Наум Брод 5
Утро... Мы спускаемся по лестнице – не знаю, как называется этот
первый пролет от парадной двери... в нашем доме он паркетный,
широкий, вдоль него по стенам лепные фигуры, сами двери тяжелые,
с витиеватым литьем, а через витражи наверху просачивается свет
с улицы, – в общем, нормальный подъезд нормального дома, когда-то
принадлежавшего нормальным людям. Спускаемся по лестнице, и что-то
я сказал по поводу недавнего постельного эпизода, что-то самонадеянное.
Вроде шутя, но на самом деле хочу выяснить, все ли у нас по этой
части в порядке. Какое-то беспокойство у меня было (так что я
не такой эгоист, каким могу показаться). Несколько раз я уже засекал
старания Тани, но не уловил, чем они увенчались...
В тот раз я, видимо, счел, что потрудился на славу и могу пошутить
на тему своей несостоятельности. Пока мы спускались по лестнице,
Таня внимательно вслушивалась в то, что я говорю, – мне даже показалось
подозрительной ее заинтересованность темой; получалось, что она
думала о том же. Девочка только-только входила в этот мир, я был
ее вторым мужчиной (думал я), что-то оставалось для неё невыясненным.
Я стал допытываться: что-то не так? Тогда не было принято задавать
лобовых вопросов, фраза «все нормально» могла разбудить эротические
фантазии, а от слова «кончил» в любом контексте я до сих пор напрягаюсь.
Это сейчас просто, когда нужное слово можно найти чуть ли не в
передовице газеты.
Таня, девочка благородная, успокаивала мое самолюбие какими-то
смутными эвфемизмами, но я настаивал на определенности: что, не
нормально? «Все нормально, но...». Таня смущенно улыбалась. «Что
– но?». Мы уже подошли к дверям, я взялся за ручку, но не с тем,
чтобы открыть, а чтобы помешать это сделать Тане.
Таня отпустила ручку, – кажется, она всерьез намеревалась продвинуться
в тему, что-то для себя выяснить, добиться каких-то следующих
завоеваний в этом, как оказалось, непростом деле. Я занервничал:
сейчас откроется неприятная правда: мои старания впустую, я никчемный
мужик! Да и не мужик совсем. Мужик – это Леша, с которым меня
постоянно сравнивают и правильно делают.
Ну, вот как добиться от женщины истины, но чтобы эта истина была
обязательно в твою пользу?!
Слегка смущаясь, подбирая слова, Таня говорит, что иногда все
хорошо, а иногда... ей хочется, чтобы я... как это сказать...
чтобы сделал так... как не смог бы сделать при всем своем желании,
потому что нет на это у меня благословения природы (это я уже
добавлял от себя). Я подозреваю, что Леша мог. Да, с Лешей было
нормально, признается Таня, и тут же спохватывается: но это не
значит, что с тобой не нормально. Просто с Лешей… как бы это сказать...
у него немножко побольше, чем у тебя, вот такой. (Показывает разведенными
большим и указательным пальцами). И он достает до одного места,
мне очень приятно. Хотя с тобой тоже приятно. Даже приятней, чем
с Лешей. Потому что я тебя люблю и так далее.
За этим следует поцелуй (можете мне не верить, но когда я первый
раз выводил слово «поцелуй», я не просто увидел, как Танина мордочка
потянулась ко мне, но и ощутил шевеление воздуха на своих щеках),
и мы выходим на улицу.
Девочка мучительно примерялась ко всему новому. Теперь, когда
речь заходила о Леше, я представлял его непременно в черных трусах,
под которыми угадывались чугунные чресла.
Жизнь пока продолжалась.
Сочи...
Мы снимаем две комнаты где-то у черта на рогах; но в пределах
города. Добираться надо было по серпантину; дорогу я запомнил
в связи с тем, что по ней мы в последний день ехали в ресторан
на попутном «виллисе» – машина открытая, настоящая американская,
неизвестно, откуда взявшаяся (физиономия пожилого владельца, довольного
нашим восхищением).
В одной комнате я с Таней, во второй, «проходной» или, наоборот,
в первой, – мой рижский приятель; я с ним встретился по дороге
на юг.
Наша кровать примыкает изголовьем к низкому окну. Если отодвинуть
занавеску – ты как будто на дворе. Вроде бы, на людях, но в то
же время –изолирован от них, можешь делать, что хочешь, чуть ли
не в их присутствии, а они ничего не подозревают. От этого становится
хорошо, как в детстве, когда ты так же наивно прячешься от внешнего
мира. Нам с Таней особенно не требовалось себя подогревать, но
все-таки такая близость к народу вносила дополнительную остроту
в нашу близость.
Кровать железная с набалдашниками, двоим поместиться довольно
трудно, к тому же у нее высокая желеобразная пружина: когда на
нее садишься, она из-под тебя уходит. Перед тем, как окончательно
приспособиться, мы долго укладываемся, с первыми любовными
играми и с хихиканьем в адрес одинокого приятеля в соседней комнате.
Наконец, пристраиваемся друг к другу потеснее, чтобы двум телам
занять середину пружины, в результате чего из нее получается что-то
вроде корытца, из которого уже не выпадешь. В азарте, правда,
мы можем потерять осторожность и скатиться чуть ли не на пол.
А один обязательно еще и подтолкнет другого для верности.
Таня поехала на юг раньше меня, «со своими». Я пытался домыслить,
что значит «со своими». Мать работает, Бабаеву такие семейные
радости не к лицу. Могли быть младшая сестра, тетка, с которой
Таня очень дружила, к тому же они были ровесницами, и ... кто
еще? О Леше впрямую не говорилось, а я не мог придумать, как это
выяснить, чтобы не договориться до всё обрубающей фразы «он же
мой муж». Кстати, сам я не собирался с ней ехать. Денег на поездку
было мало, и я решил какую-то часть пути проехать на попутных
машинах, какую-то – зайцем на поезде. И вообще, мне интересен
был не столько юг, сколько сама поездка: ее непредсказуемость,
а главное, ощущение свободы. Спутница лишала бы меня и того и
другого. Я думал: она поедет «со своими» (без Леши), мы там встретимся,
желательно поближе к возвращению домой, и вместе вернемся. На
мой взгляд, получалось здорово: далеко от дома встречаешь любимую
женщину, возвращаешься с ней домой...
В промежуток времени между нашим последним свиданием и ее отъездом
я старался ей не звонить, чтобы не застать момент приезда Леши:
вот Леши нет, а вот вдруг он есть – это могло быть чревато серьезными
последствиями, которых я пока избегал. Таня тоже не звонила, –
может по тем же соображениям, или были другие, более безобидные,
А, может, рассчитывала, что все выяснится само собой и о Леше,
который, конечно же, должен поехать с Таней, будет говориться
спокойно, как будто я сам и внес это замечательное предложение.
И вдруг она позвонила и сказала, что завтра уезжает. Я выдавливал
из себя слова через желание узнать, с кем же она едет, а она,
наоборот, удерживала разговор, чтобы он не свернул на скользкую
тему.
Договорились, что Таня, когда устроится, сообщит мне свой адрес
на главпочтамт в Сочи. Я сказал: хорошо, хотя, может быть, подумал:
на кой хрен мне твой адрес, если ты будешь с ним.
«Ну, пока?» – Она всегда произносила это с вопросительным оттенком.
На юге я оказался впервые. Когда поезд вошел в «южную зону» –
было шесть утра, я выглянул из окна вагона, – в лицо пахнул теплый
ветер с непривычным привкусом: как будто рот наполнился чем-то
удивительно нежным, бархатным, что не хочется проглатывать. Может
быть, этому ощущению и обязано выражение «бархатный сезон». Хотя
я был в середине лета.
В Сочи на почту я пошел не сразу – якобы проявлял характер. Но
больше, потому что боялся: приду, а телеграммы не будет. Еще в
детстве я обнаружил за собой одну странность. Скажем, я жду какого-то
приятного или нужного мне события и вдруг начинаю его прокручивать
в воображении, причем в подробностях, со всеми радостными переживаниями
и желанными последствиями, – всё, я уже могу не ждать его, потому
что оно не произойдет. Тогда я придумал хитрость: перебирать в
воображении нежелательные варианты развития, и – стало получаться,
как хотелось! Обычно знающие люди советуют: чтобы произошло что-то
хорошее, надо думать, что оно произойдет, – якобы таким способом
люди мысленно притягивают его к себе; я, выходит, отталкиваю от
себя плохое.
Как только мне представлялось «я захожу на почту», усилием воли
я заставлял воображаемую телеграфистку качать головой и смотреть
на меня печальными глазами: нет, для вас ничего нет. После чего
дополнительно накручивал себя: телеграммы нет, – всё, расстаемся!
Чтобы сложнее было отступать от решения, рассказал обо всем приятелю.
Он Таню знал и все удивлялся, что «такому засранцу (мне) досталась
такая классная девочка». Но раз она поехала с мужем, то «она тоже
засранка, как все они, засранки».
Выдержки мне хватило до вечера. Телеграмма меня ждала уже несколько
дней. Адрес до востребования и «целую».
«Целую» меня обрадовало, «до востребования» задело: значит, Леша
там, мы опять вынуждены партизанить. Хотя это могло объясняться
особенностями местной связи. Судя по адресу, Таня остановилась
в каком-то селе под Сочи. Мне увиделся маленький домик с двором,
где хозяйничают Леша в больших черных трусах (все нормально, семейная
жизнь), не подозревающий о том, что я уже рядом, и Танина тетка-ровесница,
постоянно настроенная на то, чтобы вовремя оставить наедине молодых
супругов. А Таня там как царевна Несмеяна, околдованная змеем
Горынычем, которую спасает ее заботливое окружение. Тетка из всех
многочисленных Таниных родственников самая ей родная душа, в отличие
от Леши посвящена в наши отношения. Мы с ней еще не виделись,
но вроде бы заочно Танин выбор она одобряла. Тетка считала себя
девушкой интеллектуальной, тянущейся к возвышенному, видимо, художественные
натуры, к которым она с подачи Тани причисляла меня, больше соответствовали
ее представлениям об идеале мужчины, чем будущий строитель Леша.
Такие авансы мне импонировали, но удивляло, что при этом она может
спокойно уживаться с Лешей под одной крышей.
Я отбил телеграмму, что я здесь, и уже утром получил ответ: встречай
в порту тогда-то, таким-то рейсом. Шок! Как – «встречай»? Едет,
что ли, ко мне погостить? Или она уже без Леши?
Несколько дней ожидания встречи опускаю, потому что это был классический
случай психоза влюбленного: бессонные ночи, истеричная веселость
и прочие известные медицине показания. Когда я первый раз влюбился,
мне было семнадцать, ее звали Рита. Мать однажды среди ночи застала
такую картину: я сижу на кровати (один), под одеялом, с закрытыми
глазами и быстро-быстро произношу: Рита-Рита-Рита-Рита-Рита; затем
падаю на спину и продолжаю спать. Так вот, в Сочи у меня было
примерно такое же состояние.
Встречать я поехал с приятелем. В толпе, сходящей на берег, я
не сразу узнал Таню: загорелая, волосы выгорели, вызывающая ревность
тем, что эти изменения произошли с ней в мое отсутствие. Она не
спеша, подошла ко мне, обняла, но так, что я даже слегка растерялся:
объятия получились серьезнее, чем просто порыв тела к другому
телу.
Сзади нее чуть в стороне стояла тетка. Судя по умильной улыбке
на ее лице, я оправдал ее ожидания. К сожалению, мне она не понравилась:
вздернутый нос, очки, неправильные черты лица – именно такой внешностью
обычно наделяют героинь, которых за ум и доброту настигает заслуженное
счастье. Кстати, я всегда нравился таким умным дурнушкам. Видимо,
их привлекало во мне и то, что отвечало их романтическим порывам,
и моя плотская бесцеремонность.
Тетка собиралась сразу же возвращаться назад, но Таня уговорила
ее остаться с нами до вечера, намекая на то, что так неожиданно
здорово образовалась вторая пара. У тетки в то время никого не
было (может, вообще никого не было, дышала тем, что создавали
вокруг Тани ее воздыхатели). Я заметил, как мой приятель скривил
кислую физиономию, но компанию поддержал. Надо отдать должное
тетке, ее совсем не тронуло, что она не понравилась приятелю.
Видимо, в моем лице она получила собеседника, исчерпывающего ее
интеллектуальные потребности, и основательно насела на меня. Откровенно
говоря, бесцельно беседовать с начитанными девушками мне не очень
интересно, но мне не хотелось терять расположения тетки, и фактически
целый день мы общались вдвоем. Таню это радовало, потому что меня
признал близкий ей человек, а моего приятеля – потому что ему
было лестно прохаживаться по набережной под ручку с такой девушкой,
как Таня.
Потом, наконец, мы добрались с Таней до нашей болтающейся кровати,
и она убеждала меня, что «ничего такого» Леше не позволила, а
я честно пытался представить себе ситуацию, когда молодые муж
и жена две недели находятся под одной крышей, скорее всего, в
одной простели, и между ними «ничего такого» не происходит. «Он
уже давно уехал», – сказала Таня, и мне вдруг стало жалко их обоих.
Таню – из-за того, что знаю, какое чудовище она предпочла «хорошему
парню»; Лешу – потому, что представил, каково ему находится среди
родственников своей любимой жены... женщины, которые молча наблюдают,
как она избегает его, а, может, знают кое-что такое, о чем он
догадывается, но о чем никто ему никогда не скажет, что совсем
гнусно. Вдобавок он уезжает, а так хотелось провести первый раз
в жизни вместе вдали от опостылевших взрослых... и, вообще, столько
намечено прекрасных планов на долгую жизнь! «И он знает, что ты
со мной?» – спросил я. Таня подумала и сказала: «На нем и так
лица не было».
В последний день мы наметили пойти в ресторан. (Рассказывать о
Сочи или о подробностях пребывания в нем нет смысла, потому что
само слово «Сочи» рождает исчерпывающие представления о городе
даже у тех, кто там не был; как «имя великого русского поэта»
– представления о Пушкине, даже у тех, кто его не читал. К тому
же город с такими природными возможностями избавляет его жителей
и гостей от необходимости проявлять себя каким-то оригинальным
способом. Мы с Таней не были исключением, в нашем времяпрепровождении
ничего особенного не было. Тем более, что мы были ограничены в
средствах. Но даже если бы средства позволили развлечься, для
Сочи это было бы тоже банально, как посещения пляжа). Таня не
очень хотела идти. Она вообще показалась мне вялой. Она говорила:
устаю от солнца. Я искал в этом какое-то иное объяснение. Ну,
как может устать молодая спортивная девушка? Наверно, переживает
свои отношения с Лешей. Ну, может, дело не только в Леше. Я тогда
еще наивно считал, что для женщины переход от одного мужчины к
другому – трагедия, все рушится. Видя, как приятель мается третьим
лишним, Таня отпускала меня составить ему компанию. Мы уходили
на целый день, иногда допоздна, позволяя себе почти все... почти!
– но все равно было так замечательно. Дома ждет любимая женщина...
Оказывается, свобода может быть сладкой, когда ты на поводке.
В ресторан попасть тогда было нелегко, а мы еще выбрали какой-то
интуристовский. Решили разыграть из себя иностранцев. Я – чистый
иностранец, ни слова не понимающий по-русски, Таня – моя спутница,
непонятного происхождения, потому что ей было наказано только
широко улыбаться и кивать, а приятель – русский, наш переводчик.
Для большей похожести на иностранца я напялил на себя пиджак и
галстук – потом в зале, по-моему, это оказался единственный пиджак.
Швейцара, загромоздившего телом открытую половину двери, пройти
удалось на удивление быстро. Приятель сказал: это мои гости, из
Румынии. Я приветливо подтвердил: «Антрасмис музыка ди данс радио
ди Руманешти». Между прочим, действительно по-румынски: «Передаем
танцевальную музыку радио Румынии». Эту станцию я тогда слушал
каждую ночь. Швейцар напряженно вслушивался в незнакомую речь,
но, видимо, решил, что в этом случае проще пустить, чем понять.
К нам по мгновенной наводке швейцара подлетела завзалом. Приятель
сказал ей: «Минутку» и обратился ко мне: «Свейки палдиес?» (Кто
не знает латышского – это «здравствуйте спасибо?»). Я сказал:
«Антрасмис музыка ди данс». Приятель сделал заказ, завзалом спросила:
может, ваш гость хочет отдельный кабинет? Тут мы одновременно
вспомнили, каким располагаем капиталом, я замотал головой: «Ноу,
ноу. Радио ди руманешти». Для иностранца, не понимающего русский,
я ответил подозрительно быстро и по делу.
Рестораны я люблю (любил). Мне нравится парадоксальность состояния,
которое испытываешь там, особенно первые десять-пятнадцать минут.
Ресторан – это место средоточия удовольствия, человеческой мерзости,
риска, отдыха и напряженной работы: например, войти, поймав нервный
озноб в предвкушении чего-то тако-ого!... пройтись взглядом по
залу в поисках своих, найти место, оценить
обстановку – насколько она доброжелательна или агрессивна по отношению
к тебе. Ресторан – это возможный шанс встретить ту, о которой
мечтаешь (ни разу в жизни не встретил и не слышал, чтобы кто-нибудь
встретил, но почему-то эта иллюзия сохраняется: может, из-за всегдашней
праздничности места). В ресторане женщины не просто флюидируют,
сигналя мужчинам о своей готовности отозваться, – они искрятся,
издавая характерное шипение электрических разрядов.
Но самое притягательное, ради чего хожу в ресторан я, – танец.
Не танцы вообще, а мой танец. Вдруг во время какого-нибудь
танца, обычно после двух-трех рюмок, я ловлю себя на том, что
какой-то мой жест или движение совпадает с музыкой или с тем,
что она рождает в моем воображении, и – понеслось. Я забываю о
партнерше, о том, где нахожусь, о нормах приличия. Профессионально
танцевать мне никогда не хотелось, так называемые бальные танцы
я не умел и не любил, – слишком они сковывают своими правилами.
Мне казалось, что музыку я не слушаю, а втираю в тело. Или тело
втискиваю в музыку. Или уже не в музыку, а в то пространство,
которое она рождает в моем воображении, и откуда я стараюсь послать
какую-то весть тем, кто остается снаружи. Потом начиналась вторая
половина самовыражения: оценка окружающими (для ресторанной публики
– в буквальном смысле окружавшей меня): одобрительные аплодисменты,
провожающие взгляды – удивленно-восторженные или сдержанно осуждающие.
Ну и конечно, женщины, женщины, теряющиеся от бессилия совместить
свои только что рожденные фантазии с ограниченными возможностями.
В тех ресторанах, где меня знают (знали, конечно; все в прошлом!),
меня иногда просят «выкинуть какой-нибудь номер». Тогда я выхожу
танцевать один. За это самые щедрые из официантов могут поставить
мне бесплатную водку и небольшую закуску. Несколько лет спустя
мой коллега по газете, которого я поил заработанной таким способом
водкой, как-то сказал: «Наум – может, и талантливый человек, но
пока он танцевал соло, слава ушла танцевать с другим».
В тот раз в Сочи обошлось без соло. Я с удовольствием танцевал
с Таней, особенно медленные вещи, и мне нравилось, когда на нее
пялились мужики с чужих столиков. Выглядела она тогда просто блеск:
смуглая, золотистые волосы, гибкая. Я прижимал ее к себе, рука
на тонкой талии нащупывала под платьем границу трусиков, она,
смеясь и совсем не смущаясь, возвращала руке пристойное положение
и долго сжимала ее своими крепкими пальцами. Правда, на быстром
танце мы чуть не поссорились: мне не нравилось, что она слишком
сдерживает себя. И меня сдерживает. Она говорила: «Я устала».
Я злился: «С чего ты устала, черт возьми?». Я был уверен, что
это в ней проявляются установки воспитания. Сразу вспоминался
Леша, который наверняка соответствовал им больше, чем я. По-моему,
он вообще не умел танцевать, и в глазах окружающих это никак не
умаляло его достоинств; от этого я начинал казаться себе дурачком,
мнящим себя Айсидорой Дункан.
Несколько танцев я сплясал с какими-то заводными девками и был
очень доволен собой: и тем, какой это имело успех, и тем, что
меня невозможно заставить делать то, что мне не хочется
Наша комната.
Поздний вечер.
Зима за окном, но у нас жарко.
Через стеклянную дверь виден свет в столовой: мать перед сном
наводит порядок, отодвигая бедрами от стола отца, который топчется
возле нее без дела.
Вполголоса, чтобы «не мешать молодым», они обсуждают что-то из
планов на ближайшее будущее. Наверняка, какая-то часть обсуждений
посвящена нам, что-нибудь оценивающее: меня – не лучшим образом,
но в интонациях заботливых родителей; Таню – в высших степенях,
даже с явным пережимом, как будто вытесняя последние сомнения;
нас – со смирением, венчающимся «пока, слава богу, у них все в
порядке».
Таня легла рано. Устала. Я тоже собирался лечь, но что-то заставило
меня изменить маршрут, и я пошел к секретеру. Меня прямо-таки
подхлестнуло. Пошел, как будто наперекор злой судьбе. И теперь
я сижу за секретером, пишу. Я уже давно не мастер художественной
фотографии, я – писатель. В редакции мои фотографии отвергли еще
более решительно, чем те, которые я приносил в первый раз, но
я особенно не переживал, потому что когда представлял себя всемирно
известным фотографом, круг моих почитателей мне виделся до обидного
малым, не больше кучки халявщиков на открытии какого-нибудь вернисажа;
не то, что бывает у знаменитых писателей.
Пишу я для Тани, пытающейся заснуть сзади меня, на
самом деле мне «не пишется». Несколько раз, оборачиваясь, я натыкался
на Танин взгляд: «Я, мол, уважаю твое решение, готова тебя подождать,
но, кажется, ты и сам не против того, чтобы все бросить и нырнуть
ко мне под одеяло». Сочувствие, которое может вызвать автор у
любимой женщины тем, что ему «не пишется» не менее эффективный
способ ее завоевать, чем восторг тем, что написано. Правда, творческая
бесплодность остается положительным фактором до поры до времени.
Женщину очаровывают неудачи только удачливого мужчины.
По-моему, тогда я пытался написать рассказ, который давно «ношу
в голове», даже пересказывал его Тане. Парень из «приличной семьи»
попадает в плохую компанию («золотая молодежь»). Родители и друзья
детства считают его человеком самонадеянным и поверхностным, не
способным на что-то серьезное в жизни. Но он совершает какой-то
неожиданный поступок и оказывается вовсе не таким плохим, каким
его представляли. Обиды на черствое человечество были мои, но
я был уверен, что так хорошо сочиняю, что никто об этом не догадается.
Что за поступок совершил герой, я еще не придумал. Как раз этим
я сейчас занимался. Я ворошил собственную куцую биографию, но
поступка, подходящего для высокой литературы, не находил. Тем
более, в сравнении с моими двумя кумирами – писателем и бандитом.
Постепенно раздражение собственной беспомощностью переключается
на:
родителей, которые разговаривают за стенкой – приходится напрягать
слух;
призывно расстеленный тот самый диван – две подушки, тонкое одеяло,
потому что не было необходимости кутаться в теплое, куда скользнуло
юное тело в моей любимой комбинации;
неудобный стол, он же дверца секретера: стоит мне в задумчивости
облокотится, как все на нем (ней) начинает сползать вниз. Одна
из ниш секретера выложена зеркалом, как раз на уровне головы пишущего.
Когда отрываешь взгляд от стола, натыкаешься на свой собственный
взгляд из глубины секретера. Так как он затемнен, то в первое
мгновение невольно вздрагиваешь, как от чужого.
Вдруг слышу голос Тани за спиной: «Иди ко мне». Ну, абсолютно
ничего не требующий голос! Я вообще не помню, чтобы Таня у кого-то
что-нибудь просила. Наверно, ей и не надо было просить: она одним
своим присутствием рождала у людей желание чем-нибудь услужить
ей.
Я молчу. Никакого «пишется» уже не жду – прислушиваюсь к тому,
что еще скажет Таня.
Она подходит сзади, обнимает меня, просто проглатывает объятиями.
В зеркале секретера вижу ее сияющую мордашку.
Я отклоняюсь вбок, давая ей понять, что отказываюсь от ее объятий.
Она принимает это за игру, еще крепче сжимает руки. А руки у нее
сильные. Я пытаюсь их разъединить – мгновение, до которого мое
поведение еще можно считать шуткой. Остановиться бы мне тогда,
взять себя в руки. В конце концов, что такого она сделала? В чем
меня ущемила? На что посягнула? Сейчас она насладиться мгновением
счастья и оставит меня в покое. Ну, даже если и затащит в постель...
Нет, я, мудак, должен был настоять на своем. Я с силой разорвал
ее объятия.
Таня на несколько секунд замерла, я видел в отражении ее растерянную
улыбку, успел даже произнести что-то виновато-смягчающее, но уже
было поздно. Она резко оттолкнулась от меня или показала мне этим,
что отталкивает меня, и упала на постель.
Как она рыдала! Как она терзала лицом подушку!
Сейчас я, конечно, не слышу ее рыданий, но с такими казнящими
подробностями вижу ее лежащей поверх одеяла, уткнувшуюся в подушку.
Я стал кричать: ты мешаешь мне, неужели ты не видишь, что я занят!?
Весна.
Из тех нескольких апрельских дней, когда уже во всю греет солнце,
но ты еще способен удивляться и радоваться тому, что кругом сухо.
Мы «ушли на диплом». Этот период я представляю так:
я стою на улице, ведущей к зданию института, метрах в трехстах
от него. Здание уже видно, но пока в воображении не возникает
его угнетающее содержание, издалека оно выглядит даже скромно
и приветливо, тем более, в такой милый день. А сзади меня, если
миновать бурлящий ничегонеделаньем центр, размещено нечто громадное,
равнодушное ко мне, – что-то вроде промышленной зоны.
Таня почти перебралась к нам. Это оправдано тем, что удобно вместе
готовиться к защите, но, в общем, весь ход событий вел к этому.
Я могу сказать «потому, что испугался потерять Таню» и этим заслужить
снисхождение у себя и читающих за свою мерзкую выходку. Но это
было бы полуправдой, потому что «испугался потерять» – не обязательно
признак любви. Это может быть признак трусости, неспособности
на решительные поступки.
К нам уже иногда звонит Танина мать: решить с ней какие-то дела.
Мать понемногу принимала действительность такой, какой она складывалась.
Когда к телефону подхожу я, она не справляется: «Как дела?» –
видимо, еще не чувствуя себя своим человеком, которому позволительно
задавать такие вопросы. Но этот интерес слышится в ее вопросе:
«Таню можно?». В паузе, пока Таня не подаст голос, ее мать, наверно,
пытается представить себе обстановку, в которой находится в данный
момент дочь; оценить, насколько ей сейчас хорошо, чем занята.
С моей матерью у нее более пространные разговоры. Обе считают,
что понравились бы друг другу (пока ни разу не виделись), потому
что понимают друг друга «как матери». С одной стороны, меня это
радует – на враждебной территории появился свой человек, с другой
– задевает неестественность голоса моей матери, в котором то ли
стремление понравиться той стороне, то ли готовность защитить
сыночка. Чтобы показать себя объективной, она обязательно постарается
пошутить в адрес «молодых», где мне всегда отводится роль отрицательного
персонажа. На мой взгляд, шутки плоские, но насколько я успел
понять, у Таниной матери они имели успех. Мою мать она считала
«женщиной интеллигентной и остроумной».
Ну и отец– этот, услышав голос Таниной матери, сразу подтягивается,
загорается азартом обольщения – угадал, охотник, что женщина сравнительно
молодая, пригарцовывает вокруг телефона, описывая полукруги на
длину шнура. Ей, похоже, это тоже радует ухо: небось, от Бабаева
не дождаться таких игрулек.
Да, тут надо добавить еще одно деликатное обстоятельство: девочка
попала в еврейскую семью. В самой семье, правда, почти никаких
признаков исключительности не наблюдается. Мать принадлежит к
тем наивным евреям, которые считают для себя обязательным быть
интернационалистами (синдром заложника, умиляющегося благородством
своего похитителя-душегуба). Отец вообще полукровка. Правда, исторический
опыт на всякий случай взывает к осторожности, ну а так – ничего
этнографически необычного замечено не было.
Наши семьи держатся на приличном расстоянии, но какие-то микроскопические
сближения происходят. В последнее время для этого появился повод.
Как-то Таня обмолвилась, что у «мамы неприятности». Мама работает
при каком-то товарном дефиците, в таких местах без неприятностей
не обходятся, настигли они и Танину мать. Ей засветил нешуточный
срок. В очередной раз, когда она звонила Тане, отец решает развить
свою галантность и, соблюдая такт (как ему казалось), предложил
Таниной матери какие-то юридические услуги.
Это могло звучать так.
ОТЕЦ. Я слышал, у вас какие-то неприятности (тон взят с такими
приглушенными обертонами, чтобы на том конце вызвать максимальную
доверительность к собеседнику).
ТАНИНА МАТЬ (должна смутиться; захочет спросить: «Это вам Таня
сказала?», но сдержится; ясно, что Таня). Да.
ОТЕЦ (гарцуя вокруг аппарата). Я думаю, это не телефонный разговор
(выпускает долгую струйку сигаретного дыма).
МАТЬ (хотела сказать: «Я тоже так думаю»). Да.
ОТЕЦ. Может, вы, наконец, заглянете к нам? (шутливое
«наконец» должно означать, что пора разряжать напряженность в
отношениях двух семей).
МАТЬ (шутка сработала, улыбнулась). Наверно (варианты: «Да?» или
«Наверно, надо»).
ОТЕЦ (ступив на завоеванную территорию). Ну так в чем дело?
Мать Тани еще мысленно оглядывается на орденоносного Бабаева,
как он отнесется к тому, что она обращается за помощью к нам,
но тот и сам, видимо, в растерянности, не знает, что делать.
ОТЕЦ. Тут нечего думать.
Окончание следует.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы