Комментарий |

Арт-хаус. Роман-химера

Начало

Продолжение

Франция

Опьянение, любовь, безумие. Поэзия. Смерть, кровь, смех, слезы,
отчаяние, смерть. Холод, жара, пыль, снег, дождь, небо, море.
Дороги, города, мосты, асфальт, окна, вечер, утро, фонари, деревья.
Ноги, груди, бедра, волосы, глаза, пальцы, губы. И только точки
с запятыми – между.

Волны, вибрации, потоки свиваются здесь, в центре вселенной, над
моей головой, в такие летние ночи кажется, что колышущий занавески
ветер пахнет калифорнийскими апельсинами и слезами метисов, убитых
им, когда он носил женское имя.

Но я не включаю радио. И не звоню по телефону. И не варю кофе.
И не еду на метро на Красную Площадь. Хочется верить, что она
так же сидит сейчас в темной кухне и слушает гудящие комарами
звезды, повернув часы на запястье циферблатом от себя. У нее часы
со светящимися стрелками.

Но это вряд ли. Скорей всего ее нет дома. Может быть поэтому я
и не звоню. А, нет, я не звоню потому, что не знаю ее телефона.

Да и телефона у меня нет. И радио. И кофе давно кончился. И нет
денег на метро.

Они умирают по одному, как преданные солдаты, так, что их потерю
ощущаешь сразу и бесповоротно, забирая с собой целые куски жизни,
и даже пустоты не остается, жизнь-то без них совсем другая, и
удивляешься, что когда-то было иначе, ряды смыкаются на месте
упавших.

Сначала умерло радио. Очнувшись одним багряным утром, я обнаружил
его на полу, у стола, расколотым, с беспомощно свешенной на бок
погнутой антенной. Восстанавливая события из ядовито-упоительного
тумана, под тяжелым крылом которого я пребываю последнее время
(какой, в сущности, жуткий эсхатологический канцеляризм), я вспомнил
свои налитые бессилием шаркающие ноги, электрический шнур на полу,
пустотелый трескливый грохот за спиной и равнодушное понимание
в мертвой глубине, под выдавливающимися глазами. Антенна была
ранена раньше.

Потом был кофе. Его я просто выпил. Последние несколько крупинок
я торжественно залил водой в соответствующей пропорции. Получилось
где-то пара наперстков. Это был самый вкусный кофе в моей пропитанной
декофеином жизни.

Телефон. Она не сидела, сложив свои шелковистые стрекозиные ноги
в кресле, ободранным тремя поколениями котов, не курила, морщась
и отрывая фильтры от длинных ментоловых сигарет, подаренных гомосексуально
ухоженным прохожим в кремовом кашемировом пальто – попросила сигарету,
он улыбнулся и подарил пачку, едва начатую, откуда у него ментоловые?
наверное, курить бросает – в ожидании моего звонка, или просто
чувствуя всей спиной и ягодицами стыдливо убранную под кресло
с собственных глаз долой бутылку, которая превращает ожидание
в глухое тепло. Я звонил ей, но попадал всякий раз в иные миры,
в пропасти чужих ушей, окунался в голоса, прерывая поцелуи и ссоры,
может, и жизнь кому спас, но никто не хотел спасать меня, не снимал
ее рукой трубку и не продувал мне мозг счастьем ее голоса.

Как это у меня: «На улице шел снег... [это реальность персонажа,
и вдруг – горсть снега в форточку его подразумеваемого воображения]
...оранжевые телефонные кабинки на заснеженной обочине уходящей
к закатному красному небу дороги и где-то среди них должна быть
работающая, дверь на себя, трубку с рычага и к уху, пусто, к следующей,
бегом, Боже, как дыхание мешает слушать, гады, прямо в кабинке,
не могли хоть за кабинку зайти, а, там, наверное, ветер, холодно,
о, даже свет зажегся, и стекла целы, ну здесь-то... точно, ура!..
тьфу, руки трясутся, сейчас... фу-у, так... Но, кури, не кури,
бесполезно, ничего не получится, ты лишний, тебя не пустят в этот
замкнутый мир взаимоотношений гудков, то длинных, то коротких,
а может, никаких человеческих голосов и нет, есть только эти метаморфозы,
перевоплощения невнятных сигналов, непонятно кого и куда зовущих,
о чем сигналящих, таинственная самодостаточная зашифрованная жизнь
электрических импульсов, чьим слабым, многократно искаженным мерцающим
призраком и является, вероятно, та вибрация сердца мембраны, которую
мы со страшным усилием надежды высасываем ухом из трубки сквозь
непостижимую гармонию помех, а может, кто знает, презрительно-равнодушный
холод ветреных длинных гудков – это одеваемая смертью застывшая
маска, воющий стон бессилия, а оглядывающийся хихикающий шепоток
коротких – захлебывающаяся криком мольба, видишь, бейби, вместо
тебя рядом со мной на кровати телефон, ведь больше всего на свете
я ненавижу одиночество, а ты ушла, и никогда не вернешься, он
примостился как раз на том месте, где вычищенное, выскобленное,
изничтоженное пятно крови рвется сквозь измятую уже без тебя моими
кошмарами, и намокшую уже холодным потом простынь, я смотрю на
него и жду – вдруг он зазвонит и позовет меня твоим голосом, бейби,
бейби, бейби, но... я никогда не сниму трубку, хочешь, расскажу
секрет почему? тсс, только никому не говори – просто я перегрыз
провод...»

И было мне... не соврать... кажется, двадцать. Вот было кино,
никому не пожелаешь. Все, что было потом – так, титры.

Когда какая-то девушка доверчиво выдохнула в трубку заспанным
голосом в нежных складках имя какого-то моего безмозглого тезки:
«Саша, ты?», я разбил телефон.

Деньги. Денег сначала было много. Лень рассказывать, откуда они
взялись. Повезло. Откуда еще в наше время у нормального человека
берутся деньги? Бог посылает.

И мне послал. Но – удача в одну воронку дважды не падает. Я почувствовал,
что зелено-голубые острова, плывущие по расплавленному в океане
солнцу, кремовые облака, оплывающие дождем в опрокинутом небе
синих стеклянных башен, зеленое марево, расплывшееся до близкого
горизонта влажной жизнью – весь изумрудный по золотому другой
мир, проплывающий в окнах отелей, поездов, самолетов… казалось
бы, подразумеваемый хронической неприкаянностью, – вот он, в нескольких
мертво увесистых пачках, и, кроме них, ничего больше не будет.
Мой проездной в один конец кончился. Я приехал.

В тот миг больше всего на свете мне хотелось рассказать это кому-нибудь.
Может, посмеялись бы. «Ты знаешь, у меня новая паранойя.» «Ой,
у меня тоже такое было!» Нихрена, не кому-нибудь, а ей. Она бы
поняла. Мы же с ней одного знака. Восклицательного. Но она, лягушка-путешественница,
уехала во Францию, с какими-то сектантами, случай подвернулся,
почти на халяву, она была из тех, кто вообще не пользуется билетами,
солнечные зайцы, не сеют, не пашут, кто-нибудь обязательно остановится
и подкинет до поворота, ветер катит через дорогу колючки и приподнимает,
и прижимает тонкую юбку, ну как такую не подвезти. Но все равно
она бы поняла. Мы ведь с ней одного… А, я это уже говорил. Все-таки
двух ушей слишком мало, слова выпархивают, бестолковые, как канарейки,
и мечутся по углам безмолвия, приходится ловить их снова.

Ее ресницы в моей ладони. Так было однажды. Я проснулся, разбуженный
ее стоном. Накануне мы цедили ночь из горлышек тяжелых бутылок
с портвейном, приторным, как чужая ностальгия. Потом нас по очереди
рвало из окна, и это тоже была любовь.

Теперь мы делили боль. Что может быть прекраснее? Никакой секс
не сравнится с совместным похмельным пробуждением.

Она пожаловалась на боль в глазах. Я, как мудрый и многоопытный
собутыльник, – если бывают такие любовники, то почему не быть
искушенным в сопитии, – я накрыл ладонью ночные
бабочки ее глаз, ибо знал как ядовит для ссохшихся глаз утренний
свет, пусть и сочащийся по капле сквозь налитые раскаяньем веки.

Но когда это было – убей… А, может, и не было. Без разницы. Вот
чтобы и дальше не чувствовать разницу, я решил пропить свое еврейское
счастье, свалившееся мне сквозь пальцы. Денег должно было хватить
на то, чтобы вред, наносимый организму, стал необратимым и привел
бы к моей, дай Бог, не слишком мучительной смерти.

Но я не рассчитал сил – их хватило с избытком. Деньги кончились,
но я был жив. И даже, по-моему, здоров. День – другой тошноты,
пара недель бессонницы – и я, если б захотел, мог начинать убиваться
снова.

То ли напитки я покупал слишком дорогие и качественные, желая
общаться с ангелами со всем комфортом.

Вот так всегда в этой жизни – хочешь одно, получаешь другое. Жена-красавица,
словно созданная для вдохновляющих измен и сладкой дрожи мазохизма,
оказывается домоседкой и примерной матерью. Болезненное воодушевление
словосложения превращается в уютную графоманию, с прыскающими
цыпочками у двери папиного «кабинета» и переплетенным руками внуков
юбилейным собранием сочинений. Спасибо тебе за счастье, Господи!..
Одна просьба – отправил бы ты меня в ад, к каким-нибудь Байрону
с Рэмбо…

Мой Бог милосердней – он завалил меня таким дерьмом, что рука
сама тянется к бумаге, подтереть небо.

На самом деле я еще никогда не был так близок к обрывающемуся
за небо, в пустоту, отчаянию. Чем больше я трезвел, тем страшнее
становился страх и ужасней ужас. Что придется жить дальше. Без
денег и без любви, являвшейся после третьей.

Так они покинули меня. По одному. Все.

На очереди – я сам.

Я печатаю это на древней механической печатной машинке. Такие
машинки обычно комплектовались пропитанной краской лентой – металлические
рычажки с выпуклыми буквами на концах били по ленте и оставляли
на подкладываемой под ленту бумаге отпечатки. Но ленты нет. Поэтому
приходиться сильно ударять по соединенным с рычажками клавишам,
с нанесенными на них полустертыми символами, чтобы барельефы букв
на бумаге были глубже. От руки писать нечем, да и дрожат они,
руки. Холодно. С машинкой проще – целься и бей, без витиеватой
моторики, замутняющей, а подчас и заменяющей нам мысли. К тому
же стук машинки отвлекает эту сжавшуюся вокруг меня тишину, в
любой миг готовую разодраться криком. Исходящим из моего рта.

Ну, и ответственности меньше. Не видеть, что написал, это как
не думать, что говоришь – болтай себе.

Но это все так, для стука. Пока я собираюсь с мыслями. Пока это
белое безглазое небо не перевернулось.

Началось все так. (Смешно – «началось», словно будет «продолжилось».
Такие уж мы – есть цена, и есть ценность, есть смерть, есть и
надежда.)

Мне было предложено умереть от пьянства. Не впрямую, конечно.
Просто условия моей предполагаемой новой работы даже при предварительном
с ними ознакомлении это подразумевали. Еще, правда, можно было
сойти с ума. Это косвенно подтверждалось и тем, что от меня скрыли
судьбы моих предшественников.

Это я пытался писать фантастический рассказ, под названием: «Красавицы
и чудовище». Не дописал.

Я действительно печатаю это на старой печатной машинке, у нее
даже название стерлось. И ленты тоже нет. А руки дрожат сами понимаете
от чего. Моя любимая тема – «взаимопроникновение миров». И самое
смешное – что нет ни той, ни этой машинки, нет похмелья, нет разбитого
радио, нет лета, и прочего, а есть Москва, и деньги, немного,
правда, но есть, тьфу-тьфу-тьфу, даже кофе есть, горячий, в синей
кружке, стоящей перед клавиатурой, на экране монитора – слова
и мерцающий курсор. Сейчас я его заморожу… Вот – .

И есть ветер. Он проникает из мира в мир, он сквозит между временами,
он везде и он нигде. Он облизывает тела любовников, вынесенных
истомой к распахнутым в его тело окнам, играет с пуховыми прядями
на мраморных лбах мертвых старух, навсегда проникая в сны их правнуков
потусторонним сквозняком жизни без жизни, он ныряет в жирный огонь,
оседает пылинками в проткнутых солнечными лучами чердаках, загоняет
слезы обратно в глаза, хлопает дверьми…

– Привет. У тебя дверь была открыта… Смотри, что я принесла.

Хоть Бог меня и не любит, ну и ладно, я сам Бог. Хреновый, конечно,
но удивительные совпадения и неожиданные встречи мне удаются на
славу.

А вот здесь взять и остановить бы всё – на предвкушении… и… и… и …

Но – но, но, но… в конце концов оказываешься с ней в постели,
влюбляешься, ненавидишь ее подругу, первая ночь без нее, и другие,
пьешь прямо из бутылки, ссоришься, узнаешь, что она сидит,
плачешь от жалости, садишься сам, чтобы соскочить
вместе, оказываешься с ее подругой в постели, ничего не получается,
подруга рассказывает, что так она делает со всеми, пока ее ждут
по ночам, а потом она уходит, но самое страшное – иногда она возвращается,
вот и к тебе она вернулась…

– А как же Париж?

– Это что, вместо «здравствуй»? Вернее, вместо «здравствуй, любимая,
как тебя долго не было, я страшно соскучился, дай я тебя поцелую»!

– Ты же у меня умная. Вот сама все и сказала.

(Расстояние поцелуя в упор; и отчаянье склизкими ломтями опадает
по ногам, растопленное теплой прохладой чужой кожи под тонкой
тканью)

– Осторожней, разобьешь!.. А тебе известно, что женщины любят
ушами?

– Фу, пошлятина. В смысле – любят в уши?..

– Перестань, щекотно!..

– По-французски не говорю, но все остальное умею. Между прочим,
ты и не уезжала никуда, была тут, со мной. Я тебя пил.

– Надеюсь, блевал-то хоть не часто?

– Если б блевал, не умер бы. Интересно, в раю занимаются любовью?

– Любовью заниматься можно, а ебаться нельзя. А как ты понял?..

– Ты же не знаешь моего адреса.

– А это?..

Она взмахнула в воздухе бумажкой. Это был телеграфный бланк, на
чистом французском языке, такой нездешний, что захотелось плакать.
В телеграмме на ее имя, посвежевшее в латинице, как давняя подруга
в чужих объятиях на свинговской вечеринке, было одно слово: «Stogrammiruy»,
и мой здешний адрес. Я вспомнил свою ночную любовь с телеграфисткой
по «07», она узнала анекдот про писателя Олешу, стало понятно,
что она некрасивая, смеясь и перешучиваясь мы выяснили, что в
Париже тоже есть главпочтамт и «до востребования». Телеграфистка
обещала оформить все правильно, чтоб тамошние райские птицы все
поняли… она так и не узнала, что флиртовала с моим подсознанием.
Удивительно, что я это вообще вспомнил. Так и до дородовой мастурбации
дойдет.

– Знаешь, чего мне там не хватало?

– О!..

– Ох, вот уж этого там хватало с избытком. Нет, серьезно?

– Хватало или имелось? С избытком?

– Я тебе потом расскажу. В подробностях. Ну ладно… Знаешь, глупо,
но… куда-то делась… отрешенность, что ли. Такая смертническая
отрешенность. Вот мы все здесь живем, чего-то там нервничаем,
дергаемся, а только там понимаешь, что это все на поверхности,
что мы все внутри… не пустые, а какие-то замороженные… наверное.
Ничего не хотим, ничего не боимся , ко всему привыкли. Зомби,
сомнамбулы. Там все другое. И все другие. Там я впервые осознала…
во-первых, что старею, во-вторых, что я молодая и красивая…

– Будто здесь тебе об этом не напоминали постоянно.

– Ага, что я баба, и у меня есть пизда. Пардон, конечно. А там
я была произведением искусства, созданным для счастья. Мной восхищались,
а не вожделели.

– Ну, во-первых, у них баб красивых мало, при общей доступности
пизды, как таковой, а во-вторых – отсутствие у нас института недорогой
проституции, и любую женщину у нас воспринимают, как потенциальный
объект для совокупления.

– …У меня даже месячные до срока начались, и вот тут болело… –
она прижала ладонь к солнечному сплетению, – а веки стали как
прозрачные – закрываешь глаза – и продолжаешь все видеть…

– Это от нервов. Избыток впечатлений…

– Мало сказать – избыток, я впервые всё так остро воспринимала,
с меня словно содрали коросту, знаешь, будто из тебя, изо всех
пор хлещет радуга…

– И зачем ты тогда вернулась?

– Ты меня позвал. И вернулась я на самом деле туда, а сюда я приехала.
За тобой.

– Ну ладно, это мы обсудим. Давай-ка лучше, по доброму глотку.
А то у нас уже разговор, как после третьей.

Да, о самом главном – в принесенном ею пакете лежали две литровые
бутылки джина, «Лондона сухого», банка кофе, плеер с радио, кредитная
карточка и сотовый телефон. Я же говорил, про совпадения. И никакого
тоника. Люблю.

Ночь всегда ночь, какое бы время года не владело дневным светом.
Разве что летом звезды поярче и любовь влажнее.

Под платьем у нее ничего нет, кроме сгустившейся ночи. Она никогда
не потеет.

Зимой крепче спиртное.

Ее кожа пахнет выветрившимся сном.

Ночь полна нюансов, тонких, как слизистая оболочка, город спит,
раскинувшись, и ветер вылизывает день изо всех складок.

Ничего не вышло. Да не больно-то и хотелось. Кинизм ситуации подействовал.
Про саднящую досаду мы никому не скажем, рассосется как-нибудь,
боль забудется, как случайный ушиб. В какой-то мере все мы – случайные
ушибы друг для друга, перетерпится-перелюбится.

– Мне больно было!.. Так грубо…

– А чего ты молчала? И вообще надо было сказать, что не хочешь,
я же чувствую…

– А что ты так сразу? Ты меня не любишь…

Плачет. Вот так у нас всегда, Кока-кола. Только-только – босиком
по звездам, и на тебе – заусеницей по слизистой.

Я лежу рядом с ней, слушаю, как она плачет из-за меня, по-детски
одновременно засыпая, и думаю о том, что мог и не лежать рядом
с ней, и, находясь вообще неизвестно где, не важно, главное –
не с ней, представлять, что лежу рядом с ней. Я подумал, что каким
бы мне, не лежащему, показалось счастьем лежать вот так, рядом
с ней, слушать ее плач, и думать о себе, не лежащем рядом с ней,
и не ведающем счастья.

Я думаю о том, что у нас осталась еще одна бутылка, хватит как
раз до Франции, обо всех партнершах по медленным танцам,
которых я так и не докружил, не хватало обычно пары глотков, их
всегда не хватает, а потом они раз – и лишние, и о том, что план
мой в конце концов удался, Бог меня любит, вот только какая она,
ФРАНЦИЯ?..

Собака

– Глупая, давай мне текст, я на работе секретарше отдам, она на
компьютере отпечатает, сколько хочешь экземпляров...

Закусив нижнюю губу, она помотала головой, не отрываясь от своего
скорбного занятия. Весь пол у кровати и сама кровать уже были
усыпаны обрезками бумаги, у нее страшно болела спина, пальцы скрючились
и не разгибались, глаза слезились… Но она упорно продолжала писать
и резать, словно пытаясь задобрить некоего сурового бога самоотверженности,
– между нами, самого толстого и ленивого из богов, – может, он
замолвит словечко своему безжалостному, болезненно мелочному коллеге,
ведающему пропажами, подхватывающему улетевших канареек и воздушные
шары, с карманами, полными слипшихся конфет.

– Ну, как хочешь, – он пожал плечами, устало завидуя ее бездумной
механистичности, растворяющей – он знал – сгущенную до коросты
боль. Парами реакции которых отравлено снующее вокруг большинство…
чего он, Настоящий Мужчина, никогда не мог себе позволить. Уже
привычно глухо, без тоскливого комка в груди, он подумал о том,
что она его никогда не любила. – Интересно, а если бы я пропал,
сколько бы ты написала объявлений?

Она посмотрела на него исподлобья своими пустыми хрустальными
глазами, так быстро наполняющимися слезами. Она действительно
никогда его не любила.

– Я бы отдала текст тебе, чтобы ты передал своей секретарше и
та отпечатала на компьютере. Оставь мне денег, вдруг кто-нибудь
отзовется.

– Сколько? – он подошел к зеркалу и посмотрел на свое отражение,
чтобы в очередной бесчисленный раз идентифицировать с собой этого
удачливого, привлекательного, атлетически сложенного, ухоженного
молодого (ого!) мужчину в дорогом костюме, гнусного эгоистичного
хлыща, у которого есть Свое Дело, Карьера, Партнеры, Кабинет,
Секретарь-Референт, Водитель, Квартира В Центре, Золотая «Visa»
и... жена, которая его не любит. В глаза себе он старался не заглядывать.

– Сколько не жалко, – толкнулся ему в элегантную спину ее голос,
разъедая – всё больше, и она знала это – пустоту в треугольнике
из запонок и булавки в галстуке, каким она его воспринимала последнее
бесконечное время, с досадно возникающим иногда снизу слепым каменным
членом, наполнявшим ее здоровой и раздражающе сладкой болью.

Он стал вытаскивать из карманов деньги (он стильно носил деньги
в не бумажнике, а в карманах; это была одна из причин, побудивших
ее все-таки выйти за него) и складывать их на туалетный столик.
Получилось несколько демонстративно (за что, кроме всего остального,
она его так и не полюбила).

Впервые собственная глянцевая обложка оставила его равнодушным.
Он посмотрел себе в глаза и не увидел даже намека на ту животную
самоуверенность, которую он разглядел впервые в четырнадцать лет,
смывая кровь с разбитого лица в школьном туалете, и которая, как
кому-то талант или высокое рождение, обеспечила ему упомянутые
бизнес-фетиши и без которой они становились как нелюбимая красавица
(ирония кармы, первая жена, с чириканьем вознесшаяся к небу небытия;
неделю назад она умерла в роскошном туалете какого-то ночного
клуба от передозировки чего-то там; он этого еще не знает). Под
обложкой теперь были грязноватые белые тоскливые страницы, и заполнять
их снова сил уже не было, и где-то, ближе к концу, находился абсолютно
черный лист депрессии, он его чувствовал в себе, как раковую опухоль.
Он подумал, что скоро умрет.

«Может, я мазохист?» – попытался он скользнуть на привычную садоиронию,
но не помогло. Он действительно был мазохистом, и в не запоминаемых
им снах на него часто испражнялась сорокалетняя рыжая толстуха,
затянутая в клепаную кожу, похожая на уборщицу из его офиса Таню.

«Напьюсь сегодня...» – решил он, выходя из подъезда и садясь в
свой «BMW». И зря. Надо было ехать к Тане.

Нам его не жалко. Ведь он именно такой, каким мы его написали.
Еврокретин, схема, обаятельный сгусток осклизлой пустоты.

Собака встала на задние лапы, опершись передними на кровать, заглядывая
ей в лицо, виляя хвостом.

– Что?.. – она кивнула собаке и огладила ей челку со лба назад,
чтобы та не лезла в глаза. Вдруг она увидела маленькую лужицу
под собакой и открыла было рот в нарочитом возмущенном ахании,
но осеклась – она совсем забыла, что собаку пора прогуливать.
Собака, испуганно припав к полу, стала залезать под кровать, трогательно
продолжая капать. Она вскочила с кресла:

– Пошли, пошли, прости меня, пожалуйста, вот я дура-то, блин!..
Пошли! Ты где? – она заглянула под кровать.

Собаки там не было. Вчера она потерялась.

Поплакав, она уснула под кроватью, зарывшись в несколько пропущенных
домработницей пылинок, спрятавшись от вопящих белых глаз своей
разрезанной на куски объявлений бессонницы.

Подробно одеваться было лень, и она надела на свое сжимающееся
недолюбленное тело чудовищно длинный и холодный кожаный плащ,
который она никогда не носила, как слишком явную тяжелую материализацию
своей скукоженной бумажным носовым платком жизни.

Пакета для вороха объявлений не нашлось и она содрала целлофановый
пакет со своего прозрачно-шелкового свадебного платья, почему-то
висящего на самом видном месте в одежном шкафу, и засунула в пакет
весь ворох (она сама была склонна к жестам, что, возможно, и являлось
действительной причиной раздражения подобной склонностью в муже).

Она вспомнила, как стояла в этом платье у парапета на Воробьевых
горах, и мокрый ветер облеплял трепещущим шелком все выпуклости,
ложбинки и складки ее тела, ей это нравилось, она чувствовала
себя голой колдуньей, но тут подошел муж и заботливым жестом накинул
ей на плечи пиджак. Не свой, охранника. Она, не в первый раз,
почувствовала, что это только жест, и подумала, что вот дурак,
радовался бы, пусть все видят, какая она у него, так нет... Она
сбросила пиджак, залезла на парапет и встала на него, расставив
ноги и подняв руки, чтобы гусар-ветер облизал её всю. От соседней
охрипшей пролетарской свадьбы в их сторону, пошатываясь, заинтересованно
направились двое тонконогих десантников, изощренно перетянутых
парадными дембельскими кисточками, с прилепленными одной силой
доблести к плоским бритым загривкам голубыми беретами. После короткого
выяснения охранниками их намерений, воины были аккуратно уложены
на асфальт. Даже береты остались на своих местах. Слегка опереженные
профессионализмом охранников, с упоением завизжали женщины. Однако,
не трезво, но здраво рассудив, что с такими противниками разнообразить
торжество шумом и яростью не получиться, соседи прислали парламентариев
и утащили похожих на заснувших детей обездвиженных десантников
обратно. К ней молча подошла ее мать и больно дернула за руку,
чтобы она слезла. На матери было купленное женихом, большое ей,
платье. Матери было холодно. Уже лет тридцать, с тех пор, как
первый муж, моряк, ушел от нее к раскосой русалке из Японского
моря. Она была дочь от второго, обыденно гнусного, алкогольно-промозглого
брака. Когда мать рожала ее, она выкрикивала со дна подсознания
имя первого мужа, хотя думала, что всё забыла. Так она и появилась
на свет – с отплеском чужой несбывшейся любви в крохотных раковинах
младенческих ушей.

Она вешала объявления без разбора на всё, выдающееся из ткани
бытия, встречаемое ей на пути – столбы, заборы, остановки общественного
транспорта. Сначала она шла от остановки до остановки пешком,
потом замерзла и влезла в первый попавшийся троллейбус.

Она взяла не тот клей, объявления, потрепавшись некоторое время
на ветру своими двадцатью языками, отрывались и опадали, отмечая
ее путь к Пряничному Домику, где ее ждала Леденцовая Собака, до
следующего порыва ветра.

В полупустом троллейбусе она встала у заднего окна, глядя на проскальзывающий
мимо и назад весенний мир. Неожиданно она почувствовала сзади
чье-то заинтересованное присутствие. Более того... кто-то ее нюхал.

От злости ей стало жарко. «В кои веки в троллейбусе проедешься,
и тут же – на тебе!..»

– Это... – он слегка втянул носом воздух, – Кензо?

– Что?

– Парфюм... Кензо?

– Странные у вас вопросы.

– Но почему? Мне понравился запах, я захотел своей девушке купить
такой же. Одно дело, если бы я спросил, к примеру, про плащ, который
мне тоже, кстати, нравится... ведь парфюм, аромат, совсем другое,
это что-то неуловимое, и это никак бы не ущемило вашу индивидуальность,
потому что на каждой женщине он пахнет по-разному.

– Ну нет. Для меня парфюм это что-то очень личное, глубоко интимное,
потому что он чувствуется только при очень близком... э... контакте.
Всё равно, что вы спросили бы меня, какой фирмы у меня белье.

– И что бы вы ответили?

– Ха. Никакой. Потому что на мне нет белья... Кензо, кстати, разный
бывает.

Надо было выходить. Он опаздывал... всё как всегда.

Он вышел. И долго смотрел вслед удаляющемуся троллейбусу. Та,
нездешне яркая, как анонимный модельф из глянцевого журнала, которые
обычно стократ красивее всех этих топ-нескладех, берущих животной
силой духа, глядела на него из заднего окна, улыбаясь одними губами.
Смещение реальностей, квантовый скачок... увидев ее, он затряс
головой, как это должны делать все потрясенные увиденным. Он любил
свою девушку, та любила его... вроде, но эта была вне измерений,
она была... как гениальная поэзия, простая и окончательная, после
которой можно, смеясь, направить свой самолет прямо в солнце,
отражающееся в стекле капитанской рубки, что он и сделал, заговорив
с ней... первый раз в жизни заговорив на улице с девушкой из мужского
интереса.

Троллейбус въехал в солнце и он закрыл глаза.

Жизнь прекрасна. Как аккордеон в весенних сумерках. Как теплый
ветер, поглаживающий мякоть всегда проходящих мимо девичьих ног
под короткими юбками. Как закатное солнце на веках закрытых глаз.

Но было утро, и он опаздывал. Он опять потряс головой, отгоняя
несвойственную ему мечтательную прозрачность, присущую обычно
засыпающим детям и опохмеляющимся поэтам. На самом деле ему давно
пора было прочувствовать всё до конца. Внутри него уже сидела
черная точка. Как-то раз его девушка, на какой-то вечеринке в
студенческом общежитии, пока он, усмехаясь, писал ей реферат,
переспала с интеллигентным смешливым негром, из чистого, впрочем,
любопытства.

Ну ладно, данной нами самими властью мы учтем ту, единственную
в его жизни, секунду озаренности, когда он услышал в себе аккордеон,
и дадим ему шанс, который он, скорее всего, не использует... он
окажется просто носителем ВИЧ. А вот его девушка умрет.

В его кармане лежал бумажный прямоугольник с телефонным номером,
уже расплывающимся от его повлажневших пальцев, сорванный им несколько
ранее с прилепленного к забору объявления, почему-то перевернутого
палочками восклицательных знаков вниз.

«Жалко же дуреху, – подумал он, когда разобрал написанное, невольно
угадав пол автора, с невольным же и мудрым безразличием к его
(ее) возрасту, – Вдруг увижу эту самую Симу...»

Эх!..

Поехали дальше.

...И о чем они думают, все те, проходящие мимо, унося вырванный
на миг из безмолвия ответный взгляд? Никто не знает... кроме нас.
Нам и это подвластно. Но мы никому не скажем. Потому что в остальном
мы бессильны...

Контролер.

Полуденный троллейбус заполнился бьющимся в горле сердцем, вынесенным
с прогулянной десять лет назад контрольной. Правда, тогда троллейбус
ехал вперед и даже немного вверх, теперь он ехал по кругу, согласно
маршруту.

Прислонившись лбом к грязному стеклу, она стала, улыбаясь, вспоминать
другие попытки прикрыться ею от сквозняка хронического ожидания,
от которого они, бедненькие, распускают сопли еще со времен Лилит.
И не только попытки... Каждой красавице есть о чем не шептать,
невидимо улыбаясь, влажными ночами в млеющую пустоту мужа... Фу,
слишком много ночей и мало снов в ее долгом пути на семь часов
назад, из того безразмерного, как облако, троллейбуса, несущегося
берегом моря, в этот, нагруженный болезненным московским солнцем.

– Девушка, ваш билет.

«Вот это троллейбус! Пять минут – и уже нюхают, штрафуют, не хватает
еще ограбления или террористов...»

Она повернулась. Как таких берут в контролеры? Шел бы ты в библиотеку,
что ли. Очки, китайская кожа, сальная челка над бледным прыщавым
лбом. Комплексы, стекающие из ушей проводками плейерных наушников.
А ведь счастье так близко, вот оно, под ближайшей юбкой.

– Да, да, сейчас... Куда я его положила... – она отдала ему мешок
с объявлениями, он безропотно взял, порылась в боковых карманах,
озадаченно расстегнула плащ, распахнула его, как бы не обращая
внимания на свою наготу, правда, повернувшись так, чтобы парень
загородил собой остальных пассажиров, пошарила рукой во внутреннем
кармане и, пожав плечами, развела руками:

– Ой, извините, куда-то делся...

Она ясно увидела за его расширившимися очками мелькающие в переразвитом
воображении образы: «Сумасшедшая? пьяная? наркоманка?», но он
ответил неожиданно – то ли он был будущий второй билл гейтс, то
ли уже достаточно долго подрабатывал мытарем и заматерел:

– А вы везде посмотрели? Может, он еще куда-нибудь... всунулся?
– он показал рукой на ее лобок.

– Хам!.. – она вырвала у него мешок, запахнула плащ и отвернулась
к окну.

Он встал рядом.

– Зачем вы это сделали? Вы же не сумасшедшая.

Она промолчала, продолжая застегивать тугие пуговицы, наклонив
голову.

– Неудобно же, давайте подержу... – он попытался вытянуть у нее
из руки мешок. Она дернула мешок обратно и прижала его к стенке
коленкой.

– У вас красивая фигура, – сказал он, глядя на ее прижимающую
мешок ногу между полами плаща.

– А у тебя прыщи красные, – она передвинула мешок повыше и прикрыла
им ногу. Злой холодный целлофан.

– Слушайте, вам, наверное, холодно? – продолжал он, без видимого
смущения, – Хотите? – он вытащил откуда-то плоскую фляжку, такую
блестящую и ладную, будто он ее украл, и отвинтил у нее крышку.
– Коньяк. Вы не думайте, я не мачо какой-нибудь, просто работа
такая...

Она улыбнулась и впервые за долгое время не обратила на это внимания.
Пожав одним плечом, – не просыпаясь, ее убогий ангел тяжело перепорхнул
на другое плечо, – она взяла фляжку, втянула истончившимися ноздрями
сумрачные отдохновенные пары из обвитого резьбой горлышка и глотнула.

Нормально. В жопу слова.

Не бывает слишком много прыщей, а бывает мало коньяку... Тьфу,
мы протрезвеем и нам будет стыдно... Мы-то протрезвеем, а вы так
просто читателями и умрете...

«Найти, что ли, этого?.. Ага, кто бы меня нашел...»

Под прыщами у него обнаружился греческий профиль, породисто бескомпромиссная
линия носа и лба, без углубления переносицы. У нее самой был женский,
смягченный вариант подобного очерка черт... во времена, когда
она и мир были трехмерными и она дружила с бабушкиным трельяжем.

Еще раз глотнув, она отдала ему фляжку:

– Спасибо.

Он улыбнулся, кивая, мол: «Вот так, девочка, молодец... совсем
хорошо, конечно, не будет, но уж полегче, точно. Жизнь продолжается,
раз мы еще не умерли». Банально, конечно, но приятно.

Он глотнул сам и завинтил крышку:

– Ладно, рискну... Вы москвичка?

Она усмехнулась, покачав головой. У этого точно было большое будущее...
по крайней мере, насчет совсем ближайшего будущего у нее все меньше
оставалось сомнений.

– А что?

– Ну как... мне показалось... в общем, москвички несколько по-другому...
короче, если что, можно пойти к маме, там, к старой подружке...
Выплакаться, или напиться... чтоб головой в унитаз.

Он гримасой и жестом показал, как разжиженные москвички спят головой
в унитазе.

Она рассмеялась.

– А вы?

– Москвич или нет? Хм. Будь я москвичем, стал бы я такие вопросы
задавать. К тому же, москвичи ни хрена не знают о москвичках.

Они заглянули друг другу в истлевающие облака и обошлись без улыбок.

Он вытащил из уха один из наушников и протянул ей:

– Ладно, я все понял. Тогда вы поймете...

Она взяла наушник и хмыкнула:

– Уши давно мыл?

Она слишком долго жила здесь... но он не обратил внимания. Мудрец-молодец...
где ты был раньше?..

Он жестом показал, что надо сделать с наушником, вытащил из кармана
плеер и стал нажимать на кнопки.

– Сейчас, она у меня сначала записана... Сейчас... Вот, послушайте.
Я, правда, с радио записывал. Стоп, сначала – еще по глотку.

Они выпили, путаясь руками и фляжкой в проводах, улыбаясь своей
неловкости. Она поняла, что волнуется. Вот тебе и раз...

Вот тебе и два.

«Вороны-москвички
меня разбудили...»

А что было-то? Если разобраться, то ничего и не было. Все как
у всех. Как у людей.

Общие места, чужие комнаты, тараканы, алкаши,
сумасшедшие, старики, анальгин, от чая тошнит, опять курить натощак,
блоком скидка, почем джинсы, ваши документы, макароны, Банный
переулок, сто страниц тоски, без купонов дешевле, да, это агентство,
до свиданья, эта квартира сдана, но… двадцать минут транспортом,
без телефона, только с московской пропиской, нет, свободных вакансий
нет, вышлите свое резюме, опыт работы, не гербалайф, сетевой маркетинг,
вас вносят в компьютер, пятьдесят тысяч, девушка, который час?..

В общем, мы здесь, а всё как-то нехорошо.

Но – девушка, это коньяк, where is Krasnay Ploshad? прямой эфир
с Васильевского спуска, космополитический неон, метро, рождественский
дождь, ветреное пивное солнце на крыше, речной трамвай, фонари
в листве, созвонимся, радио...

В эфире – белый блюз, неизбежный, как снег, обессиливающий, как
горячка. Но у хороших людей уже все нормально. Московским бесприданницам
можно спокойно полнеть.

Они молчали и смотрели в окно. Ей было достаточно, что он высокий,
ему – что она смотрит туда же, куда и он. В животе у нее переливались
покой и воля, она знала, что, пока она с ним, ее ни за что не
оштрафуют. Вместе с эрзац-теплом в нее стал просачиваться другой
исход борьбы и исканий – кинофестиваль в старом прибалтийском
городе, велосипеды напрокат, как трясет на брусчатке, между Ларсом
фон Триером и ретроспекцией Гринуэя у нас пауза двадцать минут,
надо успеть поесть, кофе проливается из пластмассовых стаканчиков,
он слизывает кофе с ее пальцев, поцелуи, щекотно, смех, кто-то
шикает из темноты, да это же!.. фляжка идет по ряду, потом все
вместе за длинным дощатым столом в погребке, провинциально чопорное
московское ухо сжимается от общего громового хохота, потанцуем?
у меня бабушка русская, что-то он стал слишком спокойный, и пьет
много... милый, ты что, ревнуешь? перестань, не порть такой вечер,
за соседним столом драка, матросы, с украинским акцентом визжат
проститутки, пойдем отсюда, горбатый мост, блллин, крышка от фляжки
падает в воду, он колотит фляжкой по перилам, она бежит в теплую
темноту, он догоняет, мокрые поцелуи, в отель, бессонная улыбка
портье, прямо на терассе, тише, тише, вдруг, из темноты – сдержанный
кашель, ох, он что, всё это время здесь?! всю дорогу обратно они
проспали, куда едем? нет, спасибо, о, жетоны подорожали, добро
пожаловать, в чужие комнаты... тараканы, алкаши, сумасшедшие,
старики, вместе и по отдельности, носки совсем дырявые, воду отключили,
две пары колготок одна на другой, опять тошнит, «никаких пятен»,
твою мать, новая технология, с использованием магнита, восемьдесят
тысяч, ведро бананов, я тебе говорила, продам компьютер, мам,
отцу не говори, общая палата, да, первый, всё я понимаю, у него
ночная смена, сейчас посижу немного, и пойду потихоньку, как холодно,
девушка, хотите коньяку?..

Объявление с его телефоном на обратной стороне она наклеила на
самый симпатичный из попавшихся ей столбов.

Точки не будет. Пока. Не дошли еще.

Она подумала, что надо было написать и номер мобильного телефона
тоже. У нее был, а как же. Маленький такой. Валялся где-то дома.
Муж подарил, так же как несколько ранее подарил себе ее. Он и
возился с ним первое время, пока не надоело, поскольку ей как
бы не хватало терпения даже на то, чтобы вовремя ставить его подзаряжаться.
Он заставлял ее таскать его с собой повсюду, и, случалось, ей
приходилось метаться по всему евросклепу квартиры, с болтающимися
на щиколотках трусами, вышептывая ругательства нежными губами,
выискивая эту истерично заливающуюся изо всех углов сволочь, которую
она опять не помнила, где оставила, она знала, что он будет звонить,
пока не дозвониться. Звонил он, правда, редко, ценя центы, но
ее угнетало, насколько у мужа удлинялись усы, и он мог щекотать
ее ими из этого злобно живого куска пластмассы, где бы она не
находилась. Вообще-то усов у него не было, и у его отца, учителя
физкультуры, их не было, их благородиям хватало чутья не превращать
окончательно свои жизни в фанфары и дробь.

Дома, правда, была засада, из автоответчика и определителя, но
вдруг неведомый друг, за чьим велосипедом или фургончиком с огромным
эскимо на крыше могла увязаться собака, был очень стеснительным,
с навечно вжаренным в пухлые щеки смущенным румянцем, или негодяй,
промышляющий догнеппингом, затаившийся во всех темных углах, окажется
смертельно осторожным и развеется от подглядывающего щелчка определителя
и полуденного деловитого голоса мужа. Чем бог не шутит? Ее мать,
например, до сих пор боялась автоответчика, услышав записанное
на пленку знакомое сопение, она, не задумываясь, брала трубку
и набирала слепым пальцем сидящий в генах и печенках врожденным
проклятием безысходный номер. «Позвоните родителям...» «Мам, что
случилось?..»

Короче, надо было домой. Ей хотелось в ванную, прибежище всех
бесприданниц, обняться с набежавшей волной, да и вообще... Хотя,
принцессы не какают. Обсираются, случается, но не какают.

Она остановила первую попавшуюся машину, сказала адрес и села,
так и не узнав, что заблудилась. Безглазый водитель пожал плечами
– по прямой ехать было тридцать секунд – и поехал в объезд. В
багажнике у него лежал труп младшего брата, вернувшегося с какой-то
очередной войны, которого он, видимо, вчера вечером зарезал столовым
ножом, которым он перед этим намазывал на бутерброды паштет, чтобы
закусывать принесенную братом водку, нож, в засохшей родной крови
и в паштете, лежал в бардачке, рядом с забытой его дочерью куклой,
– вот, наверное, достает сейчас жену на даче, – и он еще не осознал,
в каком из миров он уже пятый час кружит по первый раз в этом
году подметенным и политым улицам.

Машина остановилась, постояла, она сунула в мертвую руку какие-то
деньги и неловко – машина была отечественная – вылезла. Водитель
заметил, что под задравшимся плащом на ней нет трусов, – дверца
захлопнулась – и завыл, мерно ударяясь лбом о рулевое колесо.

Подъездная дверь была почему-то открыта, невзирая на злой домофон.

Она поднялась дребезжащим решетчатым лифтом на свой, последний,
этаж, открыла двери лифта и... закрыла их снова.

Под ее дверью на коврике лежал голый человек. На боку, свернувшись,
подогнув к животу ноги, спиной к лифту.

Дрожь. Ну почему?.. мне нужна моя ванная!.. Черт. Нельзя же стоять
здесь вечно. Снизу хлопнула дверь. Чтобы не уехать нафиг, она
приоткрыла дверь лифта. Потом осторожно выглянула...

Лежит. Голый. Голая. Женщина. Девушка. Длинные светлые волосы.
Стройная. Вроде, высокая. Розовая. Дышит. Шевелится...

Девушка повернула голову и посмотрела на нее. Красивая.

Лицо девушки вдруг исказилось совершенно безумной радостью, глаза
расширились до бархатного-багрового дна, с судорожным всхрипом
во весь рот она животно ловко вскочила на ноги, бросилась к ней
и обняла ее, дрожа и слегка подпрыгивая.

От девушки чуть-чуть пахло псиной. Были такие духи, недорогие,
английские, кажется, какая-то «Джамиля»... Девушка плакала у нее
под ухом и по-собачьи часто шмыгала носом. Ей вдруг стало хорошо
и тепло, девушка, несмотря на сотрясающую ее дрожь, была уютно
горячая, как чай с вареньем на веранде, она начала гладить ее
по шелковистой мягкой спине и тоже заплакала.

Девушка лизнула ее в щеку.

В квартире зазвонил телефон.

– Успокойся... – профессионально искренне легла на его плечо с
ободряющим пожатием рука врача. Он покивал, не поворачивая лица
от стены, у которой он стоял и плакал, приникнув лбом к холодной
кафельной стене и плача, как девчонка. Девочка моя...

– Пошли ко мне, – врач, бездарно растратив не использованный ею
лимит чудес и счастливых случайностей, оказался его одноклассником.
– Глотнем чего-нибудь…

…………………………………………………………………………………...

...представляешь? в багажнике еще одно тело нашли.

…………………………………………………………………………………...

Он достал телефон и набрал номер ее мобильного. Скорей всего тот
валялся где-то в огромной пустой квартире, разряженный и мертвый.
Он не знал, зачем он это делает.

Гудки.

Вдруг гудки пропали и в тишине он услышал чье-то странное дыхание,
частое и неглубокое.

Вот теперь точка.

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка