Комментарий |

Трагический образ тургеневского лишнего человека Часть 4

В романе «Преступление и наказание» между Раскольниковым, – яркий
представитель образа лишнего человека, – и его второю и дурною
половиной Свидригайловым происходит разговор на тему о привидениях
и загробной жизни.

«Я согласен, – говорит Свидригайлов, – что привидения являются
только больным; но, ведь, это только доказывает, что привидения
могут являться не иначе как только больным, а не то, что их –
нет, самих по себе. Привидения – это, так сказать, клочки и отрывки
других миров, их начало. Здоровому человеку, разумеется, их незачем
видеть, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек,
а стало быть, должен жить одною здешнею жизнью, для полноты и
для порядка. Ну, а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной
порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность
другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим
миром больше, так что когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет
в другой мир. Я об этом давно рассуждал. Если в будущую жизнь
верите, то и этому рассуждению можно поверить.

– Я не верю в будущую жизнь, – сказал Раскольников. Свидригайлов
сидел в задумчивости.

– А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, – сказал
он вдруг.

«Это помешанный», – подумал Раскольников.

– Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять
нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное?
И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна
комнатка, этак вроде деревенской бани; закоптелая, а по всем углам
пауки – и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда
мерещится.

– И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее
и справедливее этого! – с болезненным чувством вскрикнул Раскольников
(раньше он ни о чем не хотел говорить с Свидригайловым).

– Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое,
и, знаете, я бы так непременно нарочно сделал, – отвечал Свидригайлов,
неопределенно улыбаясь.

Каким-то холодом охватило Раскольникова при этом безобразном ответе».

А если мы признаем, что рождаемся чистыми и непорочными, – ведь,
по мнению Руссо, всё выходит из рук Творца прекрасным, – тогда
что? Тогда чистый образ детский, вне диалектики рассудка, всецело
отданный в руки воли в природе – есть то, что по мнению христианства
должно спасать человека: «Не войдете в Царство Небесное, пока
не станете, как дети, которые есть хозяева этого Царства». Следовательно,
рожден я прекрасным и чистым созданием природы, для жизни наслаждающей
и счастливой, даже в горестях. Если я и каюсь, то только в том,
что совершил я сам, по своей дурной свободной воле, по воле своих
неуемных желаний и прочее... Смерть, в этой связи, является естественным
законом природы, по которому, собственно говоря, я имею место
в бытие. Значит, она, независимая от меня самого, прекрасна, как
и моё рождение: мне безразлично торжество правды – я отдал себя
во власть природы и от неё одной хочу милости. И если необходимо
будет в загробном мире находить общий язык с пауками в черной
банной комнате, пусть будет так: по крайней мере, в настоящем
мире и так полно этих самых пауков, от них никуда нельзя деться
– они лишние, но они есть, как привидения и призраки. Почему,
собственно говоря, я должен кричать вместе с Христом и Иовом Господу:
«Почто ты меня покинул, и навлек на меня такие страшные очистительные
страдания, в которых сгорает моя плоть!», а не блаженно восклицать:
«Господи, как же я счастлив, что живу! И не принимаю слов сираховой
премудрости (41; 12): «Когда вы рождаетесь, то рождаетесь на проклятие;
и когда умираете, то получаете в удел свой проклятие», потому
что рожден на счастье, и смерть получаю свою в удел счастья, так
как всё прекрасно, что выходит из рук Творца моего, воли природы».

С другой стороны, в образе Православия мы видим цельный образец
народного религиозного храма, который выстроен на камне метафизической
воли древнего славянского язычества, нравственные нормы которого
иудеи облекли уже в христианскую диалектику, в слово, которая
вновь вернулась к нам, но уже в извращенном виде. (Вообще-то говоря
всё занесенное в Россию из Запада, или ещё откуда-нибудь, принимает
такие жуткие и уродливые формы, что диву даешься, как они вообще
могут существовать в природе; особенно сегодня, в бурный расцвет
наиглупейшей капитализации). Посему и видим мы, например, в старых
казачьих станицах Дона, например, принципы православия воплощёнными
в жизнь ни кем иным, как ярыми противниками христианства, то есть,
атеистами: церкви пусты, а человеколюбие и сострадание процветают
более, чем когда либо. В этом, кстати говоря, и состоит несомненная
заслуга Достоевского: он не испугался и не устрашился сказать
правду, он проник в темноту, – трудно сказать по своей воле или
нет, – но его личность, его образ жизни, его мощный, как ураган,
темп письма, конечно же, сыграли не последнюю роль в этом процессе
своей животрепещущей контрастностью добра и зла в рациональной
сфере, в которой только и возможно найти всё раболепское, мистичное
и извращенное, то есть, не человечное. То же самое, кстати говоря,
произошло и с коммунистической идеологией, основанной на диалектическом
материализме Ленина. Здесь же мы видим какую-то странную тягу
ко всему таинственному, к скрытому, следовательно – порочному.
Достоевский вещал из подполья. «Подпольный человек, – пишет Розанов,
– это человек, ушедший в глубину себя, возненавидевший жизнь и
злобно критикующий идеал рациональных утопистов (будучи сам таковым
– курсив мой Р.С.) на основании точного знания человеческой природы,
которое он вынес из уединенного и продолжительного наблюдения
над собой и над историей. Общий смысл этой критики есть следующий:
человек несет в себе, в скрытом состоянии, сложный мир задатков,
ростков еще не обнаруженных, – и обнаружение их составит его будущую
историю столь же непреодолимо, как уже теперь действительно присутствие
этих задатков в нем. Поэтому предопределение нашим разумом истории
и венца ее всегда останется только набором слов, не имеющим никакого
реального значения». Иисус уединялся в пустыню, и пришел в мир
оттуда, откуда никто и не знал: Иоанн – «глас, вопиющего в пустыне».
Ленин (Ульянов) – отшельник, вопиющий из Разлива, а поэты декаданса
собираются в подвале особняка Зубова (всего из черного мрамора)
с символическим названием «Бродячая собака». Но всё это нам вполне
известно, поэтому оставим всё вышесказанное недосказанным, ибо
история говорит сама за себя.


Ян Oп Дe Беек. Наполеон. Карикатура

Другое дело, что они все хотели дать людям? Все, как один, желали
всех накормить хлебом, который падает с неба на голову, как манна
небесная (ничего дурнее и придумать нельзя), преломить его и разделить
на всех, то есть, – всех непременно необходимо сделать одинаковыми,
тождественными, равноправными – короче говоря, сытыми. Забывая
при этом одно свойство человеческой природы, природы естества
лишних человеков – им всегда и всего недостает, им мало того,
что они имеют. Потому что им важно не достижение какой-либо цели,
после чего бы они успокоились, но сам путь к цели. Следовательно,
окружающие их люди – это всего лишь средства к достижению самой
цели, которая есть путь к цели, но не сама по себе цель. Посему
ближних необходимо в своих представлениях сделать быдлом, чтобы
без угрызения совести жить за счет этого самого быдла. Ведь, если
быдло живет за счет господина, кто же тогда господин, живущий
за счет быдла? «Знаешь ли Ты, что пройдут века и человечество
провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления
– нет, а стало быть, – нет и греха, а есть лишь только голодные.
«Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!»«. Вот здесь мы
видим в самом своем гнусном расцвете теорию психического угнетения.
У Розанова в «Легенде»(XIII) так сказано: «Мы не отойдем, кажется,
далеко от истины, если скажем, что с искушением прибегнуть, овладевая
судьбами человечества, к «земным хлебам» здесь разумеется один
страшный, но действительно мощный исход из исторических противоречий:
это – понижение психического уровня в человеке. Погасить в нем
все неопределенное, тревожное, мучительное, упростить его природу
до ясности коротких желаний, понудить его в меру знать, в меру
чувствовать, в меру желать – вот средство удовлетворить его, наконец,
и успокоить». Да именно накормить! Давайте накормим всех, и Государство
Российское рухнет, как Древнеримская империя, которая по этой
же причине ранее поглотила Грецию. Пусть покроется наше государство
чужеземной коростой, которую невозможно уже будет соскоблить,
как лишай с тела, что мы видим сейчас в горящей Европе: пусть,
расцветает сексуальный порок педерастии, педофилии, лесбиянства.
Давайте, накормим всех до отвала, и разрешим государству брать
под свою защиту преступников, нам же их станет по-человечески
жалко: мы же насытились, накормились до отвала, теперь нам позволено
прощать. Тех, кто беден, будут убивать, насиловать, а те, кто
насытился, будут жалеть, тех, кто насилует, – как вам такая перспектива?

Что же касается излишнего, то восстания в римских легионах, религиозные
психические эпидемии, всякого рода революции – есть формы пресыщения,
насыщения и изобилия. И здесь, мы должны понимать: Блажен человек,
который знает сколько ему достаточно, и несчастен тот, кто этого
не знает, – вот род знания, который необходим человеку. В противном
случае, ему никогда не будет достаточно; всё достаточное – у него
впереди! Вы, например, действительно, думаете, что выходцам из
Африки во Франции живется хуже, чем у себя дома? Или эмигрантам
из бывшего Союза, в России живется хуже, чем в своих республиках?
Полноте, господа! Бросьте. Для них нет более счастья, чем они
имеют. Судя по всему, они им пресытились; дайте им ещё чего-нибудь
того, что они сами не знают, тогда всё будет в Европе в порядке;
но дать необходимо право творить беззаконие: ибо вы – боги, как
написано в Библии, теперь вам можно. Вы пресытились плодами земными
и узрели царство небесное. Следовательно, как не трудно догадаться,
торжество правды близко от грешников. В Древнем Риме, например,
право предъявлять претензии чужеземцу было священным правом каждого
римского гражданина, поэтому в Италии до сих пор и не горят автомобили.
А вот, что сделала накормленность народа в Европе, в Англии, в
Америке мы все видим: в силу своей отличительности от животного,
человеческое существо, только в накормленном состоянии и превращается
в быдло потому, что ему ещё нужно чего-то другого сверх того,
что ему необходимо и потребно. Определяются же последние, уровнем
развития сознания человека. Нельзя говорит об одном явлении применительно
ко всем людям, той и другой национальности; дело в другом, а именно;
если какой-либо человек поступает так, как описано выше, то он
такой, какой в его сознании оформляется образ, который его и приравнивает
к той или иной категории. По моему мнению, сознание человека не
есть сфера только психическая или только, мыслительная – нет.
Мне думается, что и профессор может иметь крайне низкую степень
развития сознания, как и безграмотный человек; в то же самое время,
нельзя говорить, что если не профессор (не грамотен), то со слабо
развитым сознанием. Отнюдь. Есть масса примеров, которые это опровергают
(Например, один высокообразованный филолог убил своих бабушку
и дедушку, в целях заимения более того, что имел). Сознание, вернее
уровень его развития, зависит от способности интеллекта превращать
аффекты воли в образные представления; чем одухотвореннее, чем
выше, такой образ, как ясное явление предстает перед нами, тем
значительным мы находим самого человека. Такое возможно только
в гармоничной связи воли, чувств, разума и рассудка. Уровень,
развития одного, если далеко отстает от другого, то гармония разрушается,
проявляется хаос, образ становится холодным и не живым – он не
идеален. С другой стороны, если, действительно, этот процесс гармоничен;
интеллект ещё не так далеко убежал от воли, а всё время разумом
притягивается к ней, тогда образ проявляется живым и естественным,
то есть, простым, – о чем и говорит Розанов. Такая способность,
можно сказать, должна каким-то образом вырасти в человеке, тогда
нам является гений, которого мы все любим и ценим. Розанов так
пишет: «Привязываться, любить в человеке мы должны это главное:
поэтому-то и любим мы его иногда вопреки всему, что видим в нем;
напротив, ненавидеть в человеке мы можем только внешнее и не главное,
какое-то обезображение, которому он подверг себя. Но когда, смешивая
то и другое или, точнее, ничего не зная о существовании в человеке
за его наружными проявлениями еще чего-то, мы разбиваем его образ
– мы разбиваем целое, которого не подозревали. Мы вдруг касаемся
главного, о чем не думали, и испытываем неожиданное, что не входило
в наши соображения. Таким образом, только переступив личность
человека, мы постигаем все ее значение: для нас открывается мистический
и иррациональный смысл ее, но уже поздно. Сделав ненужным подобный
опыт, обнаружив со всею убедительностью в гениальном изображении
состояние преступной совести, Достоевский оказал великую историческую
услугу…По крайней мере, вот слова, которые он влагает старцу Зосиме,
уже без всякой иронии: «Многое на земле от нас скрыто, но взамен
того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей
с миром иным, с миром горним и высоким, да и корни наших мыслей
и чувств не здесь, а в мирах иных. Вот почему и сущности вещей
нельзя постичь на земле. Бог взял семена из миров иных и посеял
на сей земле и взрастил сад Свой, и взошло все, что могло взойти,
но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения своего
с таинственным миром иным; если ослабевает или уничтожается в
тебе сие чувство, то умирает и взращенное в тебе. Тогда станешь
к жизни равнодушен и даже возненавидишь ее»«. Это посеянное и
взращенное, надо полагать, есть Воля человека. ««Пусть мы умрем,
но останутся дети наши, а после них – их дети», – говорим мы в
своем сердце, прижимаясь к дорогой нам земле. Но это бессмертие,
эта жизнь нашей крови после того, как мы станем горстью праха,
слишком не полна: это какое-то разорванное существование, распределенное
в бесчисленных поколениях, и в нем не сохраняется главного, что
мы в себе любим, – нашей индивидуальности, цельной личности. Несравненно
полнее существование, которое достигается в великих произведениях
духа; в них создающий увековечивает свою личность со всеми своими
особыми чертами, со всеми изгибами своего ума и тайнами своей
совести. Порою он не хочет раскрыть какой-нибудь стороны своей
души, и, однако, жажда в нем бессмертия, индивидуальной, особой
от других жизни, так велика, что он скрывает, запрятывает среди
прочего и все-таки оставляет в своих произведениях отражение этой
стороны: проходят века – и нужная черта вскрывается и встает полный
образ того, кто уже не страшится более смутиться перед людьми.
«Строй выше себе пирамиду, бедный человек»«, – говорит Гоголь.
Положа руку на сердце, нам необходимо честно сказать, что в творчестве
Достоевского мало живых образов. Все персонажи его, если так можно
выразиться, мраморны, хрустальны и ледяны; внутри их пустота и
обреченность; та же самая бодлеровская сырость и холод, или изваянные
из камня стихи Блока, или «мраморное» предчувствие Ахматовой,
-

«...А там мой мраморный двойник,
Поверженный под старым клёном,
Озёрным водам отдал лик,
Внимает шорохом зеленым
 
И моют светлые дожди
Его запекшуюся рану...
Холодный, белый, подожди,
Я тоже мраморную стану», -

которая в противоположность вышеназванным, воплотила своей трагичной
судьбой и бедной жизнью в постоянной нужде _ 5,
идеальный образ того, что можно противопоставить «Накорми!» Достоевского,
а его же «самостоятельному хотению» возможно ответить словами
Ахматовой, которые она записала в своей «Записной книжке»: «Страшно
выговорить, но люди видят только то, что хотят видеть, и слышать
только то, что хотят слышать». Или в другом месте: «Я не умею
писать, как хочу». Хотелось бы, мне у этих людей поинтересоваться,
как это они умудряются самостоятельно хотеть видеть и слышать,
а не видеть и слышать перед тем, как хотеть? Они бы, наверное,
так отвечали: «Захотел я и подсматриваю в замочную скважину за
раздетой женщиной; следовательно, самостоятельно хочу». Почему
же, тебе тогда стыдно и боязно? А если поймают? Другой скажет:
«Захотел и пошел в театр на спектакль, значит, самостоятельно
захотел». А почему именно на этот спектакль и почему он нравится?
Третий скажет так: «Захотел и женился на этой даме, а не на другой;
следовательно, мой выбор». Почему не на третьей, и почему эта
дама согласилась?

«Ведь я, например, нисколько не удивлюсь, если вдруг ни с того
ни с сего, среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь
джентльмен, с неблагородной или, лучше сказать, с ретроградной
и насмешливою физиономией, упрет руки в боки и скажет нам всем:
а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного
разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарифмы
отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить»
(Достоевский. Записки из подполья.). Мне, если честно, выражение
«глупая воля» слегка режет слух. Воля – это врожденный темперамент
человека, что я описал в своей одноименной монографии. Как же
она может быть глупой или умной; ведь, она такая, какая есть,
какой её создала природа. Другое дело происходит тогда, когда
от темного представления о её природе, воле причисляется стремление
обязательно к чему-то преступному и греховному, забывая при этом,
что, – как говорил Ницше, – скорбь мира – это глубина, но радость
глубже, чем она; и радость рвётся в вечный день. То есть, радость,
наслаждение, воля к жизни – всё это рвётся в будущее, в бессмертие,
в «вековечный день». Таким образом, всё вышесказанное – есть диалектика
рассудка, который и подвигает человеческое существо на преступление,
порок и раболепие. Воля же свободна; в ней пребывает абсолютная
свобода, как полная независимость от зла, от всего порочного,
от всего мирского и земного, поэтому в ней только и живут все
идеалы божественного, человеколюбивого, любви и самопожертвования;
только воля может жертвовать всем видимым и рациональным, не принимая
их, как некие ценности. В силу этого рассуждения, её абсурдно
называть глупой, скорее всего, возможно, определить, как слепую:
слепая воля природы – если смотреть на неё со стороны человека,
который был создан по замыслу природы для того, чтобы просветить
её, дать ей глаза, направить в русло истинное и счастливое, или
для того, чтобы созерцая движение и направленность своей воли,
человеческое существо радовалось жизни, но ни в коем случае ни
для того, чтобы эта радость была построена на страданиях других.
Видеть чужое страдание дабы радоваться самому – это и есть то
извращение инстинкта, о котором так много говорят. Но тайна собственного
естества намного опаснее для его носителя, чем знание видимое
и объективное. Так и чужеземец, находясь в другой стране, ощущает
свою безнаказанность потому, что конкретно знает, что там, где
он сейчас находится, никто не знает его настоящее местожительство,
в котором он всегда может укрыться. Вот тайна, которая и позволяет
совершать преступления, так же, например, как и двойное гражданство
позволяет человеку творить беззакония, чувствуя возможность избежать
наказания: вернее сказать, рассудочно диалектически обосновывает
себе эту возможность. Причем здесь глупость воли, ей богу, мне
не понятно, ибо, безусловно, когда говорится «глупая воля», то
представляется estupido hombre (глупый человек). В самом деле,
абсурдно мыслить человека настолько умнее природы, которая его
создала и, которая находится в нём самом, определяя его как индивидуума
мира, насколько она глупее его самого. Человек – глупее, ничтожнее
и мелочнее природы; он микроб на её огромном теле, причем, микроб
вредный; некий гнойник, который наносит вреда больше, чем пользы:
ибо только этому существу, только этой мизерной части природы,
возможно мыслить то, что его породило – глупой. В сущности же,
природа настолько мудра в своих творениях, что даже невооруженным
глазом видно, как в ней и добро и зло имеют каждое свое место,
в каждом её явлении заметна простота и логика существования, везде
и всюду она раскрывает перед нами свои причинно-следственные связи
или скрывает самые глубокие с такой поразительной аккуратностью,
что самое «умное» её существо – человек, никак не может проникнуть
в их суть! Где же твой ум, твой хваленный рассудок и интеллект,
человече? Покажите, хотя бы одного гения, всей истории человечества,
который бы застал природу врасплох; где они все? Что сделало с
их творениями, с их открытиями, с их изобретениями время? Оставило
только лишь в памяти человечества; более ничего. Посему человек
– это память природы, память её существования, то есть он некое
метафизическое хранилище памяти, ибо у него всегда есть только
прошлое, чем он и живет даже в настоящем. Таким образом, глупость
человека, хоть самого интеллектуального, безусловна. В этом случае,
конечно же, лучше и не знать, и не помнить, и не светить интеллектом
в глубину, во тьму потому, что экзальтированная личность не терпит
того, чтобы осознать себя средством, оружием в руках природы;
она хочет самостоятельного хотения, свободы в поступках, в выборе,
хочет произвола действия, отсутствия принуждения; поэтому она
и помещает волю себе в голову, свято веря в то, что всё зависит
от неё самой. Тогда она представляется такой личности «своей»
или «доброй» волей. Но представление это – диалектическое, религиозное,
чисто рефлектирующее, мистическое, суеверное, и прочее. И не задумывается
такая личность о том, что это сделано по воле в природе; именно
такое представление она и заложила в её голову для того, чтобы
такой род существ не далеко уходил от животного мира; ведь, чем
дальше от чего-нибудь себя мнит человек, тем ближе он находится
к этому на самом деле. Поэтому так и получается, что, например,
Гитлер, веря в провидение, перед принятием решения, перед тем
как сделать выбор, обязательно бросал монетку или кости. Но кто
назовет Гитлера человеком? В одной из своих критических статей
г. Н. Михайловский возражает на вышеприведенное высказывание Достоевского,
что «подобного господина свяжут и уберут». Достоевский знал, что
«убрать» можно, но уже не «уберешь», когда подобных будут тысячи,
когда встанет человечество, не насыщенное «арифметикой». На самом
деле же, история свидетельствует нам возникновением в народах
таких личностей, как Цезарь, Александр Македонский, Аттила, Наполеон,
Гитлер, Ленин, Сталин, да, и сам Христос, что человечество не
будет в будущем таковым, а всегда было, есть и будет, в массе
своей, таким. Ибо, с его молчаливого согласия, с его жаждой преклонения,
с жаждой страдания – с этими неустранимыми из природы человека
явлениями диалектической деятельности рассудка, основаниями его
деятельности, и проявляются такие типы на всём протяжении истории
человека на земле. Посему это основание следует приравнивать к
животной сфере человеческого естества, которое устремляет его
в коллективное, в социальное, то есть, в стадное, в котором необходимым
условием его существования является наличие некоего пастуха, «водителя»,
кумира, за которым можно идти, куда он ведет, которому необходимо,
безусловно, подчиняться, то есть, терпеть от него наказания, в
обширнейшем смысле, любить его за то, что он презирает остальных:
следовательно, это есть рабское свойство морали человеческого
интеллекта, на каких бы уровнях развития он не проявлялся (хоть
в глупом, хоть в умном человеке). Это, я повторяю, основа всей
мыслительной деятельности человеческого существа, которой только
и свойственна возможность насыщения, или пресыщения. Посему, даже
за объективным атеизмом (провозглашаемым с трибун), как за ширмой,
скрывается религиозный, суеверный и мистический (вполне можно
сказать – рациональный) страх: «И вложил страх к ним во всякую
плоть, чтобы господствовать им над зверями и птицами… Страх его
– только глаза человеческие (рассудок)… Страх Господень – как
благословенный рай» (Сирах: 17; 4: 23; 26: 40; 28).

Попробуем сделать умственный эксперимент. Например, давайте образно
уберем из мира сферу ответственности за преступление. Представим
себе, что нет в бытие человека ни государства, ни суда, ни милиции,
ничего. Представим себе также, что за убийство человека нет наказания.
Человек может творить беззаконие свободно, не боясь понести за
это законное, общепринятое наказание. То есть, каждый человек
имеет возможность совершить преступление. Вопрос: совершит ли
он убийство или нет? Я думаю, что нет. Потому что он четко будет
знать о том, что с ним могут поступить точно также, не неся за
это ответственности. Шекспир, кстати говоря, в «Ромео и Джульетте»
об этом и рассуждает. Не смерть многих приводит к миру и спасению
одного, а наоборот, смерть двух – приводит к миру многих. Закон
кровной мести самый жуткий и, вместе с тем, один из самых справедливых
законов. Так как говорит: «Нет законного воздаяния за смерть и
благо. Твори, что считаешь нужным, но помни, что с тобой, любой
другой может поступить так же, как и ты, не боясь быть наказанным».
А, как только, один из членов общества, обнес свой дом высоким
забором, заимел себе охрану, установил закон, с тех пор и начало
пышным цветом расцветать преступление, которое превысило и победило
само по себе наказание, ибо преступления происходят из веры в
безнаказанность. Так и Моисей, который устроил скинию в стороне
от толпы, окружив себя левитами, в пустыне устраивал первые казни
от имени бога, посему весь Ветхий Завет и пропитан кровью, кровью
многих. Только в Новом Завете образовалось некое ответвление в
другую сторону: кровь одного – в спасение многих, что вылилось
в ещё большую кровь. Так какой смысл говорить о крови вообще?
Разве можно на ней построить мало-мальски крепкое здание человеческого
общежития? Отнюдь. Поклонение золотому тельцу, само по себе, не
наносящее зла другим, разве достойно казни? Что плохого в том,
что человек верит деревьям, траве, реке, – природе в обширном
смысле, – как это было принято у славян языческих, разве это позволяло
творить беззаконие? Кстати говоря, можно предположить, что эта
вера славянская, но уже извращенная в идолопоклонничество золоту,
и есть то основание диалектического сознания, религиозной её части,
которую и восприняли евреи от халдеев и египтян. С другой стороны,
гений Достоевского заключается в том, что в образе «щигалёвщины»
сокрыто не стремление автора этой теории, сделать мир таковым,
каким он его излагает, а понятие того, что мир таков и был, и
есть, и будет, но люди, услышавшие об этом, начинают опровергать
и поносить Шигалёва за его безнравственность. Этим самым Достоевский
и показывает всю слепоту людей, которые не видят ничего далее
собственного носа. Таким образом, невольно он говорит о необходимости
воспитания воли интеллектом. Здесь же мы понимаем следующее: тот,
кто хорошо воспитывает других, плохо воспитывает самого себя.
Ведь, что есть воспитание воли посредствам интеллекта, как не
самовоспитание, самосознание, самоопределение, самодостаточность
– то есть, самость в обширном смысле слова. Ранее в армии офицеров
учили, чтобы воспитание солдата происходило по принципу: делай,
как я делаю; но не делай, как я говорю делать. В силу этого, благородные
поступки человека, всегда высоко оценивались в обществе потому,
что высокая степень самосознания резко отличалась от поступков
глупых, безумных и безрассудных. По этой причине и расценивается
воля, как нечто злое, которое приносит одни несчастья человеку.
Хотя тогда, когда мы смотрим и размышляем о воле, то бессознательно
всматриваемся в прошлые века, ибо воля ассоциируется с чем-то
вечным и древним, и там, в старине, нам видится весь ужас нравов
и обычаев, которые повергают нас ниц от представления о той жестокости,
в которой жили люди. Но представьте себе на мгновение будущего
человека, который живёт за три тысячи лет после нас. Вот он обращает
свой взгляд на наше время, и что он видит? Смею вас заверить,
он видит то же самое, что и мы, когда всматриваемся в историю
человечества, в историю воли, в историю её развития и эволюции.
Следовательно, смысл созерцания, которое отрицал Достоевский,
состоит в том, чтобы развернуть представление о древности воли
в обратную сторону, в себя, найти там внутри своего естества все
закономерности жизни, составить «табличку» своей эволюции, и самое
главное, это нужно в этом созерцании опуститься ниже воли, стать
за ней, чуть глубже неё самой. Тогда воля, как двигатель автомобиля,
который находится в передней части его, становится нам видна,
а мы, в свою очередь, с наслаждением управляем всем движением
человеческой машины: Не радостно ли нам водить автомобиль? И,
чем лучше марка его, тем более радость. Так почему же нельзя и
своё естество соорудить по образу и подобию счастья, свободы и
любви? Можно и нужно – третьего не дано, как говорят философы:
но и второго не дано – как говорит воля.

––––––––––––––––––––––––


Примечания

5. «Брак родителей Анны Ахматовой Инны Эразмовны Стоговой
и Андрея Антоновича Горенко не был счастливым. Андрей Антонович,
красавец и бонвиан, жил в своё удовольствие, не считая, тратил
женины, полученные в приданное деньги, не обделял вниманием ни
одной хорошенькой молодой женщины. Инна Эразмовна, мучаясь равнодушием
мужа и к ней, и к детям, жила как во сне. А дети один за другим
заболели туберкулезом. От злой чахотки угасла рано вышедшая замуж
Инна. Ирина, по-домашнему Рика, умерла ребенком в 1896 году. Затем
заболели и старший, Андрей, и Ия. Анна выздоровела, а Ия умерла
на руках у матери в Севастополе. Инна Эразмовна обезумела, сраженная
горем и крайней степенью нищеты, ей не в чем было похоронить дочь,
не было даже рубашки! В 1922 году она перебралась из Севастополя
к своей старшей сестре Анне Вакар, под Киев; имение Вакаров было
конфисковано, но крестьяне пожалели бедных господ и разрешили
им жить в бывшей сторожке лесника… К. И. Чуковский вспоминает,
как однажды в Ташкенте кто-то принес Ахматовой в подарок несколько
кусков драгоценного сахару: «Горячо поблагодарила дарителя, но
через минуту, когда он ушел и в комнату вбежала пятилетняя дочь
одного из соседей, отдала ей весь подарок. – С ума я сошла, –
пояснила она, – чтобы теперь (то есть во время войны. – К. Ч.)
самой есть сахар…»« Сост.: Алла Марченко «Синий вечер» (М., Эксмо-Пресс,
2000г. стр. 10.).

(Окончание следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка