Имитатор
Часть первая
Записки гувернера, тетрадь
Продолжение
31.
А затем была весна. Она пришла неспешно, но шумно: по Неве с треском
двинулся ладожский лед, знаменуя собой скорое открытие навигации.
И в самом деле, вскоре темную бурлящую кровь обнажившихся питерских
артерий уж вовсю бороздили радостно трубящие пароходы и лихие
катера. Трудно было поверить, что где-то сейчас шла война, на
которой гибли русские люди (немец, впрочем, как слышали мы, потихоньку
сдавал свои позиции). Народ будто позабыл об этом; позабыл он
как будто и о другой войне – подпольной: на время утихли и возобновившиеся
было стачки. Город захлестнула временная эйфория, душевное цветение,
если хотите; – даже призрак голода, отчетливо замаячивший над
Петроградом, был не в силах помешать весеннему настроению толпы.
Так, вероятно, незадолго до краха веселились в Содоме и Гоморре.
Ощущал всеобщий подъем и я. Ранней весною, надо сказать, охватывает
меня словно бы некое исступление – неудержимая жажда Событий.
Помноженная на чудодейственную силу кокаина (а его у меня развелось
до неприличия много, ибо он вдруг сказочно подешевел), жажда сия
заставляет меня в эту пору решаться на самые провокационные поступки,
на все, что тихо дремало во мне зимою. Но, о провокациях позже…
В общем, испытывал я нечто вроде перерождения. В кого? Не отвечу
тебе. L'espoir doux невнятно будоражили кровь мою. Я предощущал
крупные грядущие перемены. И они не замедлили себя явить.
К середине весны 1916-ого и к моему двадцать девятому дню рождения
я уже имел свой угол у Сенчиных: Савва Дмитриевич, победив в себе
ревнивца, счел, что он достаточно ко мне «присмотрелся». Мне выделили
вполне уютную светлую комнату, принадлежавшую ранее моей предшественнице;
– комната, правда, находилась под лестницей, ведущей аккурат к
логову «маменьки»: так что порой, по ночам, я отчетливо слышал
ее колоритные всхлипы и завывания. Первоначально новое жилище
ни дать, ни взять напоминало келью – белые стены с трещиной у
потолка, простая сосновая кровать с крестом над нею, дешевый картонный
образок в углу, – пока я не переделал все на свой лад. Стало быть,
жил я теперь на два дома – прежнюю квартирку я все же сохранил
для нужд личных, о коих никому знать не следовало.
Сенчины окончательно оттаяли. Савва Дмитриевич бодр, как никогда
(дела судейские, видно, идут на лад), окружает меня всяческою
заботой и даже повысил несколько назначенную мне плату. Он вообще
развернул активнейшую деятельность. Заказал новую английскую мебель
для гостиной – и без того плотно заставленной. Распорядился провести
в кабинет телефонный аппарат, прикупил к нему и громоздкий граммофон
с целой коробкой пластинок. Вызвал настройщика роялей – хмурого
малого, который безжалостно вскрыл сокровенные внутренности инструмента
и в течении дня колдовал над ними, сосредоточенно, по часу кряду,
вслушиваясь в звучание одной и той же сомнительной ноты. Сенчин
намеревался довести до ума еще и пианино в детской, да уж больно
дорого запрашивал за свои услуги угрюмый волшебник – ограничились
белым роялем. Как нетрудно догадаться, все это делалось исключительно
для Сашеньки, коей папаша – памятуя ее впечатляющий зимний «концерт»
– видимо, прочил блистательную музыкальную карьеру. Уж не знаю:
к сожалению или к счастью, но после сего волхованья Саша отнюдь
не бросилась с головою, как ожидалось, в тяжелые партитурные воды
и даже не на шутку раскапризничалась, узнав, что уж подыскивают
для нее второго по счету учителя музыки. Моей изнеженной принцессе
вовсе не импонировало вдобавок к привычным экзекуциям еще и просиживать
часами за роялем в пику отцовской блажи. Анна встала на сторону
дочери, мотивируя, правда, собственную позицию, в основном, тем,
что семейный бюджет попросту не выдержит подобных нагрузок. Так
что, в результате очередной и особенно бурной сцены между домашними,
от идеи, вставшей Сенчину в копеечку, пришлось-таки отказаться.
Да оно и правильно – не то еще, не ровен час, я начал бы ревновать.
Зато, мы с Сашенькой могли теперь с наслаждением баловаться, на
пару и абсолютно добровольно музицируя на прекрасно отстроенном
рояле; здесь уже я сделался в некотором роде учеником, выучив
с Сашиной подачи пяток несложных аккордов. Хризантему Аркадьевну
тоже постигло весеннее испытание: неугомонный Савва Дмитриевич
выдумал для нее «крымскую терапию». Она состояла в том, что несчастную
старуху, не взирая на жалобно истошные вопли, каждые выходные
окунали в ванну, наполненную пахучей грязью, коя доставлялась
по распоряжению Сенчина прямиком из Евпатории. Слава Богу, мне
в сей многотрудной процедуре участвовать не доводилось, ибо в
мои (необязательные) обязанности входили лишь спуск и подъем ведьмы
по лестнице. Словом, скучно у Сенчиных определенно не было. Шарма
и интриги добавляла Анна, все норовя за мужниной спиной затеять
со мною некие отношения. Я же лишь беззвучно
посмеивался – невидимый бес, взращенный внутри меня, отлично знал
свою амурную цель.
Что касаемо последней, заладилось у нас общение весьма своеобразное,
тонкое, непростое, описать кое в двух-трех словах вряд ли представляется
возможным. Замечу только, что наши с Сашенькой совместные и, как
мне до сих пор кажется, в меру невинные эротические экзерсисы
оставались глубоко тайными для мира взрослых (а Саша, как я и
предполагал, тайны хранить умела) и не переходили, так сказать,
четко обозначенные границы ее чистоты. Пока.
В подпольной сфере моих интересов также намечались явные сдвиги.
Приходилось участвовать во всевозможных акциях: собрания, листовки,
устная агитация, мелкие диверсии. Круг моих знакомых экстремистского
толка ширился и рос. Как снежный ком, я обрастал «связями». Пару
раз я приходил на заседание Петербургского комитета большевиков;
там рьяно дискутировали о методах захвата власти, о «массовых
народных выступлениях», о народном же правительстве – я заметил,
слово «народ» было вообще наиболее употребляемым в среде бунтовщиков.
Мне, однако, стало там немного скучно и неуютно – как, знаешь,
бывает в юности, когда ты в первый раз познаешь дамские прелести:
все вроде так, как и быть должно, да только идеальная сказка,
созданная в голове, рассыпается в прах. Я, вероятно, слишком вырос,
чтобы искренно веровать в их веру. Вся эта безликая
крысиная возня утомляла мой неисправимый, эгоцентрически устроенный
мозг.
Я, похоже, не умышленно заразил своей умственной болезнью и прочих.
Слепнеровский кружок лихорадило; в нем намечался раскол. Иван
Беглицкий подумывал об уходе к левым эсерам. Политика Осипа –
по Ваниному мнению, слишком мягкотелая к врагам и чересчур жесткая
к своим – перестала удовлетворять и вдохновлять его. Беглицкий
был глубоко и болезненно разочарован в вожде (разумею Слепнера,
не Ленина); ему хотелось действия, немедленного и бескомпромиссного
террора. «Народовольцы сумели убить царя, – как-то высказался
он мне в сердцах. – А мы что, хуже? Толчем воду в ступе. И когда?
Тогда, когда надо рвать вперед на всех парах!..» Костя Гуневич
был, в целом, с ним согласен, но к эсерам не стремился – вместо
того он предлагал объединиться с ними. Осип, разумеется, пытался
пресечь все это еще в зародыше, однако было поздно: склизкий и
необратимо разросшийся младенец недоверия уж вовсю сучил ножками,
требуя немедленного белого света. Осип терял контроль над ситуацией.
И как следствие, эти два камня раздора (Беглицкий да Гуневич)
сплотились вокруг меня, образовав нечто вроде оппозиционного крыла
– вероятно, они углядели во мне нового лидера, что ли. Зайцев
– как покорный Ванин и мой вассал – конечно же, примкнул к нам;
ГГ, в сущности, было все равно, кому служить и кого громить, лишь
бы капали с того полезные ему дивиденды. Слепнер был в бешенстве;
ему оставалось одно: пойти на максималистские меры, в очередной
раз, и теперь уже окончательно, убедить всех в своей избранности.
Чтобы вновь увлечь заблудших овец, он объявил о беспрецедентной
акции, кою не без пафоса назвал «перст возмездия». Слепнер намеревался
убить одного из видных псов охранки; его звали Михаил Олдо. Этот
Олдо – бывший на тот момент, если мне не изменяет память, в звании
подполковника при департаменте тайной полиции – попортил немало
«красной» крови. Он занимался агентурой, пестуя провокаторов и
загребая охапками всех неблагонадежных. Осип задумал уничтожить
его нехитрым проверенным способом – бомбой. Основными кандидатами
на дело стали, разумеется, самые недовольные: Беглицкий и Гуневич
(я в расчет не брался, как камешек еще не вполне обкатанный).
План получил одобрение от партийной верхушки и потихоньку совершенствовался
– шла кропотливая подготовка. Выяснялись маршруты передвижений
Олдо (самое смешное было то, что тот, возможно, тоже следил за
нами). Связные обещали прислать динамит. Сам акт был намечен на
середину Июня. Я, признаться, не доверял Осиповой затеи, подозревая,
что тот, в лучшем случае, попросту тянет время. Иван с Костей,
напротив, воспламенились и горели ровным огнем ожидания настоящего
дела. Слепнер же видел во мне воплощенную ходячую помеху.
Вспоминаю, как однажды, закрывая собрание коммуны, он попросил
меня задержаться. Я быстро смекнул, что предстоит разговор «по
душам».
– Слышишь, как скрипят кровати? – задал мне несуразный вопрос
Осип, выдержав вязкую раздумчивую паузу.
– Нет, – честно ответил я.
– Прислушайся, Жан. Это зачинают наших потомков, тех детей, которые
будут жить в спасенном нами мире… – Осип достал папиросу, спичку,
но вдруг застыл, словно внезапно раздумав курить. – Отчего же
среди нас появляются люди, желающие этому помешать?
– Осип, ты в самом деле считаешь себя избранным? – ответил я вопросом
на вопрос.
– По партийным спискам? – рассматривая не раскуренную папиросу
(проклятое deja vu!) в собственной подрагивающей руке, слукавил
тот в свою очередь; и это было первое подобие шутки, какое я от
него услышал.
– Ты прекрасно знаешь, о чем я.
Осип сдвинулся с места, намереваясь как будто начать выписывать
привычные круги по комнате, но, кажется, оставил и эту затею.
От мучительной незавершенности его движений делалось немного не
по себе – так бывает, когда не знаешь, как вести себя со знакомой
бездомной дворнягой, заболевшей бешенством: она кажет тебе клыки,
а ведь, еще вчера вполне предсказуемо виляла хвостом…
– Пойми, – наконец проговорил Слепнер, – никто из нас не избран.
Нет великих. Нет гениев. Нет смысла. Нет души. Наши тела пусты,
как… слово пусто. А в этом слове – пять пустых
букв, бестолковых, как умение считать. Понимаешь меня?
– Вряд ли.
– Это лживая пустота: без света и тени, без добра и зла – ибо
понятия эти рознятся для разных сторон игрового поля (а поле это
– бытие). В пустоте недостает всего одного, но основополагающего
элемента. Открою тебе секрет. Чтобы вывести формулу гармонии,
следует достичь такой степени ничто, при которой
полное исчезновение будет равнозначно обретенью всего.
Проще говоря, мы должны умереть в борьбе, умереть ради того, чтобы
появился Смысл. Это очистительная жертва. И не важно, ктó
поведет остальных: ты или я.
– Ты полагаешь, что ты – Бог? – настаивал я на своем; мне было
неимоверно трудно общаться со Слепнером-проповедником, пытавшемся,
и не без успеха, ввести меня в некий транс, а посему, я бомбил
его короткими, но емкими фразами.
– А ты – Бог? – парировал он.
– Не думаю.
– Вот и я – не Бог. Но мы сильны тем, что заранее мертвы.
Таков путь к Смыслу.
– Знаешь, Осип, – сказал я, глядя на его раннюю плешь с редкими
чернявыми завитками волос: Осип едва-едва доставал мне до плеча.
– Я, может быть, рассуждаю идеологически неверно и скажу, вероятно,
полную чушь… Но мне все же хотелось бы остаться среди живых.
– Забудь! – свирепо взвизгнул Слепнер; тонкие губы его подергивались.
– Нам не о чем с тобой говорить! – он судорожно сжал пальцы, выронил
на пол изувеченную папиросу, в сердцах растоптал ее и, сотрясаясь
в конвульсиях, распахнул передо мною дверь.
Так играл я в любовь и политику – вращаясь в двух противоположных
мирах, оттачивая мастерство перевоплощения, танцуя на подмостках
жизни, всякий раз неизменно вызывая на бис самого себя.
32.
Все произошло в первые дни лета, произошло как-то внезапно и скоро.
Клянусь Богом, ничего этакого я не планировал. То есть, я не могу
утверждать, что не желал того вовсе – скорее даже наоборот, предвкушал-с,
не скрою, – но есть вещи, кои происходят в некотором роде сами
по себе и мы не вольны их как запланировать, так и предотвратить.
– Жан, – накануне вечером обратился ко мне Сенчин (и это его сладковатое
Жан ужé прозвучало, точно первый посыл рока).
– Завтра, рано утром, мы с Анечкой едем в усадьбу, к Ганиным:
день рожденья сына, приглашены-с… – он замялся, не зная, как продолжить.
– Мы бы и вас взяли, но, понимаете ли, Ганины…
– Я ни в коей мере не обижусь, – заверил его я.
– Так вот… – Сенчин причмокнул губами и бережно дотронулся до
моего плеча, что, безусловно, означало намечающуюся с его стороны
просьбу. – Сашенька ехать отказалась: говорит, ей нездоровится.
Да, по правде сказать, не любит она праздники эти… Да-с… – Сенчин
«задумчиво» потеребил бородку и, наконец собравшись с духом, выпалил:
– Не могли бы вы, дорогой мой Жан, немножечко мм… присмотреть
за Сашенькой?.. Всего один денек, а к завтраку-обеду мы уж всенепременно
воротимся, – он окинул меня влюбленным взором.
Ну что я мог сказать на это?
– Для вас, Савва Дмитриевич, я готов на все, что угодно.
– Вот и славненько, – живо воскликнул Сенчин, энергично потирая
руки. – Естественно, это ни в коей мере не должно стать постоянной
практикой. Всего один раз. А уж за мною – тако-ой ужин,
Жан… Пальчики оближете.
– А как же?..
– Насчет Хризантемы Аркадьевны не беспокоитесь, – понял меня с
полуслова Сенчин. – Она не прихотлива. Готовить для нее вам не
придется: во избежание известных неудобств, я уж оставлю ей покушать
прямо в комнате. Ну, а если что, телефон в кабинете, на нем –
табличка с номером доктора Журавского…
Ночью меня терзали бесы. Приходил и карлик с целым стадом бесформенных
студенистых существ. Все они смеялись, лопоча что-то на неведомом
языке, тормоша мое одеяло – словом, подзуживали. С превеликим
трудом мне удалось уснуть. Утро встретило бессонного борца с кошмарами
еще одним привидением: встрепанной и голодною Сашей – родители,
понятно, давно уехали, не покормив чадо. Жану ничего не оставалось,
кроме как заделаться в поваренка. Чтобы развлечь девочку, я включил
граммофон и поставил под его жало выуженный из коробки концерт
Вертинского, а сам принялся готовить омлет.
Так как же все-таки (полюбопытствуют любопытствующие) случилось
то, что случилось? Да, в общем, само собою: это
зрело давно – редкою формой опухоли, готовой вот-вот прорваться
– и если б этому не был дан выход, боюсь, бедолага
Жан рано или поздно спятил бы окончательно. Скрижали умалчивают
о том, что именно говорили друг-другу за завтраком бледная девочка
и ее «цербер». «Тебе что, правда, не здоровится?» – возможно,
спросил он. «Просто захотелось отдохнуть от них», – возможно,
ответила она. А вполне вероятно, что они вообще молчали, занимаясь
исключительно омлетом и считая отсутствие реплик более чем уместным,
поскольку тишину дома и так заполнял надрывно протяжный эфир Вертинского.
Как же, в таком случае, сие молчанье привело их в детскую, где
ожидало подспудно томящееся ложе?.. А как Изольда легла в руки
Тристану? Как Персефона стала женою Аида (о заразный Гуневич!)?
Как я, наконец, мог упустить подобный шанс, когда само провиденье
словно бы приоткрывало для меня запретную завесу тончайшего и
изысканного греха?
Как ни странно, на месте положенных ярких воспоминаний – лишь
жалкие крошки, бред, чехарда:
Вздувшийся ломкий омлет. Крепкий кофе. Первое кофейное
лобзанье. …вы плакали, малютка… Прохладный медальон на шее. Кто
же в нем? Ах, твой ангел-хранитель? Тебе не жарко? Ненужная преграда
муарового платья. Долой преграды! Егозящая верткая спина. Ускользаешь?
Тебе, в самом деле, щекотно? Ну не буду, не буду. Сливовые дольки
губ. …давным-давно… давным-давно… Не кусайся! Пронзительный взрыв
разбившейся чашки. Крепкий кофе уже на полу. Лужица в форме рыбы.
Ничего-ничего. Никто не узнает. Уберемся позже. Соберем осколки.
Залатаем раны. …на креслах в комнате белеют ваши… Неприличное
вздутие. Не пугайся – так бывает. Брызги кофе на босых ножках.
Ломкое дыхание. Неугомонный спаниель – что ему надо? Да помоги
же мне: тут запутался рукав. Нет, лучше не мешай. Я сам. Свежесть.
Какая же в тебе свежесть! Кипящая влага. Жажда. Агония слов. Желание
Укрытия. Немедленно на руки. Экая легкая! …и плачет по-французски…
Наверх. Фу, Густав! Наверх – все должно случиться в детской.
Мы были Адамом и Евой, поднимающимися к Древу Познания. И Ева
трепетала в моих цепких тисках, ощущающих обольстительную нежность
добровольной пленницы. Ее дурманящий аромат бил мне в ноздри.
Едва ли она знала, чтό произойдет между нами, но как же жаждала
она Начала… Лестница казалась шаткой и бесконечной. Так – одурманенные
Вертинским, друг-другом и тяжелой кровью, гулко стучащей в жилах;
оставленные посреди этого пустого особняка на растерзание страстей;
беззаконные и недосягаемые – мы готовились к игре с бытием и небытием:
ибо любое человечье соитие – есть именно такая игра.
Я осторожно опустил ее на постель в той самой детской, где мы
так часто корпели над ненужными глупейшими уроками. Сладчайшее
кощунство ниспровержения табу именно тут – в невинных покоях детской
– вдохновляло мою фантазию. Сашенька пламенела. Сашенька бормотала
что-то – жарко и неразборчиво. Сашенька пахла фиалками и чем-то
еще… Хвоей! да-да, хвоей. Как же я мог позабыть… Густые Сашины
локоны рассыпались по подушке, накрыв ее почти всю. Завернувшись
в одеяло и часто-часто дыша, дымчатым взглядом девочка следила
за тем, как ее учитель стягивает с себя тяжкое бремя одежды. Удивительное,
никогда доселе не виданное зрелище, похоже, завораживало Сашу.
В этот момент она всем существом желала казаться взрослой, а потому,
взирала на меня с вызовом, призванным, вероятно, скрыть клокотавший
в ней страх – вызов сей, однако, граничил с истерикой. Я изготовился
проникнуть во все ее впадинки и обрывы. Я не мог более ждать.
И я по-прежнему был ее учителем.
– А Боженька простит?.. – спросила Сашенька у кого-то.
– Может быть, будет больно, – предупредил я, осторожным ужом заползая
к ней под одеяло. – Но совсем чуточку… вроде как со свечой, –
добавил я, чиркнув пальцем по ее раскаленной щеке (намедни я показывал
Саше, как следует держать ладонь над пламенем свечи, чтобы оно
не обжигало). – Так нужно. Чтобы в тебе родилась Женщина.
– Ничего… ничего не говори, Жанчик… – шепотом молила Сашенька.
Где-то далеко затаенно и жалобно мурлыкал граммофон:
Ах, вчера умерла моя девочка бедная, Моя кукла балетная в рваном трико…
За захлопнувшейся дверью захлебывался лаем Густав – наверное,
он просился гулять. Сашенька будто бы плавилась под моими пальцами,
отекая терпкою соленою влагой. Я боялся, что она совсем расплавится;
боялся ее; боялся сделать ей больно: я отнюдь не был мерзавцем.
Мое зудящее сердце неистово пульсировало, росло, становясь больше
своего объема, больше комнаты, особняка, всего города – я был
не в силах прекратить этот фатальный рост. Я чувствовал себя так,
точно нахожусь одновременно и тут, и повсюду: я сделался упоительно
велик, всевластен, безграничен! Пространство и время обратились
в отвлеченные понятия, выдуманные несведущими дураками. Вокруг
торжествующего узурпатора – зримые, как мгновенные вспышки на
сетчатке – вели феерический хоровод мысли, образы, фразы:
Жан-таракан!.. Я эгоист, мама?.. Глупости… Modus vivendi…
Канва жизни… Повторяй за мной: monstre… Дурной призрак с переменчивым
ликом… Да у него же мания величия!.. Меньше эманаций. Меньше пафоса…
Взросленькая? Лет десять-одиннадцать… Умница, каких мало. Вы непременно
ее полюбите… Она ничего этого не знает. Она спит, едва дыша… Жан-профан…
Девичье лицо… Сколько смертей ты видела в своей жизни?.. Я тебе
совсем неинтересна… Весьма витиевато… Доктора! Дайте ему воды!
Бедолага… Что это значит?.. Не суть важно… Мама?.. В кухне пахнет
луком… Скамейка пуста… Вы – сирота, несчастный мой Жан?... И очень-очень
кстати… Саша! Не обижай нового гувернера!.. Ариадна, ну где же
ты?.. Чертова барская дочка… Мы будем заниматься тут? Мне нравится
тут… Ваша маменька забралась ко мне в комнату!.. О моя намыленная
сладость… Наше блюдо готово. Извольте откушать… Так ты с нами,
Жан?.. Оставьте нас… Осип ждет… Что еще? Бурбоны плевали с балкона…
Вы ведь – ненастоящий учитель? Это как же понимать, Александра?..
Сожрали его с потрохами… Я revolutionnaire… Я ничего не сделал!..
Слова истинно передовой молодежи… Жужелица!.. Укоряющие глаза
маленькой дочурки. Идеально пустая могила… Милосердие? Да-да.
Ми-ло-сер-дие… Бог его отнимет… Мои кубики… У человека следует
отнять все ценности… Кто тут?... Diable… Слышишь, как скрипят
кровати?.. Редкою формой опухоли… …ваши детские губы… ваши детские
губы… ваши детские губы…
Помню тихую удивленную фразу Саши:
– А крови почти совсем нет…
Только в ту минуту я сообразил, что она, собственно, вполне осведомлена
о том, что происходит порою между женщиной и мужчиной. Думаю,
здесь не обошлось без поучительных лекций maman.
– Так бывает, – сказал я, внося свою долю в ее образование, и
обнял мою кроху. – Но все равно к утру мы должны смыть все пятнышки
с простыни.
– Граммофон заело. Так смешно, – как-то очень уютно проговорила
Саша.
А после, когда облегчение от наконец совершенного окутало нас
волною благостной усталости, ты заговорила – заговорила обо всем:
неумолчно и неудержимо. Ты спешила поведать мне о себе – так,
словно мы начинали писать некую новую книгу и первой же ее страницей
был я – знакомый незнакомец, бесстыдно и открыто лежащий пред
тобою, Жан-смутьян. Сколько же я узнал за раз, пока ты говорила,
говорила, говорила… О том, что в раннем детстве ты переболела
редким тяжелым недугом – холерой, выжив чудом. О твоей давней
«глупой» влюбленности в прежнего мальчишку-газетчика – что заносил
эти самые газеты по вечерам, – имя которого ты так и не узнала.
О том, что у тебя совсем нет подружек, кроме, разве что, тихони
Лизоньки, «да только ее можно и вовсе не считать». О том, что
у тебя есть тайные любимые слова и самое любимое из них виконтесса,
потому как звучит оно необыкновенно приятно. О том, какие «вздорные
греховные мечты» вызвала в твоей душе пресловутая «Госпожа Бовари».
О том, что нам теперь следует вместе сходить в церковь – исповедаться
(я промолчал), а также, упросить «мамá и папá» отпускать
нас хотя бы на небольшие прогулки (я пообещал как-нибудь это устроить).
О том, что иногда тебе удается понять, о чем говорят птицы. О
том, что ты – «скверная дочь» и не любишь своих родителей так,
как они тебя. О том, как хотела бы ты родиться намного раньше
и быть Жанной д'Арк, чтобы защищать угнетенных. О том, наконец,
чтó именно думала ты о новом гувернере, когда тот появился
в твоем скучном доме, так похожем на застенок. Оказалось, между
прочим, что я как-то сразу тебе «приглянулся и поразил прекрасными
глазами» (я долго смеялся над этим твоим выражением) – именно
по сей причине ты столь упорно меня и изводила.
Весь день мы провели в постели, совершенно ничего не делая: я
не решался вновь тревожить Сашино неокрепшее тельце – ее ранняя
рана должна была зажить. Я кормил Сашу фруктами прямо с рук. Я
читал ей «Госпожу Бовари», пародируя голосом каждого героя (кокетливая
Эмма, басовитый Шарль, подленький фальцет Лерé), вкрапляя
в текст там и сям собственные вариации, всякий раз неизменно превращая
мою девочку-женщину в звонкий смеющийся колокольчик. Про несчастного
Густава, уж потерявшего последнюю надежду на прогулку, мы вспомнили
слишком поздно: палас под лестницей был основательно испорчен.
Вечер того памятного дня запечатлел для меня такую картину. Сонные,
похожие на какао с молоком, сумерки за наполовину зашторенным
окном. Проем окна все же более ярок, чем размытая комната (белые
ночи в самом разгаре), где мы с Сашей, не зажигая света, молча
сидим на кровати без простыни. В углу комнаты мерцают изумрудным
огнем глаза мстительно надувшегося спаниеля; вероятно, внутри
него зреет коварный план возмездия. По кровати разбросаны: неприлично
мятые подушки; забытые корки апельсина; два яблочных огрызка (один
из них хранит оттиск Сашиных зубов); затисканная плюшевая собака;
кажущийся почти бесплотным, прозрачный чулок-змея и «Госпожа Бовари»
со всеми ее недетскими страстями.
– Почему, – вдруг полушепотом спрашивает Саша, уткнувшись чуть
прохладным носом мне в плечо, – когда бывает очень-очень хорошо,
за это хорошее сразу делается страшно?
— Потому, что счастье с обратной стороны оторочено страхом.
И оно выворачивается наизнанку, как только ты его снимаешь, –
поясняю я, флегматично покусывая вкусный клок Сашиной челки. –
Никогда не снимай его.
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы