оно у него
–он просто не задумывался. Замечание по поводу его отсутствия
заденет Лешу, может быть, даже на короткое время обескуражит –
смотря в какой компании он его дождется. Если в моей – он обидится,
но промолчит. Если в его – может и в морду дать. По поводу «дать
в морду» мы тоже разные. У меня это не так: дал и пошел себе.
Бить того, кто сильнее, страшно; того, кто слабее – стыдно. С
другой стороны, если не философствовать перед «дать в морду»:
поверг соперника, значит, он оказался слабее меня; потом долго
мучаюсь угрызениями совести. Побили меня, – изведет самолюбие.
А «хорошие парни» этих терзаний не знают. «Хороший парень» потому
и хорош, что он всегда возле истины. Если он бьет, то за дело.
А от меня истина прячется в сомнениях.

Я напускал на себя серьезности: боялся, что в моем предложении
Таня уловит двусмысленность. Чем больше я пытался ее скрыть, тем
больше нервничал. «Поедем завтра?» – предлагал я. В короткой фразе
голос не успевал срываться. «Хорошо... Нет, завтра я не могу».
Стремительность атаки не помогла. Дальше должно следовать: «А
когда?», –но тогда ее согласие становилось важнее самого дела.
«Погода испортится», –бросал я почти профессиональный взгляд за
окно. «Пригласи кого-нибудь другого». Чтобы такое спокойно отпарировать,
требуется не мое умение держать себя в руках. Я видел: Таня беспокоится,
что по ее вине срывается такое важное дело. Опять плохо. В том,
что я занимаюсь чем-то серьезным, у Тани, кажется, сомнений не
было. Она могла подозревать, что это повод к сближению, но сам
повод вызывал уважение. И чем больше она верила в то, что ее участие
может мне помочь, тем больше я старался уверить себя в том, что
хочу сделать хороший снимок, а Таня как женщина меня не очень-то
и привлекает. Особенно после того, как я узнал, что она замужем.

Наконец выезжаем за город (все мои переживания, связанные с ожиданием
этого момента, вынужден опустить, потому что они не сохранились).

Чем дальше мы отъезжаем от города, тем более убедительным я должен
быть в своем желании сделать «большое искусство».

Сходим на какой-то маленькой станции.

Тихо.

Поезд отошел, никого нет

Одиннадцать утра –время, когда все, как будто, принадлежит нам:
пустой вагон электрички, пустая станция, пустой перрон.

Солнечному теплу уже надо пробиваться через прохладу, понемногу
заполняющую пространство; правда, пока без особых усилий.

На Тане полупальто с леопардовым воротником. Еще не совсем по
сезону, но мне понравилось, особенно воротник: с таким воротником
Таня вырывалась из своей простоватой среды, в случайных курточках
и темных брюках, и приближалась по классу к тем женщинам, которые
были в моих веселых компаниях. Леопардовость я считал принадлежностью
туалета зрелой женщины, рядом с такой и я казался себе мужественней,
превращался в мужчину, обладающего шикарной дамой.
Воротник восполнял то, чего мне не хватало при моем затянувшемся
мальчиковом облике.

Передо мной еще с переходного возраста стояли, как образцы, мучительно
дразня, два почти идеала мужчин. Один – так уж точно идеал и не
только для меня: Джек Лондон. Я прочитал его в пятнадцатилетнем
возрасте и, надо же, специально, чтобы поиздеваться надо мной,
в одной из книг была фотография Лондона в таком же возрасте. Боже,
какая разница между двумя приматами! На фотографии – здоровущий
парень, уже и не парень даже, а муж, валивший одним ударом задубелых
золотоискателей. Так он же еще и писатель! Ладно, об этом я узнаю
потом, этим чужим успехом я еще успею поиздеваться над собой...
И я: плечи узкие, рост маленький, уши торчат, хронический насморк.
И самый страшный дефект, с которым я постоянно борюсь: кучерявые
волосы. Надо же чтоб так человеку не повезло –чтоб его волосы
не спадали прямой прядью на лоб и не взлетали назад от порывов
ветра, как, например, у моего одноклассника Вальки Голубева (разница
в фамилиях мне пока ничего не объясняла, я хотел таких же прямых
белых волос).

Второй образец никому не известен... ну, может, кто-то случайно
знает: Джакомо Стампонато. За правильность написания не ручаюсь,
а проверить уже негде. Или надо лезть в такое далекое мое прошлое!..
Джакомо Стампонато – телохранитель Джеки Кугана, о котором тоже
сегодня никто не помнит, кроме меня. А Джеки Куган –это маленький
еврей (чему я тогда, кстати, был очень удивлен) в огромной
кепке, один из главных мафиози Америки пятидесятых. Об этих ребятках
я узнал от отца. Он читал разные иностранные журналы с цветными
фотографиями... такой разительный контраст с убожеством нашей
тогдашней прессы!... небрежно разбросанные по столу и по постели
отца… Не связь с внешним миром, потому что я не знал ни одного
языка, а другой мир – и вот оттуда сквозь
мою немоту пробилась ко мне чужая судьба. Джакомо Стампонато убила
дочь его любовницы, кинозвезды. Но меня потрясло не само убийство
и даже не то, что оно было совершено малолеткой, – меня потрясла
прическа Джакомо Стампонато! Чуть вьющиеся волосы – не как у меня,
а волнисто вьющиеся на затылке, которые долго-долго
вертикально сливаются вниз. Почти до плеч. Конечно, только с таким
вертикальным затылком можно рассчитывать на судьбу, достойную
внимания глянцевых журналов; только с такой прической можно рассчитывать
на благосклонность звезд.

... Чуть позже я смог оценить еще одно достоинство воротника как
ближнего подступа к Таниному лицу: казалось, что я окунаюсь в
ее дыхание.

Итак, два человека на пустынном перроне, один из которых не знает,
что делать, чему отдать предпочтение: искусству или любви. Кстати,
это был бы неплохой снимок: растерянность двух молодых людей друг
перед другом и перед надвигающимися на них житейскими проблемами.

Я начинаю снимать. И начинаю увлекаться. А Таня начинает входить
в свою роль. Ей кажется, что у нее ничего не получается, она нервничает.
Я ее убеждаю, что все в порядке, хотя не очень уверен в этом.
Я сам не знаю, что должно получится. Еще мешает половинчатость
состояния: ни влюбленность, ни вдохновение. Я ей говорю: смотри
сюда... смори туда. Таня это исправно выполняет. Это видно на
снимках, несколько я оставил на память. На одном все поле занимает
воротник. Если посмотреть внимательно... если всмотреться в выражение
лица, то можно уловить что-то, что пробивается через дурацкое
изображение чего-то. «Дурацкое» относится не к лицу, а к фотографу.
Но когда отводишь взгляд, в памяти остается только леопардовый
воротник. Странный эффект. Я его могу объяснить только тем, что
воротник на этой фотографии – единственная естественна деталь.

По взгляду Тани, устремленному мимо объектива влево, трудно понять,
чего в данный момент в ее голове больше: желания хорошо справиться
с задачей модели или недоумения девушки –«зачем он меня сюда завез».
Хотя, может быть, такое содержание ей приписывает моя совестливость.
Я ведь с самого начала знал, зачем, что это всего лишь придуманный
повод, а все остальное делалось, чтобы меня в этом не заподозрили.
Я преувеличивал ответственность перед редакцией, преувеличивал
реноме самой редакции и даже преувеличивал свою увлеченность художественной
фотографией, хотя в других обстоятельствах она была искренней.
А чем больше я все это преувеличивал, тем глуше становился истинный
умысел. И если бы Таня тогда спросила меня... при всем ее простодушии
она ведь могла задать мне вопрос… Если бы она спросила, чего на
самом деле я жду от нее, – я бы возмутился. Сдерживая сердцебиение,
одолевая родной гул в голове и дикое желание сказать правду: «Да,
я привез тебя, чтобы...» –главное, конечно, не договаривается,
выдавливаешь из себя что-то вроде признания...

Кажется, я со своей увлеченностью переборщил. Настал момент, когда
моя фотомодель, добросовестно отработав все ракурсы, посмотрела
на часы, и сказала –осторожно, почти вопросительно, –что пора
возвращаться. А когда девочка тебе говорит «пора возвращаться»,
и в ее голосе ты слышишь не призыв к экономии времени, а беспокойство
не опоздать куда-то, то воображение начинает ревниво рисовать
разное. В данном случае я представил себе ее квартиру, в которой
мне всё нравится, но в которой всё, абсолютно всё живет без меня,
как она переступает порог и переключается с того, что только что
было, на то, что ее ждет... на того, кто ее встречает.
В девичьей головке могли происходить похожие процессы: какие-то
мысли, ожидания до порога, за порогом, –но, разумеется, с меньшей
внутренней напряженностью, чем у меня. Потому что, когда пошли
уточнения «который час» и «не пора ли нам возвращаться», а возвращаться
должен был каждый к своему, она могла совершенно потерять интерес
ко мне. Если такой вообще был.

...Мы в электричке, возвращаемся. Это еще не время переполненных
электричек, но какой-то народ в вагоне уже потеснил нас. Таня
прислонила голову к стеклу, я сижу напротив, молчим. Отношения
не выяснены, мне кажется, что Таня уже свободна от мыслей, связанных
с недавней съемкой, тем более –со мной. Я еще вяло продолжаю вести
роль озабоченного фотохудожника, но понемногу начинаю убеждать
себя в том, что не хочу быть с Таней.

После – пауза до зимы.

Я то прогуливал лекции, то, наоборот, так ударялся в учебу, что
не замечал или старался не замечать ни Тани, ни своего чувства
к ней. Всё проверял, не ошибаюсь ли, даже когда в Таниной сдержанности
мне уже слышалось: «Ну же! Ну же!» –пока я, наконец, не решился
на то, что хотел.

Я ведь так и не узнал, что произошло у неё с Лешей. Как-то не
очень верится, что она ни с того, ни с сего вдруг воспылала ко
мне благосклонностью или рассудочно предпочла меня, такого высоко
художественного, своему мужу – будущему инженеру-строителю. (Кстати,
и в Лешиной профессии я тоже находил преимущество передо мной:
инженер-строитель мне казался человеком более повелевающим другими,
чем инженер-механик.) Что-то между ними произошло, что дало ей
право считаться свободной. При этом я не исключаю простое любопытство,
интерес к познанию этой стороны жизни – я это замечал. Она довольно
внимательно прислушивалась и присматривалась ко всему, что отзывалось
в ней новизной ощущений.

Но если бы это было только познанием, не было бы всех остальных
драматических последствий ее ухода от мужа. Беспокойство Таниных
родителей, которое ни в каких конкретных действиях не проявлялось,
но волнами докатывалось до нас. Напряжение сторонних наблюдателей.
В группе стало часто звучать имя Леши; «темные» произносили его
непременно со злорадством в мой адрес, «светлые» – так, как будто
я благородно смирился с принадлежностью Тани другому.

Мне хочется, чтобы этот фрагмент был и для читателя паузой. Тогда,
может быть, он так же, как я, почувствует, с какой внезапностью
и стремительностью у нас все началось.

Мы на лыжной прогулке.

Несколько человек из «светлых», Таня и я.

Я не стоял на лыжах лет десять, с детства. Тогда я тоже был не
ахти каким лыжником. Я, например, так и не решился спуститься
по крутому склону, если там еще не было лыжни. Если была, но одна,
петляющая между соснами, –тоже не решался. Такие спуски считались
особой удалью. Я с ужасом заглядывал вниз, куда сигал кто-нибудь
из моих товарищей, мог даже вывесить концы лыж над пропастью...

Ну! Оттолкнись!... Ничего же с ним не случилось, вон он призывно
машет тебе палкой... нет, в следующий раз, но тогда уж точно спущусь.

И мне становилось даже радостно от скорой победы над собой. Я
никогда не был спортивным парнем, но, видимо, мне хватало природного
артистизма, чтобы спортивность изображать. Я умел красиво стать
на лыжи, красиво, опершись на палки, повозить туда-сюда лыжами,
проверяя их скользучесть, красиво закинуть палки вперед и сделать
несколько красивых шагов... Останавливался я уже осторожно, потому
что на лыжне, если она раздолбана или заледенела, одной красивостью
на ногах не удержишься. Можно сказать, что я осваивал лыжи изнутри,
мысленно. Это позволило мне почти десять лет спустя, когда я стал
на лыжи, так грациозно шагать на них, так профессионально закидывать
палки перед собой –все это проделывалось при свидетелях, главным
среди которых была Таня, –что все решили, что я хороший лыжник.
В группе я все еще чувствовал себя на правах экзаменующегося.
Хотя, с другой стороны, почему я должен был уметь?
А если бы я всю жизнь прожил в Сахаре? Это же не умалило бы моих
других достоинств... Но дело в том, что ни в одном из своих возможных
достоинств я тогда сам не был уверен. Поэтому либо показывал,
как я умею, либо по-хитрому ускользал.

Немного по поводу компании, с которой я тогда был (воспроизвожу
картину, на которой запечатлелись сразу все участники прогулки;
на фоне снега они смотрятся порознь, напрашиваясь на то, чтобы
о каждом что-то сказали персонально).

Слева стоит парень с обычным для его лица выражением патологической
любознательности –почти всегда вздернутые в удивлении брови: человек
либо ждет открытия, либо его уже разочаровали известным фактом.
С ним у меня складывалось что-то вроде дружбы. На это в общей
сложности была потрачена почти вся жизнь, но теперь я вынужден
признать, что дружбы не получилось. Я как будто жал, жал пружину
между нами, иногда я уже почти не ощущал ее сопротивления и вдруг
– бац! –опять передо мной чужой человек. Этот парень – его и сегодня
можно назвать парнем, несмотря на лысину и пузо, –через всю жизнь
пронес верность семье, друзьям детства, одной работе и, кажется,
одной чертежной доске. При этом он всю жизнь пытался расширить
круг своих интересов и отношений. Я, как он утверждал, был особым
объектом его любознательности. Ко мне он кидался, как кидаются
к необычному, но в какой-то момент останавливался на безопасном
расстоянии. Общаться хотелось, а сближаться нет.

Чуть поодаль от него – его друг, диалектическое дополнение к его
остроумию: удивлял общество не столько глупостью, сколько ее неожиданностью.
Кажется, долгое время оставался девственником или никак не мог
изменить жене, но очень хотел, и как только удалось, уже не мог
остановиться, пока не хватил инфаркт.

В центре композиции я, выписывающий лыжами кренделя вокруг улыбающейся
Тани. Таня –спортсменка, занимается легкой атлетикой, может быть,
поэтому совершенно не стесняется своей неуклюжести на лыжне. А
справа от нас стоит девица с красным от усилия лицом (хорошо выделяется
на фоне снега). Девица, можно сказать, заскочила в эту картину
случайно и вот-вот опять исчезнет куда-то, за ее правый край.
На лыжах она впервые, но осваивает их с таким остервенением, что
наверняка к концу прогулки сможет сдать на первый разряд. Она
ходит вокруг нас кругами, завоевывая холм за холмом. Все знают,
что девушка неравнодушна ко мне, она это и сама не скрывает. Каждый
раз она возвращается с таким видом, как будто присвоила очередному
холму мое имя.

Через три или четыре дня Новый год. У всех соответствующее настроение:
как будто все обязательства перед человечеством выполнены и даже
подведены итоги, можно заслужено ждать праздников. Правда, девушка
с красным лицом никак не поспевала со своим главным достижением
года, и оно ей уже точно не далось бы: я в открытую стал домогаться
Тани..

Я сказал: давай встретим Новый год вместе. Видимо, смелости мне
прибавляло присутствие остальных участников прогулки. «Вместе»
не обязательно должно было означать уединение двоих. (Хотя пока
никто мне не предлагал быть вместе со мной). Таня немного
поулыбалась, соображая, и произнесла нечто, совершенно ошеломившее
меня: «Не знаю». Ее «не знаю» было сомнением почти что родной
женщины! Дальше я просто ринулся к ней, к все возрастающему удивлению
моего не состоявшегося друга и все возрастающему неистовству девушки
с красным лицом (тогда я её ненавидел, а теперь мне ее искренне
жаль).

Потом было три дня форменной горячки. Я что-то делал, но во мне
ничего, кроме ожидания, не было.

В ночь с 31-го на 1-ое, примерно около трех часов...

Мы лежим на довольно узком диване со спинкой.

Кажется, что такого рода конфуз мужчина должен пронести через
всю жизнь. Нет, ничего, могу тебе сообщить, юный Наумчик, что
твоя постаревшая сущность даже не может вспомнить толком, какие
были переживания.

Но переживания, конечно, были. Я откидывался на спину, закидывал
руки за голову и надолго замолкал, уставившись в потолок. Впрочем,
куда я уставился и уставился ли вообще, видно не было, потому
что было абсолютно темно. Так что темнота, как это ни парадоксально
для подобных ситуаций, была некстати: я не мог показать свои страдания.
Мне приходилось их озвучивать: вздыхать, чертыхаться, цедить сквозь
зубы нечленораздельные (каламбур случайный) проклятья и обречено
«нда-кать», как приговоренному к высшей мере. Я наигрывал возмущение
собой, как будто то, что со мной случилось, никогда не случалось
и глубоко меня удивило. Были попытки отшутиться: что-то вроде
того, что мой приятель подло меня подвел. Слава богу,
я быстро понял, что такие шутки уместнее, когда за мужчиной уже
числится удача. Тогда можно пожурить себя и своего приятеля.

А ведь начало было гвардейским. Все празднование я томился, намекая
на свое нетерпение, при каждом удобном случае в каждом углу демонстрируя
его. Иногда мой пыл охлаждало поведение Тани. Я его понимал так:
я против тебя ничего не имею, но мысленно я никак не могу отвлечься
от другой жизни. Так бывает перед тем, как оставить надолго или
навсегда привычное жилье – память все время подбрасывает недовыполненные
обязательства: то не забыть, это прибрать... Я тоже воображением
заглядывал в ее... мою... мной любимую и меня не любившую квартиру,
в один уголок, другой, чтобы найти остатки привязанности и...
Что «и» –не додумывалось, потому что сам я в таких ситуациях никогда
не отличался решительностью.

Наконец, наступает время, когда после демонстрации силы пора приступать
к выполнению обещанного. Праздничное застолье было в столовой,
а моя комната смежная, за стеклянной дверью (на самом деле дверь
хрустальная, но с определением «хрустальная» она забирает слишком
много внимания, а мне важно только то, что через нее проникает
свет из столовой). Мать, стараясь не греметь посудой, убирает
со стола. Видимо, после нашего ухода в комнату, между родителями
были какие-то молчаливые комментарии по поводу нашего уединения
– переглядывания, ужимки, –вроде одобряющие развитие событий,
но не без некоторого безобидного морализаторства.

МАТЬ. Она что, собирается здесь ночевать?

ОТЕЦ. А почему бы нет?

МАТЬ. Нет, я не против, очень милая девочка. Но ее родители знают,
что она не придет ночевать?

ОТЕЦ. Это ты у нее завтра спросишь.

Таня очень понравилась родителям, в очередной раз сработало ее
триумфальное обаяние. Отец, перед тем, как уйти в спальню, специально
задержался в дверях, чтобы поймать мой взгляд и изобразить мимикой,
что доволен моим выбором.

Изголовьем диван стоял к двери. Таня запрокидывала голову назад:
горит ли в столовой свет, удерживая меня от решительных действий
пока не станет темно. Одновременно это стало одной из фигур в
нашей любовной игре: она закидывает голову, а я не даю ей вернуться
в нормальное положение поцелуем. Как ни странно, но я не хотел,
чтобы свет погас. Я ждал момента между «нельзя», но когда я могу,
и «можно», но я не могу. У меня уже был опыт срыва, обычно он
не напоминает о себе, но, видимо, этот случай я посчитал слишком
ответственным. Слишком от многого я должен был отсечь девушку
–задача нелегкая для всего меня, не то что для какого-то малозаметного
органа.

Наконец, свет погас, квартира затихла. Тело по инерции еще немного
посопротивлялось, но мне уже было позволено задрать вверх шелковую
рубашку. И тут случился тот самый конфуз...

О том, как все у нас потом замечательно получилось, как я самодовольно
ухмылялся на вопросительный взгляд отца, опускаю. Художественная
литература – это не отчет о победах. Нормальный человек и без
того постоянно корит себя за свою ничтожность, а тут прочитает
о чьих-то успехах, совсем жить не захочется. А когда видишь, что
и другие все время конфузятся, как-то веселее становится: значит,
не я один такое говно.

Продолжение следует.

Последние публикации: 
Лауреат (06/08/2007)
Лауреат (02/08/2007)
Лауреат (31/07/2007)
Лауреат (29/07/2007)
Лауреат (25/07/2007)
Лауреат (23/07/2007)
Лауреат (19/07/2007)
Лауреат (17/07/2007)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка