Игра или духовный опыт? Глава из книги <Страсти по Андрею> (Окончание)
Игра или духовный опыт?
Глава из книги «Страсти по Андрею» (Окончание)
6
Несколько по-другому, нежели Жижек, разрушает целостность художественной медитации Тарковского Суркова, стремясь «читать» фильм не изнутри его
самоценного пространства, но сквозь призму тех, якобы
уникально-приватных, знаний о личной жизни художника, которые кажутся ей
достоверностью первого сорта, неким «ключом», способным
открыть «сейф». «…Но почему Жертва, приносимая Александром, вовсе
не выглядит для меня столь тотально убедительной, как
хотелось бы режиссеру, а его собственно художественный замысел
разрушается литературной умозрительностью? Потому что нельзя
принести в Жертву то, что давно уже не любишь, с чем
расстаешься на самом деле с радостью. Дело все в том, что еще
задолго до «атомной катастрофы» или испытания, посланного лично
Александру, его дом предстает в этом фильме таким холодным и
бездушным, таким безлюбовным, что его сожжение начинает
восприниматься, вопреки художественным намерениям автора, скорее
личным возмездием героя своей насквозь пропитавшейся фальшью
семье, нежели актом, предпринятым во спасение «всего
человечества»…»
Суркова исходит здесь из своего «предваряющего знания» (изложению
которого – кстати, в высшей степени неубедительному и
суесловному – она посвятила целый том), знания о том, что семья
Тарковских, якобы, изначально была насквозь фальшива _ 1. Но не
наивно ли в анализе художественной медитации исходить из
таких умозрительных предвзятостей?! Во-первых, цель Александра
вовсе не «спасение всего человечества», а спасение своей
семьи, а если уж совсем точно – мальчика, Малыша, являющегося
духовно доминантной фигурой, олицетворением той
преемственности, которая единственно важна и для Александра, и для
самого Тарковского, это передача того нового (восточно-даосского)
духовного зернышка, которое ожило в душе Александра и
теперь нуждается в земле и в садовнике. Росток должен быть
спасен, спасена должна быть «духовная истина». А что до «личного
возмездия» своей «пропитавшейся фальшью семье», то ведь ядро
и центр этой семьи – сам Александр и Малыш, живущие душа в
душу и любящие и свой дом, и остров (иначе зачем бы Малыш,
символ чуткости, интеллектуального целомудрия и интуитивной
мудрости, стал бы строить и дарить отцу на его день рожденья
изумительно-точную малую копию дома?). И вообще, разве не
очевидно, сколь вторичны и второстепенны, «антуражны», в этом
фильме все женщины кроме, пожалуй, «ведьмы» Марии, разве не
очевидно сокрушительное доминирование в нем мужских образов,
энергий ян? Сводить метафизику души человека, впервые
поверившего в реальность Высшей Силы, к сведению счетов с женой –
какая мелкая, какая нелепая идея. К тому же, ни в каком
смысле не находящаяся в соответствии с мифологемами и стилем
всего кинематографа Тарковского и тем более «образа автора».
Суркова приводит в своей книге _ 2 восторженное письмо к ней
киноведа Леонида Козлова, написанное в 1990 году после прочтения
частично процитированного мною доклада Сурковой: «Долгое
время, – пишет он, – вокруг творчества Андрея, его судьбы и его
памяти нарастало некое облако наваждений, прельстительных и
ядовитых. Можно было противостоять этим наваждениям просто
в силу внутренней и духовной независимости, в силу
естественного иммунитета (как у Ирмы, у Марины). Но еще никто, как
мне кажется, не попытался начать разгонять и развеивать это
облако сознательным волевым действием. Изрекались
предостережения, но они не в счет. Вы – первая, кто вступил в активное
противостояние и выразил это противостояние прямым
высказыванием, прямым разговором об Андрее на таких нравственных
основаниях, на которые, насколько я знаю, до Вас никто не
рисковал становиться. Поэтому Ваш текст означает (для меня по
крайней мере) начало подведения очень важной черты под целым
этапом «тарковсковедения» и «тарковскианства»…»
О каком «облаке наваждений, прельстительных и ядовитых» говорит
критик? В чем суть этих сакраментальных интонаций: «Изрекались
предостережения…»? Почему Суркова с ее, в общем-то,
простеньким докладом проявила, по словам Козлова, «нравственную
свободу и бесстрашие мысли»? Оказывается, она разрушила некое
колоссальное «табу» в сознании самого Козлова и для него словно
гром грянул, ибо выяснилось, что о Тарковском можно
говорить негативно _ 3. То есть никто извне, разумеется, не
запрещал, напротив – система это поощряла, но как же смог бы
«интеллигентный человек» бросить камень в Тарковского, если при
его жизни ему поклонялся, а система-то как раз и норовила
бросить в него камешек, системе он был устрашающе непонятен и
уже этим отвратителен. И вдруг начать бросать в Тарковского
камни? Страшно.
Поразительно, что Козлов решился на такую откровенность, пусть и в
частном письме (еще удивительнее, что дал согласие на его
публикацию). Документ уникальный. «Скажу Вам больше. Вы сделали
для меня очевидной мою собственную внутреннюю несвободу,
долго тяготевшую над моими попытками что-то писать или что-то
говорить об Андрее и его кинематографе. Я слишком долго
глушил, если не душил, в себе все те «нет» и все те «но», все
несогласия и неприятия, без которых мое восприятие и приятие
творчества Андрея не могли быть полно и внятно осмыслены и
выражены…»
Все пока кажется невинным, непонятно только, какая связь между
подковырками в докладе Сурковой, направленными в приватную
личность Тарковского, и «облаком наваждений, прельстительных и
ядовитых», которые она будто бы «сознательно» начала разгонять
в этом докладе. Может быть, это «облако наваждений
прельстительных и ядовитых» есть сам режиссер как частное лицо? Или,
быть может, само его творчество? Наваждение, которое хочется
рассеять?
«Сейчас я вспоминаю ту московскую конференцию, – продолжает Козлов,
вероятно, имея в виду Первые международные чтения,
посвященные творчеству Тарковского и проходившие в Москве в апреле
1989 года. – Она была чудовищно странной, в ней было немало
прекрасных и значительных, и трогательных минут, и в то же
время в воздухе витали флюиды некоего морока, нечто темное и
болезненное, нечто извращенное – смешанный дух ярмарки
интеллектуального тщеславия и идолопоклоннического капища. Эти
темные флюиды захватывали даже и тех, кто мог бы быть чист и
свободен в своей преданности «герою» этого собрания. Мне –
время от времени – становилось очень тягостно. Есть известный
психопатологический (опять психиатрия пошла в ход! – Н.Б.)
термин – «сверхценность». Наверное, можно было бы написать
небезынтересное исследование «АТ как сверхценность современных
интеллектуалов». Так вот, о конференции, на которой Андрея
так превозносили (как гуру, как пророка, как избранника,
достигшего высших ступеней духовного совершенства). Признаюсь
Вам: после закрытия этого сборища, придя домой, я почувствовал
жуткую потребность отринуть нечто и изрыгнуть это нечто из
себя – и все завершилось приступом диких рыданий (я ревел и
выл как баба, в течение нескольких минут). На другое утро
Оксана сказала мне: «С этой конференцией что-то не то: меня
словно преследуют какие-то темные силы». Я ей ответил:
«Прочитайте вслух 90-й псалом, несколько раз подряд…»
Истерика как симптом какого-то внутреннего коллапса, громадной
внутренней несвободы. Тяжко – быть вовлеченным в некое
непромысленное, неосознанное, невнятно-косноязычное коллективное
почитание существа, тебе знакомого, бывшего рядом с тобой во
плоти. Это достаточно унизительный гнет – невнятица суесловного
«радения», не вписанного ни в какую систему координат (а
интеллектуалы и не в состоянии вписать Тарковского куда бы то
ни было, ежели только не попытаются сделать из него
интеллектуала), тем более приправленного «ярмаркой интеллектуального
тщеславия», претензией быть причастным к «сверхценности».
После своего маленького домашнего бунта Козлов воспринял доклад
Сурковой как публичный бунт против всей этой дешевой тщеславной
вакханалии. Что ж, продвижение к своей личной внутренней
свободе, действительно, так много значит, что дзэнский мастер
Линь-цзи, например, давал ученикам даже столь радикальный
совет: «Встретишь будду (т. е. пробужденного, просветленного. –
Н.Б.) – убей будду; встретишь патриарха – убей патриарха!»
Нет ничего важнее внутренней неограниченной свободы, если ты
вступил на путь духовного воина, и потому всякая преграда
на этом пути, даже если это величайший авторитет, должна быть
на последнем этапе пути воина сметена. (Линь-цзи обращался
к конкретным своим, весьма и весьма продвинутым ученикам и
потому, разумеется, ни к какому кровопролитию или насилию он
не призывал.)
В «тусовочном» контексте московской кинематографической среды «бунт»
Козлова и Сурковой вполне можно понять. Понять как
стремление вырваться на свободу, если чувствуешь себя порабощенным
чьим-то авторитетом, тем более, если в этот авторитет
искренне не верил и не веруешь и тем более если идеалы авторитета
весьма далеки от твоих собственных подлинных и настоящих, не
измышленных фантазиями на тему причастности к
«сверхценности».
Но, пожалуй, главное, что скрыто присутствует в этом конфликте, это
непонимание многими и многими той простой вещи, о которой мы
уже вскользь говорили: Тарковский никогда не был никаким
гуру и, главное, не хотел им быть и никаким гуру себя не
считал. Сама суть его натуры была противна этому. И каждый раз
когда ему приходилось выявлять в себе проповеднические
энергии, он фактически насиловал свою исконную
пластически-медитационную природу. И тем не менее это «насилие» вызывает
глубочайшее уважение как попытка прорыва глубинной этической воли.
1. Забавно, что в ходе своей многолетней дружбы с
Тарковскими Суркова была в восторге от их семьи. «Прозрение»
снизошло на нее лишь после того, как она была отлучена от этой
дружбы.
2. «С Тарковским и о Тарковском». М., 2005.
3. Л. Козлов ошибается: Суркова не первая «бросила
камень» в Тарковского. «Новый этап тарковсковедения» начался
сборником воспоминаний «О Тарковском» (1989 г.), составленном
М.А. Тарковской, где целых два абсолютно раскованных мемуара,
авторы которых говорят об ушедшем кинорежиссере без малейшего
«религиозного» трепета, не скрывая и теневой стороны
взаимоотношений с ним. Первый мемуарист – это Кончаловский, второй
– художник Ш. Абдусаламов, еще в июне 1988 года бросивший
такое обвинение: «Он покинул, сбежал не от отечества, это
прозвучало бы риторически, он бросил нас… Кинофестивали,
прекрасное вино в кафе на открытом воздухе, Италия, Англия,
Швеция… и вдруг – смерть в Париже. Выходит, Париж – не город
бессмертных? И это называется не упустить шанс?..» Детскость
этого пассажа со всем его ехидством очевидна, но ведь
Абдусаламову было важно как-то ужалить уж слишком вознесенного в
великие бывшего сотоварища, показать его в том числе и ущербным,
и жалким. «…В конце он и сам запутался. Это только в
«Жертве» он незащищенный. А до той поры – блуд. Стал декларировать
в микрофон, и охотно…» Но более всего желчность мемуариста
пролилась на жену Тарковского, которую он только что не кроит
последними словами (и это при ее еще жизни!) «Правда, в
последние годы ему отказало все, и даже лоцманские способности.
Рядом с ним постоянно была большая рыба, поглощавшая всю
его энергию…» И что Абдусаламову за дело, что за четыре
последних года за границей Тарковский сделал столько же, сколько в
России делал за десять лет, и что лучший свой фильм,
«Ностальгию», он снял тоже там?! В общем-то, по-человечески все
понятно: перед мемуаристом опять-таки стояла задача
самотерапии – освободиться от «синдрома Тарковского», выйти из пошлого
круга пустых, словно бы заранее заданных (кем?)
восхвалений.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы