Мужская поэзия Сергея Шнурова
Жомини да Жомини! А об водке – ни полслова!
Денис Давыдов
Из разговора с Щ.:
– Скажи, вот ты, по-нашему доктор филологических
наук – почему не Мандельштам или Пастернак, почему ты любишь «Ленинград»?
– Да… ну вот стихи: «Я слово позабыл, что я хотел сказать» – о
чём это, про кого? У меня нет проблем с памятью. Может быть ты
– поэт, тебя это мучает, ты это понимаешь – тебе это интересно.
А я нормальный современный человек, Шнуров обращается ко мне…
– Что, вот это про дачу?
– Да, про дачу. У меня есть дача, и я переживаю похожие чувства.
Может быть, они могут быть выражены более талантливо – не знаю…
Как обычно в жопу пьяный Возвращаюсь после party. Вижу в подворотне баба Как-то плачет, бля, некстати. Я как выпью, так пиздец – Добрым становлюся. «Шо случилось», – говорю: «Таня, Надя, Люся!» А она мне отвечает: «Тонечкой меня зовут Бросил меня муж любимый Наблевав на весь уют. Дай совет ты мне, прохожий, Ведь неопытная я. А в делах сердечных сроду Ни секла я ни хуя». И сказал я ей тогда, Поправляя шапку: «Главное, чтоб хуй стоял И водились бабки». («Как жить»)
Герой, давно знакомый русскому читателю (см. эпиграф). Но важны,
как всегда, нюансы.
Во-первых, брутальный контекст предполагает внимание
к женскому полу. Внимание в значении влечение. Здесь же какое-то
боязливое удивление – «некстати».
Этому есть два объяснения. Первое и очевидное – выпившему человеку
не до амуров. Второе – своеобразная традиция, трактующая половое
бессилие как выражение гуманитарного кризиса:
Ты садишься со мной рядом и пытаешься обнять. Тебе хочется ласки, но ты должна понять: На меня начальник цеха целый день проорал И я устал. Мы разделись и легли. Ночью время любить. Ты ласкаешь меня ртом, пытаясь возбудить. Я сегодня за станком две нормы отфрезеровал И я устал. (Юрий Хой, «Я устал»)
Остроумная миниатюра из жизни пролетария (от лица которого ведётся
повествование, подлинная победа эстетических принципов Маяковского)
таит интересный социальный сюжет: обида на внешние условия (условия
труда в стране победившего социализма) рождает странный гендерный
бунт. Ведь если отрешиться от психологии, забыть о том, что иногда
бывает физиология, то логика жалобы такова: меня эксплуатируют
и я отказываюсь от любви, той частной жизни, которая мне позволена
в неправедном (несправедливо устроенном) мире, и таким образом
могу испытать моральное удовлетворение (удовлетворение высшего
порядка), отомстив обществу разрушением его «ячейки» (логика самоубийцы,
по Дюркгейму).
Сергей Шнуров
Таким образом, герой Шнурова совсем не готов к коммуникации, она
ему скорее навязана. Но если водка виновата в его не-внимании,
то она же – условие встречи и мотив адекватного (для маргинала
не-нормального) поведения: «добрым становлюся».
И хотя добрый малый всё ещё неуверен, на что намекает его неразборчивость:
«Таня-Надя-Люся», маскирующая робость и богато устроенный внутренний
мир – мы уже покорены его свойствами, нам уже по-человечески (т.
е. по опыту чтения и по собственному опыту) близок этот персонаж.
Тонечка (пересказ чужой речи оставляет следы присутствия рассказчика)
обращается к забулдыге с известным вопросом, вернее – с известным
женским вопросом, на который у «прохожего», не
очень её понимающего, находится мужской ответ.
Несовпадение просьбы и ответа в самой логике общения. Ведь «баба»
ждёт совета, а получает некое кредо, которое нельзя считать решением
проблемы, поскольку сначала существует руководство к действию,
потом – неправильное действие, и только потом – проблема, которую
не разрешить повторением руководства. Или так: «это не главное».
Комичный эффект происходит от невнимания говорящего к полу собеседника,
тем не менее герой явно чувствует свою неуместность, свою, так
сказать, некомпетентность – прежде чем разразиться сентенцией,
поправляет шапку, что скорее выдаёт его страх,
а не говорит о его самомнении.
Любил я женщин разных, Красивых и заразных, Но любви не отыскал – Алкоголиком я стал. Мама, наливай! Я уже не мальчик, У меня в штанах Перчик, а не пальчик. Были у меня женщины, Были у меня бабы. Я хотел быть сильным, Оказался слабым. Мама, наливай! Я уже не мальчик, У меня в штанах Перчик, а не пальчик. Нету счастья на земле И любви ведь тоже нет, А в газетах и в кино Только ебля и минет. Мама, наливай! Я уже не мальчик, У меня в штанах Перчик, а не пальчик. («Мама, наливай!»)
Тем более удивительно, что свою жизненную драму «лирический герой»
Шнурова объясняет отсутствием любви, которой противостоят «газеты
и кино» с физиологическим подходом к теме.
«Любил я женщин разных» – это почти романтический штамп, предвещающий
разочарование и апатию. Но само наличие донжуанского списка из
«красивых и заразных» весьма сомнительно. Не потому, что этим
герой пытается оправдать свой алкоголизм (синонимичный позе романтического
героя-одиночки, тоже маргинала по отношению к «свету» с его циничными
законами), а потому, что герой – «мальчик». То есть он одновременно
мужчина с «перчиком» (уменьшительный суффикс), и в то же время
кричит: «мама!», как настоящий младенец, у которого гениталии
не просто малы, но как бы замещены «пальчиком» (мастурбационный
комплекс?).
Инфантильная тема тоже имеет свою историю:
Помню, когда я был школьником, сильно напился. В подвал затащили меня и раздели девчонки. Я был сконфужен, сердце тревожно билось: Никак не мог понять, как такое случилось. Вот так потерял свое имя. В темном подвале лежал я, слабый и голый. Они смеялись, надо мной надругались. Как зуботычины смех их, глаза как уколы. Мне было стыдно, и я не пошел больше в школу. Вот так потерял свое имя. На утро мама меня таблеткой кормила, Надежной таблеткой от головной боли, Но не залечишь таблеткой душевную рану – Ведь ничего-ничего ты не знаешь, мама! Вот так потерял свое имя. (Федор Чистяков, «Имя»)
«Девчонки» противостоят сконфуженному (словарь интеллигента, читателя
классической литературы) школьнику как грозная, почти мистическая
сила, способная лишить человека имени.
Пространство сужено и обессвечено, почти «темница сырая», из которой
хочется вырваться на волю, в мир без гендера и его проблем. «Слабый
и голый» герой не просто подвергается насилию, но и осмеянию,
то есть оценке со стороны женского мира, мира страшного: «как
зуботычины смех их, глаза как уколы». Словно пол меняет свою функцию,
из объекта влечения превращаясь в субъект страха, причину «стыда»,
комплекса социальной – «не пошёл больше в школу» – неполноценности.
Утро не приносит облегчения, мама как добрая женская половина
не посвящена в тайну говорящего, изменившего свой физиологический
статус.
Эта тема шире гендерной, она может трансформироваться в политическом
контексте:
Протопи ты мне баньку, хозяюшка, Раскалю я себя, распалю, На полоке, у самого краюшка, Я сомненья в себе истреблю. Разомлею я до неприличности, Ковш холодный – и все позади. И наколка времен культа личности Засинеет на левой груди. Протопи ты мне баньку по-белому – Я от белого свету отвык. Угорю я, и мне, угорелому, Пар горячий развяжет язык. Сколько веры и лесу повалено, Сколь изведано горя и трасс, А на левой груди – профиль Сталина, А на правой – Маринка анфас. Эх, за веру мою беззаветную Сколько лет отдыхал я в раю! Променял я на жизнь беспросветную Несусветную глупость мою. Протопи ты мне баньку по-белому – Я от белого свету отвык. Угорю я, и мне, угорелому, Пар горячий развяжет язык. Вспоминаю, как утречком раненько Брату крикнуть успел: «Пособи!» И меня два красивых охранника Повезли из Сибири в Сибирь. А потом на карьере ли, в топи ли, Наглотавшись слезы и сырца, Ближе к сердцу кололи мы профили Чтоб он слышал, как рвутся сердца. Протопи ты мне баньку по-белому – Я от белого свету отвык. Угорю я, и мне, угорелому, Пар горячий развяжет язык. Ох, знобит от рассказа дотошного, Пар мне мысли прогнал от ума. Из тумана холодного прошлого Окунаюсь в горячий туман. Застучали мне мысли под темечком, Получилось, я зря им клеймен, И хлещу я березовым веничком По наследию мрачных времен. Протопи ты мне баньку по-белому – Я от белого свету отвык. Угорю я, и мне, угорелому, Пар горячий развяжет язык. (Владимир Высоцкий, «Банька по-белому»)
«Хозяюшка», к которой обращается герой – не та ли мама,
способная дать лекарство от пережитого говорящим разочарования.
Повествование (если так можно назвать смутные ощущения, приходящие
или возвращающиеся к несправедливо страдавшему нарратору) предваряется
сказочной картиной очищения тела от дорожной пыли. Это необходимо
герою, чтобы разогреться, начать говорить, «развязать
язык» – тем самым утверждается важность происшедшего, трудность
преодоления опыта в слове.
В особом месте, «на полоке», открывается неприличное – рифма выдаёт
природу секрета – наколка, пока ещё ничего не сказано об изображении,
но уже точно известно – это сердечное дело, т.
е. связанное с работой любовного механизма в человеческом теле.
И вот разгадка – «профиль Сталина», который заменяет в суровом
мире героя нежную мужскую фигуру.
Вина героя не конкретизируется. Он страдает «за веру», наградившую
его зловещей пародией на рай. Вина же подменяется её причиной
– глупостью, которая предшествует поступку, каким бы он ни был.
Глупость же в ложности того чувства, которое герой не перестаёт
испытывать и по ту сторону проступка и наказания: «ближе к сердцу
кололи мы профили».
Героя знобит от переизбытка чувств. Мысли, а вернее – догадку
о напрасном, незаслуженном вдвойне, страдании – прочь от ума,
под горячий пар, который греет тело, оставляя душу холодной, вспоминающей
поневоле то, что так хочется забыть.
Не из этой ли русской (советской) первотравмы растёт буйство,
социальная и моральная разнузданность шнуровского героя. Не случайно
все песни, о которых у нас идёт речь, взяты из альбома «Второй
магаданский…».
Я любил тебя душой, Душой своей израненной, А ты любила золотишко И ходила в краденом. Воровал я для тебя И цветы тебе дарил. Ну а ты ушла к другому – Я тебе не подходил. Я кричу: «Где найти мне отмычку эту, Что от сердца твоего». Но ее наверно нету. Я застукал вас вдвоем На малине у Петра. Кувыркались вы в постели Аж до самого утра. Мужичка зарезал я, Да и тебя хотел. Только видно между нами Ангел пролетел. Я кричу: «Где найти мне отмычку эту, Что от сердца твоего». Но ее наверно нету. («Отмычка»)
Классическая история обманутого любовника и месть сопернику. Но
вот одна странность. «Мужичка зарезал я». Что же помешало зарезать
неверную. Крутой нрав героя не предполагает сантиментов, и ангел
– только возможность, некая гипотеза, появившаяся позже, как объяснение,
но не как мотив несовершённого поступка.
Кажется, и здесь есть традиция. «Её, как водится, простил» – говорит
персонаж Высоцкого.
Вообще, говорящий от имени автора персонаж (я не оговорился) –
изобретение песенное, примета массовой культуры с её непроявленностью,
растворённостью сознания говорящего в излагаемом.
Внимание к «простому» человеку – давняя слабость
русской поэзии и прозы. Примеров тому тьмы и тьмы. Но отличает
литератора от исполнителя это самое третье лицо, принцип дистанции
и отношение, выраженное явно и косвенно. Вот
песня (почти стихотворение) более литературализированного Галича:
Когда хлестали молнии ковчег, Воскликнул Ной, предупреждая страхи: «Не бойтесь, я счастливый человек, Я человек, родившийся в рубахе!» Родившийся в рубахе человек! Мудрейшие, почтеннейшие лица С тех самых пор, уже который век, Напрасно ищут этого счастливца. Который век все нет его и нет, Лишь горемыки прут без перебоя, И горячат умы, и застят свет, А Ной наврал, как видно, с перепоя! И стал он утешеньем для калек, И стал героем сказочных забавок, Родившийся в рубашке человек, – Мечта горластых повивальных бабок! А я гляжу в окно на грязный снег, На очередь к табачному киоску, И вижу, как счастливый человек Стоит и разминает папироску. Он брал Берлин! Он, правда, брал Берлин. И врал про это скучно и нелепо, И вышибал со злости клином клин, И шифер с базы угонял «налево». Вот он выходит в стужу из кино, И, сам не зная про свою особость, Мальчонке покупает «эскимо», И лезет в переполненный автобус. Он водку пил и пил одеколон, Он песни пел и женщин брал нахрапом! А сколько он повкалывал кайлом! А сколько он протопал по этапам! И сух был хлеб его, и прост ночлег! Но все народы перед ним – во прахе. Вот он стоит – счастливый человек, Родившийся в смирительной рубахе! (Александр Галич, «Горестная ода счастливому человеку»)
У персонажа Галича есть не просто биография, целый прототип –
генерал Пётр Григоренко.
Автор не столько даёт персонаж, сколько вызывает
у нас к нему сочувствие: «он ПРАВДА брал Берлин». Герой словно
нуждается в защите, в каком-то нравственном оправдании своих поступков:
«он водку пил и пил одеколон». Неприглядность поведения «счастливого»
человека извинительна ему за мальчонку, которому тот покупает
эскимо, вообще за его простую человечность: «вот он выходит в
стужу из кино… и лезет в переполненный автобус».
Довершает портрет некая историософская кода: «родившийся в смирительной
рубахе», той самой, доставшейся счастливцу от Ноя, чьё одинокое
противостояние стихии, хаосу истории, сделало его лицом нетривиальным.
Демократический дискурс уравнивает в правах героя, совершившего
подвиг веры (который, как кажется, состоял всего лишь в его избранности,
в случае) и «разминающего папироску» городского жителя, нашего
горестного современника.
Персонаж Шнурова – это целая драматургия, поскольку от текста
к тексту он сильно меняется, не теряя своих основных черт, но
и не забывая прибавлять к своей физиономии новые, те самые нюансы,
которые делают дело. Вот более ранний текст, манифест алко-люмпена:
Ты называешь меня говнюком. Да, я все время бухой И твою жопу при людях хватаю Своей волосатой рукой. Да, мои ноги – вонючие палки, На которых все в дырках носки, А эти две кучи из пыли и грязи – Это мои башмаки. Да, ты права, я дикий мужчина, Ты права, я дикий мужчина, Ты права, я дикий мужчина: Яйца, табак, перегар и щетина. («Дикий мужчина»)
Виртуозный, исполненный подлинного нарциссизма портрет. Не говорю
– автопортрет. И дело не в том, что сохранён
зазор между автором и говорящей фигурой – этот зазор как раз затёрт
– воспринимающий должен верить в реальность лицедейства. Важнее
другое – отброшено стеснение, все необходимые мотивировки, оправдания
etc.
Юродство – вот как это называется по-русски.
Буду работать и деньги копить. Брюки поглажу, брошу курить. Стану хорошим, Очень хорошим. Ты тоже работай и деньги копи. Губы не крась, не пей, не кури. Стань хорошей, Очень хорошей. Мы скоро поженимся, кипим квартиру. Я кафель наклею на стены сортира. Стану хорошим, Очень хорошим. Ты будешь стирать мне и гладить рубашки. Ты бросишь свои воровские замашки. Станешь хорошей, Очень хорошей. Так будем жить мы, хорошие оба. Будем любить мы друг друга до гроба. Хорошие оба… До хорошего гроба… Только б прошла поскорее суббота, Только б скорее пойти на работу, Чтоб там стать хорошим, Там стать хорошим. (Петр Мамонов, «Хорошая песня»)
По началу попытка исправиться выглядит взвешенным решением героя.
«Мы скоро поженимся, купим квартиру». Но ирония (самоирония) выдаёт
говорящего: «я кафель наклею на стены сортира». Кафель, символ
мещанского (как сказал бы Маяковский – буржуазного)
достатка и благополучия, и сортир – точное, «пролетарское» название
места приложения доброй, «хорошей» силы.
Сентиментально-романтическое «любить до гроба» оборачивается своей
последней частью – «хорошего гроба». Игра на значении слова хороший:
с одной стороны – нравственная категория, с другой – добротно
сделанная вещь. Но не всякая хорошая вещь хороша.
И нетерпение персонажа звучит как издевательство (над собой, своей
природой, не достаточно хорошей для этого мозгового
футуризма): «только прошла б поскорее суббота…»
И последняя песня Шнурова, к которой мы обратимся – как раз об
этом. О прощении, которое даровано каждому смертному:
– Она же некрасивая, – сказал один мне кент. – Слушай, братан, да я и так все знаю, че я – дурень, что ли. Знаю все, вижу, что некрасивая, знаю – некрасивая, Но есть один момент… У нее такая жопа, У нее такая жопа, У нее такая жопа, В общем, я ее люблю. – Она же проститутка и стоит один цент. – Да я и так все знаю, я про нее все знаю, Да я ваще все знаю, Но есть один момент… У нее такая жопа, У нее такая жопа, У нее такая жопа, В общем, я ее люблю. – А ее же бывший парень – полковник, сука, мент. – А я и так все знаю, да я ваще все знаю, Я про нее все знаю, Но есть один момент… У нее такая жопа, У нее такая жопа, У нее такая жопа, В общем, я ее люблю. («Жопа»)
Традиционная преграда между двумя – косноязычие – здесь заменена
его обратной стороной – сквернословием, которое, правда, может
выражать даже невыразительное синонимичное «я
её люблю».
Герой утверждает подлинность своего отношения к предмету влечения,
который и некрасив, и сомнительных нравов, но ответ на любое возражение
– «я про неё всё знаю».
Не это ли лучшее качество партнёра, когда сказано всё, вплоть
до неприличного.
И любовь к телу, к его животной конкретике, оказывается сродни
религиозному чувству. Ведь всё про всех знает
только один Сущий, а любить несовершенного может
(должен) каждый.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы