Сиоран: История становления смысла (Окончание)
Коренное отличие экзистенциализма Сиорана от экзистенциализма, к
примеру Сартра, состоит в понимании ими «активизма». Поставить
человека лицом к смерти – значит возбудить его активность.
«Будучи биологической регрессией, спуском к нашим корням,
смерть разрушает нашу идентичность лишь затем, чтобы позволить
нам лучше понять и восстановить её: смерть имеет смысл
только в том случае, если мы наделяем её всеми свойствами жизни»
[Там же, с. 262]. Сартр дальше этой возбуждённой активности
не идет. Сам по себе активизм суть уже то, что является
смыслом. Тот же самый Франкл, говоря о «воли к смыслу», купирует
действие обладанием смысла. Вся его логотерапия сводится к
тому, чтоб привести человека к смыслу. Допустим, что человек
овладел смыслом, но, что дальше? Зачем он овладел им? Для
чего? Что следует из его обладания? Лишь факт выздоровления.
И только? Ответов на эти вопросы в лоне экзистенциализма мы
не находим. Он породил активность, активность бессмысленную
и бестолковую, которую можно наблюдать в постомодернизме, во
всех его абсурдистских инновациях. Активность, вопреки
устоявшемуся смыслу, и как следствие рождения этого самого
нигилистического смысла, в конечном итоге, субъекту ничего не
даёт. Да, и сам нигилизм существует лишь как преграда, которую
необходимо преодолевать, а не взваливать на свои плечи.
Сиоран, двигаясь дальше, устанавливает необходимость
конституирования смысла в Абсолюте, в Боге. Отсюда начинается его
мистика. Оно и верно, вернуться назад, чтоб начинать всё сначала,
не имеет никакого смысла, ибо всё одно – монотонная
однообразность бытия. Выздоравливать? Но зачем? Не лучше ли просто
умереть? Вместе с тем, человек существо активное и
деятельное по природе своей. Понимать ему свою же активность не
составляет никакой трудности вообще. «Мыслить наперекор себе»,
поступать обратным от своих желаний образом, о чём говорит
Сиоран, тоже вполне ясное выражение сущности природы человека.
В её понятия прямо и конкретно входит согласие со всеми
субъективными поступками, какими бы они вообще ни были.
Раскаяние за них, сожаление о прошлых своих делах ещё можно найти
там, где человек вдруг начинает существовать в другую сторону,
но и только это – всего лишь эпифеномен. Всякий человек
знает, что всё, чтобы ни делалось, всё – к лучшему и что все,
что случается, не случается просто так. Дальше ему нет смысла
рассуждать над своими действиями; вследствие чего всякое
действие лишается ответственности. Стоит посмотреть
телевизионные говорильни, изобилующие теми сюжетами, где ясно видно,
как любой, даже самый бестолковый субъект запросто с точки
зрения «как положено» и «как неправильно» объясняет действия
другого человека и свои собственные. Он может отрицать или
утверждать. В отрицании он сомневается в утверждении, в
утверждении он сомневается в отрицании (или в плохом и хорошем,
добре и зле). «Однако скептицизм приспосабливается к нашему
характеру, к нашим недостаткам и нашим страстям, а то и к
нашему сумасбродству. Скептицизм олицетворяется. (В мире
существует столько же видов скептицизма, сколько и темпераментов.)
Сомнение возрастает от всего, что его опровергает или
борется с ним. Это зло внутри другого зла, наваждение внутри
наваждения» [Там же, с. 201].
Но скептичный обыватель не может усомниться сразу же в отрицании и в
утверждении. Философский скептицизм, именно отличается от
бытового скептицизма тем, что сомневается во всем, даже в
самом по себе сомнении, которое его породило. Обыватель лишен
такой способности. Толщина лобовой кости его не дает ему
решительно никаких шансов, даже понять возможность этого, он
даже и что такое возможность вряд ли опишет. Однако сумбурная
голова выхватывает из своего прошлого опыта поступки и верит
в их правильность и истинность. Так он становится мудр
задним умом, императив непобедим. С другой стороны, Сиоран ставит
благо как Абсолют. Да, нужно так понимать его, человек,
пройдя свой жизненный путь, найдет в нём и плохое и хорошее; и
то и другое будут для него благом. Хороший случай будет
благим сам по себе, дурной в прошлом приведёт его обязательно к
благостным результатом. Здесь он сливает всё в одну линию,
по своему собственному разумению растолковывает себе прошлое,
видит в нём благо и требует от других, если он какой-нибудь
несколько возвышенный социально субъект, иметь в виду то
благо, которое составляет его жизненный опыт. Затруднение в
принятии этого самого «блага» другим заключается в том, что,
во-первых, у другого имеется свое «благо», во-вторых, опыт
другого – всегда опыт скверный и мелочный. Противоречие это
остается в природе вечным. Но Сиоран говорит, что те, кто
таким образом думают, имеют право так полагать и пусть полагают.
Другое дело, человек, познавший смысл и сделавший его
действенным, активным, организуя свое существование
истинно-смысловым. Разница последнего от первых заключается в том, что он
существовал вместе с Благом, оно было для него таким же
реальным в настоящем, как реально оно становится для других
апостериори, о котором они могут, только лишь мечтать. Не
раскаяние то есть, приводит человека к благу, а само благо,
ставшее его действительностью, приводит человека к самому себе.
Благо – безусловно. Для Сиорана оно – Согласие. «Позиция неверующего
столь же непостижима, как и позиция верующего. Я предаюсь
удовольствию быть разочарованным – таков смысл нашего века;
выше Сомнения я ставлю разве что согласие, которое является
его плодом» [Там же, с. 115]. Вера, которая пребывает в
бытовом скептицизме, суть явление, порождающее массу причудливых
форм. Так как в нём сомнение не является собственно
сомнением, а лишь существует как отрицание утверждения или
утверждение отрицания или, на худой конец, исключение одного во имя
другого, сама вера вмиг переходит в неверие, а неверие в
веру. Диверсус этих переходов всегда спонтанен. Субъект,
верующий в одно, вдруг отбрасывает от себя существо веры, переходит
на другую сторону и начинает воинственно набрасываться на
то, что совсем недавно составляло существо его собственной
веры. Люди с легкостью отбрасывают от себя все, что только
можно. Ни родители, ни дети, ни государство, ни религия, ни
вечность, ничто не может успокоиться здесь хоть на мгновение.
Любой внешний намёк на что-то более ценное, хоронит прежнее.
Как будто волевой акт совершенно не тормозится в их
сознании. Они с гордостью называют себя скептиками, находясь от
скептицизма на расстоянии пушечного выстрела. Если бы они
действительно возвысились до философского скептицизма, то
колебательность диверсуса была бы той почвой, исследуя противоречия
которой, они бы и в самом деле могли придти к согласию. Но
этого не происходит с ними, по крайней мере, до того момента,
пока внешний фатум совершенно не уничтожит в них
возможность любых реакций на мир, с одной стороны, с другой же –
откроет им глаза на возможности роста, познания истины, приведет
их к философии. «Триумфы чередуются с поражениями, повинуясь
неведомому закону, имя которому судьба, – имя, к которому
мы обращаемся, когда оказываемся несостоятельными в
философском смысле и когда наше пребывание на этом свете или на
каком-либо ином свете кажется нам безвыходным, подобным
неразумному и незаслуженному проклятью» [Там же, с. 42]. Им и в
голову не приходит, что цель жизни – не жить бесцельно, а счастья
в мире и без того слишком мало, поэтому чтоб быть
счастливым много не нужно. В такой же пропорции находятся меж собою
Истина и Заблуждение. Заблуждение тогда становится истинным,
когда недопонимают, что действовать не означает безусловного
смысла, а цели действий при достижении их не всегда бывают
теми целями, которые ставились априори действия. Результат
здесь всегда существует в обратных величинах.
Сиоран, к примеру, не желает существовать в мире, принимая
безусловно то, что в нём имеется. Он выбирает то малое, которое
кажется ему истиной, а именно, поиск истины. Как и античный
скептик, он ищет adiaphoron, ataraxia, apathia (безразличие,
невозмутимость, бесстрастие), дабы в результате привести свой
внутренний дух к состоянию мудреца-скептика, к состоянию,
которое Пиррон понимал как eydamonia (блаженство). «Знакомо ли
вам состояние воли, напоминающее плавильную печь, в которой
ничто не сопротивляется вашим желаниям, а рок и земное
тяготение утрачивают силу, мельчают, подчиняясь магии вашего
могущества? Уверенные в том, что от одного вашего взгляда
воскреснут мертвые, что от вашей длани содрогнется материя, что от
вашего прикосновения будут трепетать камни, что все кладбища
воссияют в улыбке бессмертия, вы повторяете себе: «Отныне
будет лишь вечная весна и хоровод чудес, а снам придет конец.
Я принес новый огонь: боги бледнеют, а твари ликуют; небеса
потрясены, и шум сошел в могилы»....И задыхающийся любитель
пароксизмов умолкает, чтобы затем спокойно продолжить свою
речь, спокойно и смиренно: «Приходилось ли вам ощущать эту
дремоту, которая передается предметам, ощущать безволие,
лишающее силы жизненные соки и заставляющее их грезить об осени,
которая победит остальные времена года? Стоит мне пройти
мимо – и надежды притупляются, цветы чахнут, инстинкты
смягчаются: все вокруг перестает хотеть, все раскаиваются в
собственных желаниях. И каждый человек шепчет мне: «Я хотел бы,
чтобы жизнь мою прожил кто-нибудь другой, будь то Бог или
слизняк. Я томлюсь по воле к бездействию, по не начавшейся
бесконечности, по исступленной вялости стихий, по зимней спячке
при ярком солнце, когда оцепенели бы все, от свиньи до
стрекозы...» [Там же, с. 122].
В таком состоянии мудрец понимает, что в сущности ничего хорошего в
мире нет. Всё самое ценное, как, оказывается, находится не в
том для всех очевидном, которого все достигают, навлекая на
свои головы проклятья и удары судьбы, а в абсолютно другой
стороне, в стороне поиска истины. Если в мире все является
перевернутым, то всё, что в нём есть, нам просто кажется
таковым. Иллюзия кажимости (docei) есть то наипервейшее
свойство, которым обладает мир явлений. И только для такого человека
в нём будет хоть какой-нибудь толк, который вложит в него
свой собственный смысл. Цель как стратегия существования
Сиорана, дежурного скептика по человечеству, как он сам себя
называл, не заботит вовсе, потому что все материальное
существование лишено внутреннего смысла, потому и бессмысленно, по
определению. Он больше озабочен имманентным смыслом
существования. Цель это – внешнее, смысл – внутреннее. Можно влечься
к цели, отдавать себя целиком ей, но все это окажется
бессмысленным, потому что априори полагания цели не был найден
внутренний смысл активности к ней. Чтоб цель была ясной, нужно
искать смысл. И цель тогда будет одна – вложить этот смысл в
мир, создать свой собственный мир, мир духовных сущностей и
вольготно разместится в нём, комфортно реализуя своё
существование. Так организуется смысловость. То есть мало отыскать
смысл вообще, его нужно еще сделать действенным, включить в
свою волю; жить, впереди имея смысл – вот та цель, которую
формулирует Сиоран. Но у него самого хватает сил, лишь
искать смысл; делать его действенным, формировать смысловость он
уже не может. Ибо этому смыслу нужна воля, которую Сиоран
исчерпал до конца. Придать смыслу волю – задача уже преемника.
С другой стороны, весь процесс сиорановского познания
проистекает из веры в то, что человек в процессе бытия
претерпевает изменения. Варвар становится мудрым, и так далее. Как он
говорит, нынешний мир пуст на смыслы, он обессмыслился. Это
пустое место должно быть заполнено. Заполнить это место
может лишь тот, кто реализует в действительности смысл, который
согласует муж собою все остальные внешне разорванные смыслы
(контрадикторная исостения античных скептиков, как
обозначает её Лосев). В этом он видит акт взаимопонимания (второй
французское значение Согласия), который в его репрезентации
имеет интеллигибельные корни, как и перевод с французского
термина «взаимопонимание» – intelligence. Что и должна выражать
интеллигенция вообще. Когда же она выражает абсурд, считает
себя богемой, порожденной хаосом, тогда она подобна смеси
болонки с бультерьером; ввиду внутренней пушистости
воспользоваться стальными своими челюстями не может.
Согласие – первейшая фобия любого человека, потому что к нему
примешиваются и Истина и Правда. Мы более всего страшимся самих
себя, нам меньше всего нужна правда нашего же собственного
«я». Дурной человек более всего обижается на оскорбление
«дурак», каковым, по существу, он и является. Также ему ненавистно
слышать правду в отношении самого себя, именно потому, что
он соглашается с нею и именно поэтому люди предпочитают путь
рассогласования, путь отрицания и путь нигилизма, ибо в них
они убегают от Духа Согласия; и как следствие, благо и
смысл покидают их. В лексикон наш кардинально врезалось
негативное отношение к термину «согласие»; конформизм, технология
согласия, соглашательство – вот отрицательные понятия, против
которых воинственно настроена вся практически культура.
«Выпасть из времени», «мыслить наперекор себе», сотворить утопию в
представлениях других, но реальную и действительную для
самого себя – вот, что составляет истинный смысл философии
Сиорана. От утверждения и отрицания к скептицизму, а от
скептицизма к согласию это – градация освобождения духа и приобщения
себя, посредствам него, к мудрости, становясь исторически
ценной личностью, историческим событием, раскрывающим
смысловость самого по себе бытия. Таким вот образом экзистенциализм
Сиорана обогащается смыслом. «Я слишком желал время, чтобы не
исказить его природы, я изолировал его от мира и сделал из
него реальность, не зависимую ни от какой иной реальности,
одинокую вселенную, суррогат абсолюта; это была оригинальная
операция, которая отделила время от всего, что оно
предполагает и влечет за собой, это было превращением простого
статиста в главного героя, произвольное и неизбежное» [Там же, сс.
406 – 407].
У Леонардо да Винчи есть басня. В ней говорится: «Случилось так, что
комочек снега очутился на скале, прилепившейся на вершине
высочайшей горы, и, собравшись с мыслями, стал он говорить
про себя так: «Не следует ли считать меня зазнавшимся и
гордецом из-за того, что я, малый ком снега, нахожусь на столь
высоком месте, и допустимо ли, что такое великое множество
снега, какое отсюда видно мне, лежит ниже меня? Поистине,
ничтожная моя величина не заслуживает этой высоты, чему хорошим
примером служит мне, малому комку, то, что сделало вчера
солнце с моими сверстниками, которые в немного часов были им
растоплены. А произошло это потому, что заняли они более высокое
место, нежели им приличествовало. Я же хочу спастись от
гнева солнца, и принизить себя, и найти место, соответствующее
моей ничтожной величине». И ринулся он вниз и стал
спускаться, катясь с высоких откосов поверх другого снега; но чем
ниже искал он себе место, тем больше росла его величина, а
когда закончил он свой бег на некоем холме, там уже лежала едва
ли меньшая масса его, нежели сам холм; и был он последним,
которого в то лето растопило солнце. Сказано для тех, кто
смиренен: те и вознесены будут /…/ Комок снега, чем больше,
катясь, спускался со снежной горы, тем больше рос в своей
величине» [Леонардо да Винчи. Суждения. – М.: Изд-во Эксмо, 2006.
пер. А. Губера, сс. 108, 109]. То же самое выражает
философия «экзистенциального падения» Сиорана в вечность, как он её
называет, в «дурную вечность». Чем глубже он падал, тем
более он возносился в вечности. В результате он поставил себя
одинокого напротив дурной вечности и приобрел историческое
имя, включил в себя историю и сделал из своей философии
историческое событие, наделив его святостью и добродетельностью.
Так, отказав требованиям своей личности в праве на жизнь,
убив её мелочные мирские хотелки, Сиоран достиг большего блага.
Пиррона – первого скептика, – жители наградили памятником,
киников в их городах почитали за святых, обращались к ним за
мудростью, они даже разрешали спора между жителями. То есть
все они приобретали авторитетность и значительность именно
тем, что существовали известным образом. Со стороны может
показаться, что они дурно устроились в жизни и не познали в
ней всех прелестей искушений, которые им могло бы представить
наслаждение и значительность, но если смотреть изнутри, то
окажется, что, коль скоро счастье зависит от личности
человека, они были более счастливыми людьми, чем все остальные. Но
это тема обширная, требующая отдельной работы. Здесь же есть
необходимость, просто сей факт означить.
Уместно закончить статью сиорановским отрывком, который он назвал
«Эпитафия»: «Он имел гордость никогда не повелевать, никого и
ничего не подчинять своей власти. Не имея ни подчиненных, ни
начальников, он не отдавал приказов и не получал их.
Независимый от диктата законов и ощущая себя как бы рожденным до
возникновения добра и зла, он не доставлял страданий ни одной
живой душе. В памяти его стерлись названия вещей. Он
смотрел, не видя, слушал, не слыша; запахи и ароматы
улетучивались, приближаясь к его ноздрям и нёбу. Собственные чувства и
желания были его единственными рабами, поэтому он почти ничего
не чувствовал и почти ничего не желал. Он забыл о счастье и
несчастье, о страхах и жажде. А если ему и случалось
вспоминать о них, он не утруждал себя называнием их, не желая
опускаться до надежды или сожаления. Ничтожнейший жест требовал
от него более значительных усилий, чем другие тратят на то,
чтобы основать или ниспровергнуть империю. Рожденный
усталым, он желал быть тенью. Так когда же он жил? И какое рождение
в этом виновато? И если еще при жизни он влачил свой саван,
то какое чудо помогло ему умереть?» [Там же, с. 122]
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы