Комментарий |

Зарницы нигилизма #2 (ч.2)

Зарница первая

Зарница вторая (ч.1)

Обессмысливание прежних смыслов ярко показало себя, собственно,
не во времена самого развития нигилизма в XIX веке, а в тот самый
момент, когда «кукурузный диктатор» коммунизма с трибуны съезда
КПСС развенчал культ личности Сталина. Тогда настоящие коммунисты
потеряли всякий смысл своего бытия, который был отмечен исходом
из партии тех, кто ещё кое-как держался за неё. По стране прокатилась
волна самоубийств честных партийцев, и тут же в бытие конституировалось
отрицательное понятие слова «красный»: оно стало ругательным и
оскорбительным даже в понятиях школьников. Из этого следует только
лишь одно: культ личности – это не прихоть и не феномен отдельного
человека, чья личность является культовой на определенный временный
отрезок развития истории. Культ личности есть всенародное психологическое
состояние, в котором эгоизм возвышения своих собственных Я достигает
предельной величины, апогея. Такой апогей, например, суть вера
в то, что пролетариат есть гегемон, а человек «шагает как хозяин
по необъятной Родине своей». В культе личности хозяйское отношение
к своей Родине есть грабеж, разбазаривание её достояний, и прочее
в том же духе. Оттого-то в народную молву интроектировалось такое
исключительно советское прозвище – «несун». Проповедуемый идеал
личности доброй, альтруистичной в истинной своей экзистенции является
крайне противоположной величиною: она становится воплощением оголтелого
потребительства, замешанного на собственническом инстинкте обладания.
Единственным в своем роде критиком советской личности был М. А.
Булгаков. Его Собачье сердце прекрасное описание
того, что психологически представляет собою культ личности. Коснусь
этой повести.

В Собачьем сердце идеалист Булгаков под микроскопом
рассматривает новый швондерский тип человека, которого породила
революционная ситуация. Швондер – это уникальный экспонат русской
истории. Причем экспонат не ископаемых времен, а времен в лексиконе
коих, исключительно на бумаге, появилось диво под названием «советский
человек»; то есть, нерусский человек. Уникален он в своей правильности,
практичности, разумности, законности и, что вообще неудобоваримо,
он крайне идейный тип, можно даже сказать идеалист, имеющий впереди
себя великие и могучие нравственные идеалы. Уникум Швондер – это
сатирическая карикатура на определенный тип человека, человека
всеобщего, которая своим появлением в творчестве Булгакова, полностью
противоречит чеховскому умозаключению, что в мещанах нет никаких
нравственных идеалов. Но при всей своей «рациональной правильности»
и какой-то больной и дурной неизлечимой веры в светлое будущее,
образ Швондера, в интерпретации Булгакова, иллюстрирует феномен,
который заключается в том, что все ложные теории всегда имеют
объяснение, и все они логически обосновываются. Швондер и его
компания требуют от профессора Преображенского социалистической
справедливости, моральности и нравственности. Когда Булгаков противопоставляет
два эти типажа, то можно подумать, что Швондер, в отличие от Преображенского,
занимается делами более полезными в данной исторической ситуации.
Профессор же со своим ассистентом уже изначально делают то, что
обречено на неудачу. Они просто абстрагированы от действительной
жизни вообще. Хорошо кушают, попивают водочку, слушают музыку,
занимаются наукой, зарабатывают деньги и ставят научные эксперименты,
в которых они пытаются заново отыскать мертвую воду, молодильные
яблоки и средство улучшения человеческой породы – три древнейших
излюбленных занятия тоскующего разума. Морально-нравственные категории
Швондера особенно интересны в том смысле, что с упразднением христианства
в России (объективно) мораль и нравственность из бытия никуда
не исчезли вовсе. «Для Ницше, говорит Хайдеггер, жизнь далеко
не христианская может утверждать христианство, пользуясь им как
фактором силы, и, наоборот, христианская жизнь отнюдь не непременно
нуждается в христианстве. Поэтому спор с христианством отнюдь
не обязательно должен повлечь за собой борьбу с христианским духом
– ведь и критика богословия не означает еще критики веры, истолкованием
которой призвано служить богословие» [Ницше и пустота. там же,
с. 21]. Различения такого рода нужно рассматривать в более обширном
смысле. Следует уяснить, что божественная сфера идей и идеалов
не может быть абсолютно узурпированной церковью. По крайней мере,
так показал нам переворот семнадцатого года, где швондеры обладали
верой в социалистический идеал точно так же, как и проповедник
христианства обладает верой в бессмертие души, что тоже является
идеалом, причем идеалом сугубо оптимистичным. Как говорил Фуко:
«ересь и ортодоксия отнюдь не являются результатом фанатического
гипертрофирования доктринальных механизмов, но принадлежат самой
их сущности». То есть и атеист и христианин с равным правом могут
утверждать свои собственные веры в идеалы, находящиеся друг с
другом в неразрывной уничтожающей друг друга враждебной связи.
Швондер именно является противником христианства, потому что обладает
иной новой формой все той же самой культовой веры его собственного
Я. И его веру никак нельзя называть аморальной и безнравственной
только потому, что она не ставит свечей в соборе. С другой стороны,
узурпаторство христианством божественных терминов доходит до таких
причудливых форм, в которых церковные деятели языческие божественные
праздники приравнивают к христианству. Если так дело пойдет и
дальше, то все слова, которые говорил, к примеру, Гомер по отношению
к богам будут истолковываться как слова, навеянные поэту христианским
учением. Более того, швондерская вера в будущие социалистические
идеалы, его устремленность вперед, его черновая работа, в которой
он пытается создать некое более высокое общество, устроенное на
законах справедливой диктатуры, позволяют ему бытийствовать с
определенным смыслом. И весь он обращается в смысл и ценность.
Может быть, это самое и является тем феноменом, который освобождает
его от самого себя, от груза ответственности перед самим собою.
И ведь освобождение такое происходит именно вселением в него чувства
ответственности не за свою собственную судьбу, а еще и за судьбу
других. Опять же ясно, что помимо Швондера в бытии бытийствует
в огромных количествах шарлатаны, хамы, тунеядцы, жулики и прочий,
как говорил классик, несознательный элемент. Но типаж, который
раскрыл Булгаков, описывая Швондера, не перестает быть до времени,
пока он не оборотится в свою противоположность, типажом ценностным,
если рассматривать его как фанатика социалистической нравственности.

Социализм Швондера заметен в его постоянном употреблении фразы:
«в общем и целом». «В общем и целом ведь вы делали опыт, профессор».
Для классового культового сознания Швондера частный опыт суть
нечто уже общее и целое. Его сознание не идет дальше объекта,
явления или события, в которое оно упирается, которое оно собственно
мыслит. Оттого-то этому сознанию требуется некая структура объективно-данного.
Человек у Швондера таков, каков о нем указано в документе. Швондерское
отношение к документам подобно отношению верующего к богу, которое
также основано на священных текстах Библии или отношению юриста
к текстам законов. По закону должным образом оформленное и изложенное
на бумаге, в которое также определяется и социальное, пролетарское,
трудовое местопребывание субъекта – вот, что ведает Швондеру о
человеке. «Документ – самая важная вещь на свете». Но он, опять
же, считает себя вполне сознательным элементом. Эта сознательность,
как уже сказано, формируется объективностью, данной в ощущениях.
Несознательный человек, по Швондеру, это человек, не участвующий
в жизни государства, не состоящий в коллективе. Когда Шариков
отказался воевать за отечество, Швондер тут же задает ему вопрос:
«Вы анархист-индивидуалист?» – намекая на скрытую угрозу в самой
постановке вопроса. Анархист-индивидуалист для него враг, а для
общественного устройства той поры – враг народа. Поэтому Шариков
по мнению Швондера «говорит в высшей степени несознательно». Однако
перекрестные отношения Преображенского и Швондера, существующие
лишь как противоречия суть отношения, по существу своему, нигилистичные.
Внутри же швондерского общества исключительно пребывает конформизм,
который искусственно смоделирован лозунгом: «Кто не с нами, тот
против нас!». Сам по себе этот лозунг уже повергает любого субъекта
в страх. Он заставляет пролетария быть «с нами» независимо согласен
он с этим или нет. У пролетария здесь нет иного выхода. Он бы
рад не участвовать в революции, но ему не хочется того, чтобы
против него были все. Так мыслит каждый, мыслит в поверхностных
глубинах «себе на уме», вследствие чего всякий становится активным
участником коллективного движения. Швондер теперь пастух, который
пасет свое социалистическое стадо с одною лишь целью, чтобы оно
не разбежалось. Но до самой этой нищей социальной общины ему нет
никакого дела, так как смотреть внутрь общества он не в состоянии:
ибо у него чувство суть нечто минерализованное (К. Маркс). Теперь
помощь требуется детям Германии или, как выразился Преображенский,
«испанским оборванцам». Швондер желает создавать хорошее впечатление
именно своим образом в глазах чуждых его родным корням, потому
что он не знает самого себя и потому что индивидуальность, ответственная
в человеке за эту связь, для него зло. Русскость внутреннего духа
в нем напрочь отсутствует, если она не признана кем-то иным. Так
благожелательный отец – положительный в коллективе и на глазах
у посторонних людей, но совершеннейшая противоположность в своем
родном доме. В этом смысле, теперь Швондер представляет собою
жертву идеологии, которая исправляет человеческую породу объективно,
например, в процессе труда на благо другого. Отсюда нам рукой
подать до рабства. Общество уничтожило индивидуальность и превратилось
в общество рабов, которые кучкуются вокруг тех, кто устанавливает
новые ценности на старинных мощах. И это существо одной формы
существования, где имеется многое (коллективное) и единственное
(лидер этого самого многого). Первое любит последнее и получается
культ личности, в котором культовый лидер по природе своей оптимист,
свято верующий в чудное преображение мира.

Не то Преображенский. Он стоит на стороне евгеники человеческой
породы. «Одним словом, говорит он, гипофиз – это закрытая камера
определяющая человеческое данное лицо. Данное! – а не общечеловеческое.
Это – в миниатюре – сам мозг. И мне он совершенно не нужен, ну
его ко всем свиньям. Я заботился о другом, об евгенике, об улучшении
человеческой природы /…/ Я хотел проделать маленький опыт, после
того, как два года назад впервые получил из гипофиза вытяжку полового
гормона. И вместо этого, что же получилось? Боже ты мой! Этих
гормонов в гипофизе, о господи…Доктор, передо мной – тупая безнадежность,
я клянусь, потерялся». Профессор здесь столкнулся с пониманием,
что мозг есть всего лишь одна из функций животной воли, сексуального
либидо, биологического инстинкта. То есть мозг суть орудие инстинкта,
а само сознание суть сознание сексуальности, в котором сексуальная
воля индивидуума составляет ядро его темперамента. Отсюда более
полно нами постигается, что такое феномен «сам себе на уме», в
котором даже необразованный, неграмотный, глупый субъект мыслит
себя очень умным, отличительным от других, великим и.т.д. Собственно,
поражения гипофиза приводят, например, к такому заболеванию как
гигантизм. Его можно мыслить как физиологически, так и метафизически
или психически – мания величия (гигантомания): иллюстрация – помешательство
Джонатана Свифта, развивающееся на почве сексуальности, описанной
им в Гулливере: самое гениальное сочинение о
культе личности. Булгаков 26 октября 1923 года напишет в дневнике:
«В голове умелого то же, что и у всех – себе на уме». Умелого,
Булгаков, наверное, понимал, как деятельного, приспособленного
для ручного труда человека. «В голове умелого» – то есть в голове
умеющего что-то делать. Быть себе на уме – значит быть скрытным,
хитрым, не обнаруживать своих мыслей, намерений. «Это человек
опытный, себе на уме, не злой и не добрый, а
более расчетливый» [Тургенев И., Певцы]. Или у Герцена в Кто
виноват?
: «Негров, конечно, не принадлежал к особенно
умным людям, но он обладал вполне нашей национальной сноровкой,
этим особым складом практического ума, который так резко называется:
«себе на уме»». У Чехова в Черном монахе:
«Минуту оба смотрели друг на друга – Коврин с изумлением, а монах
ласково и, как и тогда, немного лукаво, с выражением себе
на уме
» [См. Фразеологический словарь русского языка.
– М.: ИД «Диалог», 1998, с. 40]. Быть себе на уме, значит, переживать
свой собственный культ личности.

Здесь социальный конформизм есть негатив религиозности, сексуальной
и коллективной религиозности. Сексуальность, по определению, продукт
коллективный и общественный. Индивидуальной сексуальности, как
понятно, быть не может, если не принимать во внимание мастурбацию.
«Кастрировать индивида – значит отрезать его от дерева рода, на
котором он растет, и в одиночестве обречь на засыхание, что приводит
к упадку его умственных и физических сил» [Шопенгауэр А. Мир как
воля и представление. Дополнения. IV, XLII]. Булгаков, устами
профессора, утверждает, что в гипофизе дано не общечеловеческое,
а частное лицо. То есть индивидуальность зиждется на представлении
сознания, тогда как сам инстинкт суть коллективное и общественное
свойство. Об этом же говорят теории Фрейда, Юнга, Фуко в Истории
сексуальности
говорит о том же самом, воля к власти у
Ницше основана на биологических силах инстинкта, религиозный экстаз
Достоевского весь состоит из сексуальности, как впрочем и весь
фанатизм в обширнейшем смысле слова немыслим за скобками сексуальности.
Оргазм, в некотором смысле, есть экзистенциальное переживание
апокалипсиса или, по Шопенгауэру, микропереживание смерти, конечности,
завершенности, скачкообразной разрядки напряженности инстинкта.
Иными словами, человеческая природа изначально представляет собою
общественную природу, коллективную. К. Маркс в Экономико-философских
рукописях
1844 года обосновывает именно этот факт, полагая
при этом социалистичность и коммунистичность человека в самом
его основании. Исходя из этой посылки, он требует возвращения
человека к самому себе как человеку общественному,
т. е. человечному, и такое возвращение у него есть истинный гуманизм,
натурализм и коммунизм. В этом смысле коммунизм ретрограден. Однако,
такое возвращение по Марксу может произойти только лишь скачкообразно
и революционно. Кьеркегор так же, как и Маркс полагал, что жизнь,
конкретный мир переходит из одного состояния в другое внезапно,
вдруг, через «скачок». «Скачок» – это всегда импульс и сила. Не
может быть никакого скачка вне рамок силы или воли. Иного качества
в скачке нет никакого. Однако следует напомнить о деградирующим
качестве этого самого скачка, перехода или прыжка, которое уже
заложено в его основании как феномен временности. И здесь ни в
коем случае нельзя говорить о прогрессе и регрессе, так как даже
если есть регрессия, то она называется регрессией, потому что
является сознательным процессом. Деградация, напротив, происходит
тогда, когда человек реально осознает свою прогрессию, верит в
неё, но в действительной экзистенции своей он деградирует, не
замечая этого вовсе: скачет вперед, а оказывается позади. Деградацией
поэтому сопровождается всякая революция и всякий скачок. Революция,
призванная осуществить новые идеалы, наоборот, отбрасывает общество
и личностей в архаическую, инстинктивную свою примитивность. Само
по себе общество теперь действительно подобно ископаемому обществу
человекообразных обезьян, в котором в самом деле нет частной собственности,
ибо есть общественная собственность барачного типа или общие казармы,
или пещеры, ямы, в коих прозябают свой век живые существа.

И вот «коммунизм» восторжествовал в отдельно-взятой стране и построил
то изначальное человеческое общество, персонифицированное Булгаковым
в Полиграфе Полиграфовиче Шарикове – заведующем отделом очистки,
алкоголике, доносителе, воре, в человеке, чьими стремлениями полностью
руководит инстинкт обладания или анархическое «взять всё, да и
поделить». Ленинское, «чтобы изъять, нужно размежеваться» уже
проявляется не в борьбе за общественную власть как таковую, а
на самом примитивном (primitive – основной), плинтусном уровне
общественного устройства. Кванты биологической воли обладания
растекаются внутри социоуниверсума, который теперь внутри не есть
нечто цельное, а есть чистое атомическое (А. Зиновьев) существование.
Наступила эпоха общественной собственности, в которой главнейшей
ценностью для каждого члена этого общества, стала являться частная
собственность. Говорим – общественная собственность, подразумеваем
– собственность частную. Ибо, коль скоро социальность и коллективность
дана человеку априори, то невозможно обрести её вновь без того,
чтоб не утерять её вовсе. Как бы поэтические соловьи соцреализма
не вещали на весь божий мир о прекрасной жизни «советских» людей;
как бы много людей насильно не сгоняли в общественные клоаки;
как бы усердно научные и идеологические умы не творили нового
человека со старыми батарейками; как бы много литература, поэзия
и прочая изящная словесность не высмеивала частное, неумеренно
завышая богатство коллективное общественный инстинкт частного
обладания, причем обладания, которое достигается посредствам криминального
скачка, силы и беспредела были двигателями этого «счастливого»
общества, где и воспроизвелась вражда всех против всех. «Во всех
людях, пишет Шопенгауэр, живет и проявляется одна и та же воля,
но проявления её всегда борются между собою и терзают сами себя»
[Мир как воля и представление. 3-е изд. – М.: Эксмо; СПб.: Мидград,
2005, с. 286]. «Все поделить» – не означает различимости, а означает
разделить. Разделить – это не различить. Килограмм яблок можно
разделить, но нельзя (условно) различить. Разделить, стало быть,
говорит о том, что нечто целое было разорвано на части, где каждая
такая часть от одного и того же целого, стала принадлежать каждому
«по его способностям и по его уму». Поделить на всех, следовательно,
означает, что способности, возможности и ум всякого считаются
одинаковыми. Всякое уменьшение или увеличение с точки зрения «себе
на уме» всякого невозможно. То есть равенство, справедливость
и братство не зиждутся на уравниловке способностей или индивидуальных
и личностных качествах. Они, возможно, могут существовать только
в таком обществе, в котором способности, возможности и умственные
качества каждого не являются частной собственностью носителя их,
то есть такое общество, в котором нарушен принцип солипсизма,
посредствам коего нарушения только и можно достичь альтруизма,
только такое общество может полагать фактом своего бытия общественную
сущность. Но коллективная сущность в действительном существовании
требует не только того, чтобы к ней возвращались, но и того, чтобы
она развивалась и трансформировалась из своей физики в метафизику
или, хотя бы того, чтоб она не деградировала. Булгаков отрицает
возможность физическими методами, даже и научными придти к улучшению
человеческой породы. «Наука еще, – говорит в заключение повести
профессор, – не знает способов обращать зверей в людей. Вот я
попробовал, да только неудачно, как видите. Поговорил (Шариков)
и начал обращаться в первобытное состояние. Атавизм». Перед изумленной
публикой в этот момент Шариков из человека превращался в прежний
свой вид – собаку. Булгаков идет здесь вслед за Ницше: «человеческое,
слишком человеческое». И это постановка, как исходит из слов Булгакова,
есть и первая ступень рождения человека как такового, с которой
вообще начинается деградация его. Это можно подметить уже в самом
народном диалекте. «Что еще в тебе не умерло?» – так говорят,
когда обращаются к опустившемуся человеку, пытаясь найти в нем
то человеческое, которое в процессе его экзистенции еще не успело
отмереть вовсе. Или в другой форме об этом говорится так: «В тебе
уже не осталось ничего человеческого» – то есть от рождения человеческое
в нем было, теперь его не стало: субъективная личность деградировала.
Вернуться в натуралистическую изначальность, значит вернуться
к инстинкту, значит деградировать из того объективного состояния,
которое стало нынче и которое стало таковым в ходе исторического
развития общества.

А вот как излагает социалистическое деградирующее самоизбавление
Чезаре Ломброзо: «Я старался добиться причины этого двойного умопомешательства
и узнал следующее: отец их, тщеславный человек, питал страсть
к алкоголю и промотал все свое состояние с друзьями; мать их была
чрезвычайно пустым, горделивым существом и умерла, когда дочери
были еще детьми; бабушка со стороны матери страдала горделивым
бредом и внушила своим внучкам идею, что, выросши, они непременно
выйдут замуж за принцев и графов; дедушка со стороны матери был
помешанный; одна сестра умерла от чахотки, один брат – пьяница,
другой – буян, третий перенес уже маниакальный приступ, четвертый,
наконец, пьяница и честолюбец, убежал в Америку, похитив отцовские
вещи; а все они чрезмерно преданы республиканским и социалистическим
идеям». [Ч. Ломброзо. Любовь у помешанных. – Мн.: ООО «Попурри»,
2000]. Отметим здесь культовые точки личности в социалистическом
нигилизме, о котором речь велась у нас выше: «тщеславный человек»,
«горделивое существо», «горделивый бред», «честолюбец». А вот,
что говорит Ф. М. Достоевский в своей статье Одна из современных
фальшей
: «Без сомнения, из всего этого (то есть из нетерпения
голодных людей, разжигаемых теориями будущего блаженства) произошел
впоследствии социализм политический, сущность которого, несмотря
на все возвещаемые цели, покамест состоит лишь в желании повсеместного
грабежа всех собственников классами неимущими, а затем «будь что
будет». (Ибо по-настоящему ничего еще не решено, чем будущее общество
заменится, а решено лишь только, чтоб настоящее провалилось, –
и вот пока вся формула политического социализма.) Но тогда понималось
дело еще в самом розовом и райско-нравственном свете. Действительно
правда, что зарождавшийся социализм сравнивался тогда, даже некоторыми
из коноводов его, с христианством и принимался лишь за поправку
и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации. Все эти
тогдашние новые идеи нам в Петербурге ужасно нравились, казались
в высшей степени святыми и нравственными и, главное, общечеловеческими,
будущим законом всего без исключения человечества. Мы еще задолго
до парижской революции 48 года были охвачены обаятельным влиянием
этих идей. Я уже в 46 году был посвящен во всю правду этого грядущего
«обновленного мира» и во всю святость будущего коммунистического
общества еще Белинским. Все эти убеждения о безнравственности
самых оснований (христианских) современного общества, о безнравственности
религии, семейства; о безнравственности права собственности; все
эти идеи об уничтожении национальностей во имя всеобщего братства
людей, о презрении к отечеству, как к тормозу во всеобщем развитии,
и проч. и проч. – всё это были такие влияния, которых мы преодолеть
не могли и которые захватывали, напротив, наши сердца и умы во
имя какого-то великодушия» [В кн.: Ф. М. Достоевский, собрание
сочинение в 30-ти т., т.21, сс. 130 – 131]. Трудность понимания
слов Достоевского заключается относительно сказанного Ламброзо
и в том, что он почему-то верит в силу неких теоретических идей,
которые оказывают влияние на «голодных людей». Ведь в этой статье
Достоевский говорит о себе в большей степени, нежели о голодных
людях. Но сам он, вместе с петрашевцами, разжигаемый этими идеями,
не был голодным, необразованным, некультурным. Напротив, еда у
него была, книги он читал, европейскую мысль особенно знал. Как
же можно сказать, что социалистические идеи разжигали похоть голодных
и необразованных, если они и значение слов-то таких не знали.
Голодный бедный украдет палку колбасы, бутылку водки, и доволен:
он живет днем сегодняшним, завтрашнего дня он не хочет. Поэтому-то
такому до революций, свержения старого, установления новых ценностей
и прочей ерунды нет никакого вообще дела. Ему, скорее всего, завтрашний
рай видится надеждою, подобную надеждам девушек на встречу с вором-принцем
на белом коне, за счет которого они всегда устраивают своё меркантильное
счастье. Толстой отписал крестьянам свою усадьбу, они растащили
её по своим хатам, и счастливы. Пронесли гроб с телом своего барина
и благодетеля до кладбища и спрашивают, кто им заплатит за это.
Нет, тут вопрос не в «Накорми!», а во влиянии, которое мыслит
в отношении себя каждая «интеллигентная личность». Весь мир –
это спаренность людей, мысленно оказывающих друг на друга влияния.
От мала до велика все желают оказывать влияние на другого, на
других, на общество, не весь вообще мир или, на худой конец, на
свою домашнюю собаку или кошку. Так и Достоевский полагает это
влияние незыблемым, вечным, которое посредствам магических слов,
преображает мир. Он правда не задумывался никогда, что пишут книги
и читают их в процентом отношении лишь мизерная часть всякого
общества вообще. Взять 150 миллионов жителей России и взять читающих,
которых от силы если наберется миллион, то хорошо, а из этого
миллиона еще нужно извлечь тех, кто читает внимательно, а кто
невнимательно. Из этих же тех, кто читает в силу необходимости
обучения, то есть тех, кому сказали, что, когда и где читать.
И что у нас останется в сухом остатке? Ничто. Останутся лишь несколько
сотен, которые посредствам чтения пытаются улучшить свой собственный
мир, вернее пытаются оградить себя от деградации в этом мире.
Остальное же большинство, сколько бы оно ни читало, всегда останется
дурным и глупым, неподдающимся никакому улучшению или ухудшению.
Субстанциональная константа глупости гораздо материальнее и действительнее
любых внешних влияний, за исключением влияний насильственных:
таких же, как и она сама. Например, можно предположить, что японцы
начитались Булгакова Собачье сердце и теперь
желают пересаживать людям внутренние органы свиней. Стало быть,
суть повести им безразлична. Так собственно и происходит со всем
тем, что читается и никогда не понимается. Поэтому говорить о
том, что голодный склонен к грабежу из-за его предпочтения социалистическим
идеям, никак нельзя, потому что это неправда и не соответствует
действительному положению дел. Итак, проблема всеобщего культа
личности стала более-менее понятной. Но культ неразрывно связан
с понятием «культура», на которую привело нас вышеизложенное,
поэтому как проявляется нигилизм в ней, будет рассмотрено в нижеследующей
зарнице.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка