Комментарий |

Сиоран: История становления смысла (Продолжение)


II


В литературе можно отыскать массу апеллирований к животной природе
человека. С одной стороны пытаются отделить человека от
животного, чаще наделяя человека самосознанием, разумом, отрицая
их у животного; с другой стороны совсем не различают их, с
третьей – животными свойствами наделяют психические акты
человека – к примеру, Розанов говорит «зоологическое
сострадание». Есть понятие «политическое животное». Здесь имеется в
виду, что животное не является собственно политическим. То есть
имеется животная природа, к которой добавляется какой-либо
атрибут, свойственный человеческой реальности. С таким же
успехом можно говорить «интеллектуальное животное». Но термин
«политическое животное» верен лишь тогда, когда понятие
«политическое» лишено властной функции, что невозможно себе
помыслить, ибо всякая политика это – борьба за власть, что
вполне соответствует животной природе. Говорят об «общественном
животном», не уделяя внимания тому, что и животное суть
существо в известном смысле общественное – стадное, коллективное.
Поэтому трудно поддается уразумению, зачем собственно к
слову «животное» добавлять то, что и так свойственно животному.
Сиоран же много как называет человека, но в основном он
имеет в виду, и в некоторых местах об этом прямо говорит,
«парадоксальное животное». В самом деле, животное само по себе не
бывает парадоксальным. Оно вполне понятливо и предсказуемо,
не мучается угрызениями совести или свободой выбора;
последним оно и вовсе не обладает, чем и приобретает свое
счастливое бытие. Парадокс буриданова осла это – фантазия человека.
Голодный осёл ни на мгновение не задумается над тем, какой
пучок соломы ему нужно съесть, левый или правый.

Зато человек – задумывается. Часто можно заметить, как люди входят в
ступор, глядя на витрину, на которой стоят различные сорта
одного и того же продукта по одинаковой цене. Созерцая
что-то подобное, Диоген Синопский восклицал: «Хорошо быть кошкою,
хорошо собакою», полагая счастье животного бытия в том, что
животные существуют в согласии с природой, и только человек
все свои действия строит вопреки ей. Он смеялся над теми,
кого мучила жажда, но кто проходил мимо источников, ища, где
бы купить вина. Они, говорил он, глупее скота; тому никогда
не придет в голову пройти мимо источника, когда хочется
пить. В античности парадокс действия воспроизводится в его связи
с идеей вопрошания о добродетели, что позже найдёт себя в
идее нравственности или в идее духовности. С точки зрения
добродетели, о которой говорили скептики, всякое действие
вообще безнравственно. Так пришли к утверждению аскетизма. Любой
поступок человека безнравственен, по определению. Любое
социальное достижение, любое добывание значительности, любое
проявление вообще объективной жизни – не имеет в себе ничего
добродетельного и нравственного и лишь то, что обратно этому –
добродетельно и нравственно. Из этого происходило и
понимание того, что все будущие поступки не нужны человеку вовсе, а
все рассуждения о поступках людей были направлены к тому,
чтоб обосновать абсурдность всех будущих дел, за исключением
тех, которые приводят человека к философии.

Сиоран мыслит современного человека историческим животным.
«Неузнаваемо исковеркав настоящую вечность, человек выпал во время, в
котором ему удается если не процветать, то по крайней мере
жить; и совершенно очевидно, что он свыкся с этим. Этот
процесс выпадения и приспособления и называется Историей. Но вот
ему угрожает еще одно падение, последствия которого пока
трудно себе представить. На сей раз речь идет о том, чтобы
выпасть не из вечности, а из времени: а выпасть из него –
значит выпасть из истории, зависнуть где-то, погрузиться в
угрюмую инертность, в полную стагнацию, где даже слова вязнут и не
могут подняться до проклятий или мольбы. Трудно сказать,
как скоро его следует ожидать, но падение это вполне возможно,
а то и неизбежно. Когда оно произойдет, человек перестанет
быть историческим животным» [Сиоран Эмиль Мишель. Искушение
существованием / Пер. с фр., предисл. В. А. Никитина,
редак., примеч. И. С. Вдовиной. – М.: Республика; Палимпсест,
2003, сс. 408 – 409]. Того, о чём говорил Сиоран, пока еще не
произошло, следовательно, человек ещё и остаётся историческим
животным. По Сиорану, человек как историческое животное это
– человек, который совершенно бессознательно несёт на себе
груз исторического существования. Он убеждает нас в том, что
человек изначально суть существо чистое и доброе, обросшее
извне злорадной историей, которая сотворила всё то, что
называется разумным и цивилизованным. «Каждый из нас рождается с
какой-то долей чистоты, обреченной сходить на нет в процессе
общения с людьми, этого предательства по отношению к нашему
одиночеству. Ибо каждый из нас делает всё возможное и
невозможное, лишь бы уйти от самого себя /…/ Есть нечто святое в
каждом живом существе, которое не знает, что живет; в любой
форме жизни, не затронутой сознанием. Тот, кто никогда не
завидовал растительной жизни, не в состоянии понять трагедию
человеческого существования» [Там же, с. 25, 407]. Сама
история у него суть последовательность событий, отмеченная
развитием и ростом внешнего, иными словами – прогресс. Однако при
наличии прогресса, который лишь отмечается тем, что пещеры,
в которых раньше жил человек, теперь являются небоскрёбами,
сам по себе человек остаётся всё таким же древним
троглодитом; он нисколько не меняется в существе своём. «Идея
прогресса превратила нас всех в самодовольных фатов, рассевшихся на
верхушках времени, однако верхушек этих не существует:
троглодит, дрожавший от ужаса в пещерах, теперь дрожит в
небоскребах».

С другой стороны, как полагает он, сама цивилизация и историчность
её прогрессирования возможна потому, что человек не может
быть бездеятельным. Поэтому размножение рода человеческого
неминуемо ведёт к тому, что всякий, в силу своей деятельной
природы, плодит и размножает сущности, размножает их совершенно
бестолково. Искусство быть уникальным – родиться. Само
рождение уже ставит человека на «верхушку времени». Сама гора же
состоит из того, что предки по безумию своему натворили.
Социальные институты и всё внешнее – абсолютно всё носит в себе
печать насилия, смерти, поэтому само является гробницей для
духа. Нет духовного развития человека именно потому, что
все чаяния его, все движения, направленные вовне мотивируются
социальностью. И если только кому-то придёт в голову
безумная мысль предаться своему духовному развитию, то он уже
попадает под насилие извне. Чем дальше человек существует, тем
больше нарастает ком внешнего. Он нагружается на человека,
становится его крестом, который он теперь обязан тянуть.
Тяжесть его прижимает человека к земле, и он начинает медленно
останавливаться. Цивилизация, которая изначально должна была
быть действенной, становится пассивной. В ней уничтожается
активность. Цивилизованный человек, по Сиорану, это – человек
пассивный, недеятельный, который медленно гниет и
разлагается. «…уберите проклятье, нависшее над Историей, и она тотчас
закончится, растворится вместе с жизнью в абсолютном
ничегонеделании, обнаружит свою условность» [Там же, с. 29].

Историческое существование, то есть груз ответственностей, повисший
на человека, не дает ему ступить и шагу. Если древний
человек шел вперед, порождая все то историческое варварство, о
котором мы имеем представление, созерцая становление империй,
их распад, возрождение эпох и их отмирание, то нынешний
человек падает назад. И получается, что древний варвар, по
существу своему, был идеалистом, имел веру в будущее, обладал
идеалами, был целенаправленным варваром, понимающим смысл своей
жизни. Он творил. Неважно, как и зачем, к чему это приводило
и чем заканчивалось, важно лишь могучие его желание идти
вперед. Поэтому для Сиорана троглодит более предпочтителен,
чем современный образованный, в некотором смысле
цивилизованный человек. О следствиях, вытекающих отсюда, я скажу чуть
позже. «Тяжесть веков давит на текущие мгновения. Мы более
развращены, чем все прошедшие эпохи, наш распад зашел дальше,
чем распад любой империи. Наше бессилие толкует историю, наша
одышка позволяет нам услышать предсмертный хрип разных
народов. Страдающие бледной немощью актеры, мы готовимся играть
роли, которые заполнят многословием банальный бег времени;
занавес мироздания изъеден молью, и сквозь его дыры можно
увидеть лишь маски да призраков... Заблуждение современников
упадка состоит в том, что они пытаются с ним бороться, в то
время как следовало бы ему содействовать: развиваясь, он
истощается и способствует появлению новых форм... Человек
рождается, чтобы стать усталым: принимая вертикальное положение и
теряя возможность на что-нибудь опереться, он обрек себя на
слабость, неведомую тому животному, каким он был раньше.
Тащить на двух ногах столько материи и все связанное с этим
отвращение! Усталость накапливается и передается из поколения в
поколение. От наших предков нам достается наследство в виде
анемии, запасов уныния, предрасположенности к распаду и
энергии умирания, которая становится сильнее, чем наши инстинкты
жизни. И вот так наше привыкание к постепенному
исчезновению, вместе с нашим капиталом утомленности, позволяет нам
наполнить нашу смертную плоть неврастенией – нашей сущностью...
Когда пришёл в движение человеческий муравейник, начался
отсчёт Истории, а вместе с ней возникло одно-единственное
светлое желание, которое она сумела навеять: чтобы ей так или
иначе когда-нибудь пришел конец… Мы – великие развалины, мучимые
стародавними грезами, мы – инженеры утомленности,
гробокопатели будущего, страшащиеся перевоплощений древнего Адама, мы
навсегда утратили способность верить в утопии. Древо Жизни
больше не увидит вёсен; древесина его ссохлась; из него
сделают гробы для наших костей, снов и печалей. Нашей плоти
достался в наследство горький запах прекрасной падали,
разбросанной в тысячелетиях. Слава тех, от кого она осталась, нас
зачаровала: мы её исчерпали. На кладбище Духа лежат принципы и
формулы. Прекрасному уже дано определение, и оно закопано в
землю. А вместе с ним – Истина, Благо, Знание и Боги. Они
там все догнивают. (История – это черная рамка, внутри которой
разлагаются прописные буквы, а вместе с ними и те, кто их
измышлял и лелеял.) ...Вот я иду по этому кладбищу. Под этим
крестом видит свой последний сон Истина; рядом – Очарование;
чуть подальше – Непредвзятость, а над кучей плит,
скрывающих бредовые видения, высится мавзолей Абсолюта: здесь лежат
лживые утешения души и ее обманчивые вершины. Ну а еще выше,
увенчивая собой эту тишину, парит Заблуждение, заставляя
остановиться софиста-могильщика». [Там же, сс. 100, 101]

Итак, та историчность, которая дуализирует человека является тем
психическим, разумным и сознательным, кардинально отличным от
животной природы, явлением. Никакое животное не мыслит себя
исторически – оно живет в истории, не мысля об этом.
Крокодилу, самой древнейшей рептилии нет никакого дела до того, что
собою представляет его история. Он, с одной стороны, есть
исторический символ, с другой – он есть таковой лишь в нашем
восприятии. Человек же сознательно мыслит и мыслит
посредствам времени, без которого он помыслить ничего вообще не может,
без чего, то есть никакая сознательная вещь не станет
образом сознания. Здесь мне могут возразить, указав на то, что
человека можно назвать и литературным, математическим,
поэтическим и иным другим такого же порядка животным потому, что
животное не бывает таковым. Однако, во-первых, есть масса
людей не литературных, не поэтических, и даже не математических.
В медвежьих углах России еще можно отыскать экспонаты,
которые не знают, что такое числа, не говоря о счёте или таблице
умножения. Зато все они прекрасно мыслят исторически,
потому как живут в роде, продолжают себя в нём и, наверное,
вполне счастливы. Только человек мыслит род, истоки,
происхождение, зарождение, историю какой-либо вещи, человеку, например,
может нравиться вещь, доставшаяся ему в наследство от деда,
неиссякаем интерес его к «любовным историям», к бытовым
драмам, соседским трагедиям, наконец, к банальным сплетням – все
это суть сознательного историзма, который влечётся к
событиям, составляющим историю. В животных также все это есть, но
лишь на инстинктивном уровне. К самой истории можно
относиться двояко; либо испытывать отвращение к ней, либо испытывать
гордость. Но нельзя никак не относиться. Нет ни единого
человека в мире, который бы не мыслил исторически. Даже личная
судьба, прошлый опыт сознается как история. Отвращение к
истории, о чем говорит Сиоран, означает существо такого
психологического состояния человека, в котором он бессознательно
сожалеет о том, что сам не участвовал в исторических событиях,
где он мог бы действовать иными способами, способами
лучшими, чем действовали его предки. Такое мышление является
первым стимулом, подталкивающим личность к созданию настоящего
как настоящего, которое станет историей в будущем. Из этого
следует, что отвращение к прошлой истории обращает сознание в
будущее время. Человек, создающий настоящее как исторический
феномен, суть человек, который заботится о завтрашнем дне;
он желает остаться в истории. Гордость же за прошлую
историю, напротив, не обращает мысль в будущее, она довольствуется
прошлым и бездействует. Сопоставить себя с прошлым в
положительных тонах, значит погубить свою историчность вообще,
значит довольствоваться настоящим, жить днем сегодняшним,
исполнять требования внешнего, распластаться червяком под гнетом
традиций и, в конечном итоге, бессмысленно сгинуть, оставшись
одним из многих персонажем театральной постановки,
исполняющим второстепенные роли, сделаться историческим холуем.
«Человек ушел в сторону от своих путей, уклонился от своих
инстинктов и забрел в тупик. Он мчался без остановок... чтобы
достичь своего конца. Животное без будущего, он увяз в своем
идеале, проиграл свою игру /…/ Но ведь история – это тоска по
пространству и ужас перед домоседством, это мечта о
бродяжничестве и потребность умереть на чужбине... но вот истории-то
мы как раз вокруг себя и не видим» [Там же, сс. 141, 162].

Однако, что такое история и как она соотноситься с жизнью? Какой
смысл вкладывает Сиоран в то, когда говорит, что жизнь не имеет
смысла? «Жизнь, – говорит он, – творится в бреду и
разрушается в скуке». Как это понимать? Если постмодернизм научил
нас, как это утверждает Гиренок, различать мыслящее и
разумное; разумное – не значит мыслящее; греки показывали различие
между многоумием и многознанием; стоики научили нас различать
действительное и сказанное о нем; христианство разграничило
добро и зло, а язычество тьму и свет; буддисты показали нам
различие реальности и иллюзии. Экзистенциализм же разделил
саму жизнь на сущность и существование, первое оставив
человеку, второе определив в самой жизни. То есть, когда Камю,
Сиоран или Сартр говорят, что жизнь не имеет смысла, они имеют
в виду последнее, существование. В принципе, это логично.
Жизнь как таковая появилась задолго до появления на земле
человека. Лишь только плохо развитый сознательно индивидуум
может истинно верить в то, что жизнью называется то
существование, которое возникло вместе с его появлением на свет. До
человека космос жил. Может быть он прибывал в вакууме или в
какой другой форме, неважно, важно то, что жизнь существовала
до появления человека. В этом существовании не заложен
никакой смысл. Там всё есть, как есть и сверх этого ему ничего не
нужно. Никто там не устанавливал никаких планов, никакие
бессознательные архетипы не наполняют его, никакие родовые
травмы и проклятья не пронизывают это существование вдоль и
поперек. Это чистые долы человеческого небытия, вечность,
пустота, рай, из которого посредствам рождения был изгнан первый
человек. Поэтому-то Сиоран говорит, что рай – это отсутствие
человека; Сартр высказывает то же самое, но обратным
образом: ад – это другие. «Давайте в глубине души сохраним самую
главную уверенность: у жизни смысла нет и не может его быть.
Если бы внезапное откровение убедило нас в обратном, нам
пришлось бы немедленно убить себя. Если бы исчез вдруг воздух,
мы бы ещё чуть-чуть подышали, но, если у нас отнять радость
бесцельного существования, мы тотчас задохнёмся /.../ Иллюзии
современности навязали человеку обмороки становления,
отчего он лишился своей опоры в вечности, своей «субстанции» /…/
Продолжать разгадывать вневременное, зная, что мы являемся
временем, что мы производим время, вынашивать идею вечности и
бережно хранить нашу ничтожность – вот он, парадокс,
порождающий и наши бунты, и сомнения, возникающие у нас в связи с
ними» [Там же, сс. 92, 140, 153].

Но банальная голова всегда думает следующим образом. Коль жизнь (под
которой она понимает свою собственную жизнь) ей дана, то в
этом уже заложен смысл, план. В этом случае она мыслит, что
план ей был дан Богом. Бог в этом суждении суть нечто
материальное, подменяющее собою идею небытия, которое умозрительно
лишь наполняет пустоту и наполняет лишь потому, что всякая
пустота или всякое небытие кажется человеку аналогом смерти.
«Идея небытия несвойственна людям трудолюбивым: у тех, кто
занят делом, нет ни времени, ни желания взвешивать
собственный прах; они смиряются перед жестокостью или нелепостью
судьбы; они надеются: надежда является добродетелью рабов» [Там
же, с. 121]. Однако язычник Гераклит, сказавший «всё течет»
двумя этими словами отрицает наличие хоть какого-либо плана.
Если «всё течет», то Бог должен каждый сезон составлять
план изменений, которые обязательно будут происходить в
природе. Так разными зимами, разные речки по-разному замерзают,
разукрашиваясь никогда не повторяемыми узорами, разными вёснами
по-разному зеленеют луга, а разными осенями собирают разные
урожаи. Разные люди, рождаются от разных людей, разные
дожди льются на разную землю, разным людям – разный достаток и
прочее. Короче говоря, как полагал Гераклит, в одну реку
нельзя войти дважды. Но его ученик Кратил, по свидетельству
Аристотеля, думал, что этого нельзя сделать и один раз. Вряд ли
Бог достоин такой вечной занятости. То есть никакого плана в
самой по себе жизни нет. «История – это ирония в движении,
зубоскальство Духа, проявляющееся в людях и событиях.
Сегодня, например, торжествует верование; завтра оно окажется
побежденным, преданным хуле, изгнанным с позором в угоду новому
верованию, и те, кто разделял то верование, разделят с ним
это поражение. Затем придёт новое поколение, и старое
верование снова войдет в силу; разрушенные памятники будут
восстановлены... чтобы когда-нибудь быть снова уничтоженными. Нет
такого неколебимого принципа, который управлял бы милостями и
жестокостями судьбы: их чередование вносит свою лепту в
грандиозный фарс Духа, в котором перемешиваются самозванцы и
романтики, коварство и энтузиазм… Чтобы вырваться за пределы
своего времени, нужно было бы быть холодным, словно бог
презрения...Так что, остаётся лишь утешать себя тем, что история
не имеет ни смысла, ни направления» [Там же, с. 119]

Человек же вносит в свою жизнь (курсив мой – С. Р.) план, начинает,
собственно, бредить наяву. Все его помыслы и мечты теперь
будут резко противополагаться самой жизни. Все его желания
уничтожаются, все, что бы он ни делал – все обращается против
него. Понимая ясно смысл всех своих действий, он падает ниц,
не понимая их результатов. Человек придумывает себе занятия,
получается, не в силу того, понимает он или нет, а в силу
того, что он просто убежден в наличии смысла внутри самой его
жизни. И совершенно логично он раз за разом повторяет себе,
что незачем искать смысла там, где он и так уже есть.
Вследствие чего человек в своем бытие тонет; имеющий смысл,
почему-то занимается бестолковыми делами! Верующий грешит, скупой
богатей презирает деньги, моралист посещает публичные дома,
гомофоб занимается гомосексуализмом, священник не верит в
Бога. И даже такой простой вопрос: «Как может быть заложено
смыслом в вечную жизнь становление человека плотником или
слесарем, или ученым, наличие у него богатств, золота и прочих
лишних вещей?» – никогда не посещает его. «Когда Адам был
изгнан из рая, он не стал хулить своего преследователя, а
торопливо и услужливо начал давать имена вещам: это была
единственная возможность и приноровиться к ним, и предать их
забвению. Так были заложены основы идеализма… ...Естественно,
возникает мысль, что человек, устав от слов и возненавидев
пустопорожний ход времени, отнимет у вещей и у самого себя имена
и бросит их в огромный костёр, на котором сгорят его
надежды. Мы все стремимся к такому финалу, к человеку немому и
нагому» [Там же, с. 103]. Экзистенциальный мир как таковой,
созданный людьми, в известном смысле, для них самих же есть
нечто лишнее, эпифеномен, бытие которого по меньшей мере
загадочно, по большей – враждебно и опасно. Мир, во всём своём
многообразии, до такой степени непонятен и тёмен, что каждый
воспринимает его так, как будто мир вещей в себе находится в
постоянном бреду. И это притом, что он создан нами же самими.
Но то, что создано человеческими руками, то и более всего
несёт угрозу всякому творцу. Человечество, с чем необходимо
смириться, всегда создает для самого себя легковоспламеняющие
и опасные вещи. Неважно цивилизация ли это или примитивность
– и та и другая создают лишь враждебные человеку миры.
Созданы они так потому, что сам создаваемый мир творится как
уклон, как курс, который прокладывает всякий человек, исходя из
своей свободной вседозволенности. Он в таком виде не
принадлежит нам, и в этом недостатке мы понимаем и его
необходимость в том, чтоб он существовал для нас. Вряд ли мы сами
существуем для него, и вряд ли мы вообще необходимы в этом мире и
для мира в целом; ибо весь он, созданный нашими руками,
всего лишь эпифеномен.

Сиоран поясняет следующее. В настоящем история гибнет; смерть
времени суть настоящего, которое представляет собою не что иное,
как историческое кладбище поступков. Их комментарии,
интерпретации и составляет существо исторического дискурса, где есть
описания поступков, техногенных катастроф, крушение империй
и цивилизаций, а после – их возрождение, воскрешение после
смерти, что называется чудом. Историку именно должны быть
интересны поступки. Безумный Нерон так сильно любил «Илиаду»
Гомера, что с такою же страстью возненавидел Рим и спалил его
до основания. Сократ выпил яд, хотя мог бы спастись. Диоген
сидел в бочке. Спиноза выиграл у своих сестёр судебный
процесс о наследстве, но после отдал им его и всю жизнь прожил в
нищете. Иисус взошел на Голгофу. Будда покинул людей.
Королева Елизавета преобразилась в непорочную деву. В них есть
загадка, в них заложено условие задачи, которую каждый мог бы
решить иначе, по-своему. И вся история – это история
поступков тех или иных личностей или трагедии целых народов. Только
поступки что-то да и означают. Смерть истории в настоящем,
с чем необходимо согласиться, нужна лишь для того, чтоб само
настоящее сделалось, наконец, историею для будущего, и она
же конституирует в настоящем пустоту, ту пустоту, которая
должна быть наполнена. Не было бы этого действия пустоты, то
трудно понимать существо фанатического и страстного интереса
исследователей в отыскании «белых пятен» истории. Забвение,
приносящее ту благость господства над настоящим, тот
божественный привкус привнесения в настоящее время уже умершего
старого, которое в новых условиях становится новым, формирует
всю эту деятельность. Оно становится паровозом, который тянет
исторический состав в будущее.

Но пустота, имея бесконечное будущее как атрибут, сущность никогда
не восполняемая. В таком виде она экзистенциальна. Человек
испокон веков ищет для себя пустые места, где бы он мог с
комфортом устроиться, где бы он мог спокойно умереть. В этом
искании он идентифицируется как историческое животное,
порождённое некими содержаниями, наполняющими его, кои ему требуется
скинуть в пустоту. Ему некогда постигать, что наполняет его
пустота. «Когда меня заполняет ничто и когда я, следуя
восточной формуле, достигаю «опустошенности пустотой», мне,
удрученному подобной крайностью, случается порой искать помощи у
Бога, хотя бы из желания растоптать свои сомнения, вступить
в противоречие с самим собой и, вызывая в себе дрожь,
пользоваться ею как неким стимулятором. Ощущение пустоты заменяет
неверующему мистическое искушение, делает для него
возможной молитву, даёт ему чувство полноты жизни. Когда мы доходим
до предела, возникает либо бог, либо нечто, его заменяющее»
[Там же, с. 203]. Или в другом месте: «Какое количество
пустоты я накопил в себе, сохраняя при этом свой статус
личности! Это чудо, что я не взорвался под давлением такого объема
небытия!» [Чоран, Эмиль. Признания и проклятия. /пер. Ольги
Акимовой/ – СПб; Simposium, 2004, с. 200]. Об этом повествует
нам постмодернизм, сделавший из истории некий
концептуальный персонаж, который все время повторяется в современных
временах. Нельзя говорить о том, что история в объективных своих
общественных формах все время повторяется. Возможно, трудно
понимать слитность исторических событий, когда мы смотрим
на фотографии пятидесятилетней давности или на кадры архивной
кинохроники. Различия, причем различия существенные, тут же
бросаются нам в глаза. Однако под тождественностью
исторических событий понимают то, что внутри себя они несут некое
одинаковое для всех эпох единое зерно, некое, принадлежащее
разным временам, общее содержание или их суть, или их идею,
лучше сказать, пустоту или смерть. Всякое животное, любой
человек, любая вещь, идея, эпоха, период, семья и прочее имеет,
как говорят китайцы, своё Дао или свою пустоту или все это
смертно.

Разместив на гипотетической временной координате в различных местах,
приблизительно по внешнему виду одинаковые события, в каком
случае мы скажем, что в них есть нечто общее? Только лишь в
одном: если признаем принципиальную неразличимость самого
по себе смертного образа времени. Иными словами, постоянство
временной репрезентации, необратимая его смерть и есть
всецело образ гибнущего времени, – о чём можно прочесть в первой
зарнице моего трактата «Зарницы нигилизма»
, – где время раз за разом гибнет,
самовосстанавливаясь в постоянно-новых временах, конституируя тем самым
само существо истории. Таким образом мы и улавливаем связь, с
одной стороны гибнущего времени (уже умершего), с другой –
реально существующего (ожившего в настоящем). Само настоящее
как ожившее время есть нонсенс воскрешения реального
мертвого события из небытия, в котором сливаются все события
вообще. Так конкретное обосновывает своею смертью, своим
исчезновением в историческое небытие, абстрактное видение настоящей
истории. Ибо всякая историчность и история вообще
представляется нами абстрактно. Эпохи развития индустриализма,
феодализма, текущие ситуации развития общества, даты определенных
событий, переломные этапы переходов отношений с одного уровня
на другой, эволюция, прогресс, революции и прочее – все это
«мертвые» абстракции, по определению. Футурология
начинается именно отсюда. Встретившись с действительностью, она
отфутболивает себя в абстрактное будущее, пытаясь конституировать
его на достаточном основании прошлого. Что было бы вполне
логично, если бы не постоянная смерть прошлого в настоящем,
через которое переступить совершенно невозможно. Она здесь
совершает попытки перепрыгнуть через спичку, лежащую,
прислоненной к стене. Примечательным явлением будущее время является
именно ввиду его обращенности вперед посредствам прошлого,
в которое необходимо «вернуться» в будущем. Стоическое и
киническое «возвращение к» у Фуко или регрессия у Делёза –
будущее время. С другой стороны регрессия показывает и то, как
человек, который вроде бы должен идти вперед, всегда
существует обратно: то есть он натурально деградирует, полагая
наоборот свое развитие или заботясь, всё время о своей
собственной эволюции, лишь предполагая её как таковую.

По Сиорану, смерть настоящего, собственно, нонсенс, потому что оно
всегда есть, «вечнодлящееся-теперь». Но логически,
посредствам даже языка обозначить его весьма затруднительно, в этом
смысле для большинства людей, как он полагает, настоящего как
исторического события, просто-напросто нет. Им достаточно
того, что они действительно существуют в истории, и они
пропадают в ней, запутываются в её паутине, тратят время на то,
что давным-давно сгинуло в небытие. Надевают на себя древние
сарафаны и лапти или римские тоги, покрывая свои головы
лавровыми венками, употребляют в речи народные пословицы и
поговорки, философствуют, основываясь на общеупотребительных
цитатах философов, имея под рукою лишь сборники изречений. Но
всегда они остаются в рамках одного и того же монотонного и
однообразного существования. Смысл не возникает из них и не
придает им цельности бытия; все погружается во мрак идиотизма,
рафинированной мудрости уставших от жизни приспособленцев.
Сиоран обосновывает необходимость, понять, что в настоящем
история умирает, что настоящее это – могильщик прошлого.
Расстаться с историей у него значит исповедать прошлое,
попрощаться с ним, понимая его настоящее объективное значение лишь
как траур, похороны исторических событий. Строчкой из Гейне
можно даже попробовать описать его мироощущение: «И тощий
мертвец выступает из мглы // И голос его – как жужжанье пчелы».
Поэтому-то Сиорана восхищает всякое возникновение, всякое
рождение нового, даже если это происходило негуманно, ему
более по сердцу, чем дряхлое отмирание настоящего бытия. «Я
люблю только возникновение или крушение вещей, огонь, который
вызывает их к жизни и который их пожирает. Длительность
существования мира приводит меня в отчаяние; восхищают меня лишь
его рождение и исчезновение. Жить очарованным то девственным,
то дряхлеющим солнцем; перепрыгивать через пульсацию
времени, чтобы поймать его первый и последний импульс... грезить о
возникновении небесных светил и об их исчезновении;
презреть привычку к бытию и устремляться к угрожающим ему двум
безднам; исчерпать себя в начале и в конце времен» [Искушение
существованием. Там же, с. 104].

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка