Случай в гостинице
цибульбирер-мотороллер, МН-20
Я приехал сюда умирать. Менее всего я хотел бы превратить этот
процесс в провинциальный фарс. Я буду ждать своего часа, но при
этом не опущусь ни до липкой веревки, ни до пустых
пластмассовых бутылочек из-под снотворного. Гостиница вполне отвечает
моим запросам. Здание ее – часть бывшего монастыря. Раньше
здесь жили чернецы, но сейчас их кельи оборудованы под
номера. Я оплачиваю обе койки, чтобы оставаться одному. Декораций
минимум: кроме спальных мест – две тумбочки, платяной шкаф,
стол, лампа с абажуром, занавески, радио, два стакана и
графин. Холодильник внизу – у администратора, который по
совместительству же работает и сторожем. Я живу на втором этаже. Из
одного углового окна видны верхушки тополей по ту сторону
проезжей дороги, из другого – монастырский храм на взгорье.
Там сейчас музей. Моя комната светлая, но холодная. Как в
мертвецкой.
Впрочем, на что же можно рассчитывать в этой жизни? Максимум – на
память о себе. Минимум – ни на что. Границы, собственно,
недалеки друг от друга. Память или пустота. Причем еще не
доказано, что память лучше. Для меня-то – да. Легче умирать, зная,
что о тебе будут вспоминать, говорить, хранить твои вещи,
фотографии, дурацкие записки и т.п. и т.д. Но каково тем, кто
будет вспоминать? Лишняя боль, лишний груз. Герои – это те,
кто умирает в одиночестве, отказываясь от памяти о себе.
Остальные – самовлюбленные мазохисты. Впрочем, еще остается
мысль о Боге. Если Он есть, возможны некоторые другие варианты.
анти-пунти, хацай-пуцай, 2
Сегодня с утра я гулял по городку. Пыльно-зеленые улицы. Двухэтажные
деревянные дома, каменные, русские скуластые лица, пейзажи
севера, неброские, приглушенные, как ночники, везде время
яблок. Я плохо разбираюсь в сортах, съел пару невкусных – и
теперь мучаюсь животом. Зато неподалеку от гостиницы я
обнаружил кладбище. Прошелся по нему. Людей не было. Только у одной
могилы сидел мужик лет сорока с отсутствующим видом. Рядом
на скамеечке стояла початая бутылка водки. На могильном
камне покоился на треть заполненный стакан, прикрытый сверху
сухариком. Мужик не обратил на меня никакого внимания. Креста
на могиле не было.
Я шел, воображая, каким образом меня будут хоронить. Мне захотелось
остаться здесь. А что, если написать в завещании, что прошу
предать мое тело именно этой, конца августа, земле. Как
засуетятся административные службы, мигом начнут выискивать
причины. Будут проверять, не состоял ли я на учете в
психдиспансере, нет ли у меня богатых родственников из этих краев –
может, клад где-нибудь здесь закопали. Я буду умирать долго,
если сразу не получится. Буду жить в захудалой гостинице, с
надеждой каждый вечер ложась спать – вдруг утром уже не
проснусь? И снова буду просыпаться, и снова, и снова.
будя, Ан-24, зызя
Муха мечется между стеклами. Попалась, бедняжка. Я уже битый час
наблюдаю за ней. Приятно ощущать себя всевышним. Достаточно мне
открыть окно – и насекомое на свободе, но я этого не делаю.
Ведь ей-то невдомек, кто хозяин ее судьбы. Eй на меня
наплевать. Ей бы вырваться, а то полетает, потрепыхается и через
день-два загнется. Затем, к зиме, ее тельце засохнет,
превратится в маленькую черную точку, и никто о ней, горемычной,
не вспомнит. А если бы она знала, что достаточно попросить
меня, если бы ей кто-нибудь подсказал, что я хочу, чтобы она
мне помолилась? «Помози мне, Хозяин моей жизни! Помилуй мя!»
– я бы внял, да, чего доброго, и отпустил бы. А может, и
нет. Сказал бы ей: «Дура ты, дура! Все одно от судьбы не
уйдешь. Все одно жизнь – одни страдания. А раньше помрешь, позже –
разве в этом суть? Смирение важней. Ты вот – в меня верь, а
тогда и помирать не страшно. И свои функции выполняй
исправно, на дерьмо садись, заразу разноси, детишкам спать не
давай, днем жужжа. Тогда и помрешь с чистой совестью. А я твою
душу на улицу выпущу – пусть, сердешная, летает».
айн-цвайн-драйн, дыдя-1
Муха совсем ослабела. Когда я пришел с кладбища, где опять встретил
мужика с водкой, причем я даже кивнул ему, как знакомому (не
знаю, заметил ли он), я первым делом бросился к окну –
посмотреть на свою муху.
Предположим, Бог есть. И я для него – такая же муха, ну ладно,
другая... Ну, третья,.. Ну, вообще не муха, а человек, и не
вообще, а сын родной, согласен. И вот я между двумя стеклами, как
между жизнью и смертью. Он смотрит, как я мечусь,
артикулирую звуки разные, бьюсь об эти стекла – то бишь всем видом
показываю – ну, устал я, Отец родной, устал, не могу здесь
больше, плохо мне здесь – выпусти меня, открой мне форточку! –
и думает, открывать ему окно или нет. Вот она, свобода воли.
Хочешь – летай, не хочешь – сиди смирно. Но форточку
открыть может только тот, кто ее сварганил. И ты без Него – тьфу
пустое, муха дребезжащая. Ну я-то свинья, я столько сам
пережил, что мне даже приятно, когда я вижу чужие мучения.
Солидарность хоть какая-то. Даже если с мухой. Я-то к мухе ближе,
чем к Непостижимому Господу. Ну, а он, Демиург, Он же
добрый, Он же честный. Почему же Он за мной наблюдает. Почему не
прекратит мои мучения. Почему я каждую ночь вижу одну и ту же
сцену: выбитую мной дверь, и в комнате, куда я врываюсь, на
полу, на матрасике, мой дружок закадычный, а на нем,
гарцуя, с распущенными волосами, леди Годива прямо-таки, с
удивительно красивой грудью, столь часто прижимавшейся ко мне, она
– моя плоть едина, жена, пятнадцатилетний счастливый брак –
почему же Господь после этого наслал на нее внезапную
дорожную аварию и смерть, не приходя в сознание в грязном
больничном коридоре, а уже пятый год места себе не нахожу и
чувствую, что больше не могу, и молю у него – убей меня, или вырви
память, убей – или сделай безумным, но только не мучай
гнусной, бесконечной повторяемостью, открой свою форточку, ты же
добрый, Батя.
ути-пути, маля-паля, ен22ц
Глупая администраторша пришла в мини-юбке, и я долго, беседуя с ней
в ожиданий связи с городом, из которого я приехал сюда,
созерцал красивые круглые коленки.
Промаялся я с час, связи не получил и вновь ушел гулять по городку.
Зашел в кафе. Поел творога с сахаром. Пива выпил, кислого.
Вот дома сейчас банку консервов прикончил. Чаек кипячу. Опять
голодный.
Хорошо бы позвонить ей, сказать, приезжай, или я приеду – это
все-таки шанс. Сказать ей – я никогда не думал, что смогу снова
полубить (так даже лучше, не исправляя). Понимаешь ли, у меня
уже все позади. Смерти там разные, измены, боли в области
груди – что-то среднее между инфарктом и невралгией. А ты бы
могла меня спасти (опять монолог мухи), отзовись, приди. Тю,
дурацкий автомат в гостинице монетки съедает, а через
талончик что-то никак не соединят, все время днем звонить
приходится, а она, видимо, по делам бегает или с кем-то гуляет,
может, целуется, обнимается. Может, спит с кем-то. Впрочем, я не
ревную. Когда дело идет о смерти, остаются лишь две краски:
белая и синяя. Белая – счастья, спасения, синяя – трупная
краска морга. Я жду с неясной надеждой, когда же остановится
мое сердце, и в то же время, как мудачок-мальчишка, бегаю к
телефону и смотрю тусклым взглядом на серый холодный
аппарат, ожидая чуда: вдруг он зазвонит, и к нему позовут меня, и
это будет она.
адъюнкт, дизъюнкт, сюръект
Сегодня вновь гулял по кладбищу, было воскресенье. Мужик сидел на
своем рабочем месте. Выглянуло солнышко, птицы вовсю
заголосили. Я, неожиданно для себя, решил подойти. Мужик заметил
меня, когда я был уже рядом, кивнул и предложил выпить.
«Не хотите ли чуть-чуть?» – спросил он серым будничным голосом.
«Даже не знаю», – ответил я.
«Присаживайтесь», – я сел на скамейку: я с одной стороны, с другой –
мужик, посередине – бутылка и стакан.
«Вы пейте из стакана, – сказал мужик, – он чистый».
« А вы?».
«Я из горла́».
Мы поседели, помолчали. Он налил мне. Я вопросительно посмотрел на
него. «За сына» – сказал он. Я выпил, прикрякнул.
На гранитной плите были даты жизни и смерти, и фотография, молодой
парень, действительно похож на отца. Прожил двадцать один
год. Хрен его знает, что там – афган, рак, нож пьянчуги.
«Если бы я мог понять, зачем он это сделал, – сказал мужик. – Может,
не было бы так хреново. Прошлого не вернешь. Но понять-то
надо».
Я молчал, любые мои слова звучали бы фальшиво. На кладбище, ближе ко
входу, стояла маленькая деревянная церквушка. Кто-то
покрасил ее в голубой цвет, и этот цвет, праздничный и светлый,
был то ли вызовом, то ли насмешкой здесь.
«Понимаете, пришел пацан из армии. А он во флоте служил. Егo друзья
встречали, девки. А он пил, а с девками – ни-ни. И молчал. Я
думал, мало ли что. Не нашел себе, а может, по блядям
бегает, да стесняется показать. А он – молчит. А уже под зиму,
понимаете, сел в мою машину – запорожец, с утра то бишь, и
поехал куда-то. Вечером – нет, на следующий день – нет. Мы с
мамкой его всех соседей оббегали. Всех друзей. Нет нигде. И
никто не знает, куда он мог запропаститься. Я в лоб друзей
спрашиваю – может, к бабе какой уехал. Нет у него никого,
отвечают. Стыдно, но спрашиваю – может, спортили его мужики,
может он того – теперь с мужиками живет. Да нет, батя, говорят,
ей-Богу не видели. Врали, что ли, или правду балакали?
Вот, а еще через день нашли его. В лесу. Под деревом – машина
стояла, а он над капотом висел. Подъехал, значит, на крышу
запорожца залез, петлю перекинул через сук и спрыгнул. И все. Ни
записки, ничего. И я не могу понять – зачем? Может, радиация,
может, что с мозгами».
Я молчал.
дидя – диидя – ди-иидя, 1000001 $
Мать прямо с ума сошла. Сохнуть стала, худеть. Рак груди нашли
буквально через год. И все перед смертью мне говорила – что ж ты
сына-то не крестил? А хрен его знает. Я ж в Бога не верю. А
теперь все хожу сюда, пью помаленьку у могилы – и все кошки
скребутся в душе.
Может быть, ему действительно лучше там было б, когда б крестили
его. Может, поп наш молился бы о нем. А вдруг чего и вышло бы?
Все же, родной. А теперь вот никого у меня. И креста не
поставишь.
26.06.94
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы