Комментарий |

Имитатор

Часть первая

Записки гувернера, тетрадь

Начало

Продолжение

27.

В Сенчинском царстве – недели перемен и сюрпризов. Анна вдруг
«заболела» Францией – буквально липнет ко всему французскому: от
романов до глаголов. Я пытаюсь не вмешиваться, однако это
стоит мне немалых усилий. Я уж и не знаю толком, кого именно
мне учить. С Хризантемой Аркадьевной – беда; та в самом деле
захворала: намедни учинили болезной промывание кишок, да эдак
неудачно, что сделалось ей худо еще пуще прежнего; ну,
натурально, пришлось-таки отправить в лечебницу – на попечение
Журавского. Савва Дмитриевич, естественно, сперва был
сплошной комок нервов, навещал матушку каждодневно, но после
пообвык, что ли, успокоился – как узнал, что той лучше (и не
представляю, что уже может быть для нее лучше); – да, как слышал
я, не долее, чем чрез месяц уж доставят Хризантему
Аркадьевну обратно в родные покои. Вот кто точно еще всех нас
переживет. Что до Сашеньки, барышня сия на удивленье прилежна. Не
узнаю ее вовсе: внимает, премило улыбается – ангел во плоти,
да и только. Глазки сияют беспричинно; настроение какое-то
восторженное. По-моему разумению, она попросту упивается
собой, а точнее говоря – теми метаморфозами, кои уж происходят,
как мне представляется, в ее девичьем организме. Родители,
конечно же, ничего такого в ней не замечают, да, пожалуй, и
замечать-то не желают-с – для них дочь всегда была и будет
лишь маленькой беспомощной девочкой. Но я-то все вижу, но
я-то…

– Хочу тебя, Александра, – сказал я, – предупредить сразу. Сегодня
мы поговорим о Библии – в основном, о Новом Завете, – и
поговорим достаточно свободно. Мне не нужны от тебя вызубренные
отрывки, мне важно твое собственное мнение.

– Это выдумал папá? – как всегда метко, спросила Саша.

– Не все ли равно, о проницательное чадо? Итак… – я водрузил на стол
два издания Библии: свое карманное и большое, кожистое,
Сенчинское. – Я тут приготовил, так сказать, шпаргалки – и
тебе, и себе. Вот, возьми эту, – я протянул Саше ее же книгу. –
Кстати…

Кстати, нынче я чувствовал потрясающий подъем сил, как умственных,
так и физических; меня просто распирало изнутри; в крови
бушевал кокаин. Моей энергии требовалось некое немедленное
воплощенье. Я с трудом мог даже просто усидеть на месте: о, как
мне желалось ходить, двигаться, полететь, что ли! Как
объяснить тебе?.. И вот-с, прямо напротив, на прибранной и
застеленной бархатным покрывалом кровати, аккурат, сидело
бархатноокое создание, взирая на меня: великолепного пустослова,
молодого мага, сверхчеловека… Как же объяснить тебе?..

– Кстати, – произнес я с улыбкой, – я говорил тебе, что ты сегодня
очаровательна чрезвычайно?

– Спасибо, – удивилась моя отроковица, сияя рыжим бархатом из-под
ресниц. – А я… – она на мгновенье задумалась, чуть прикусив
губу белым клычком, – чрезвычайно очарована.

– Вы – само остроумие, Александра. Браво. Ну-с, начнем?

Она уютно вздохнула на своем ложе. Где-то внизу хлопнула дверь.

– Что думаешь ты, Александра, о том, каким был Иисус Христос?

– Почему был? – серьезным тоном переспросила Сашенька, – Он есть.

– Ну разумеется, – согласился я. – Так каков Он есть в твоем представлении?

– Он… Он – добрый, как папá, но при этом – умный, очень умный.
Боюсь, что Он даже самый умный на свете.

– Почему же боишься? – рассмеялся я, встал и подошел к окну; по пути
я легонько тронул Сашины волосы (дружеская ласка учителя,
не более того); Саша обратила на меня дымчатый взор и светло
улыбнулась. «Моя девочка», – подумал я.

– Не знаю. Никому из нас никогда не стать таким умным, таким…

– Каким? – я немного отдернул штору и поглядел во двор: Анна под
руку с Саввой Дмитриевичем ожидали пролетку; они отправлялись в
театр – конечно же, на французскую пьесу. Что ж, мы впервые
одни («маменька» и Густав, понятно, не считались).

– Таким милосердным, – договорила наконец Саша.

– А что такое, – я снова прикрыл штору, прикрыл еще плотнее, – милосердие?

Я повернулся, посмотрел на задумавшуюся Сашеньку, сидящую ко мне в
пол-оборота: на ее милые, послушные волосы, как бы стекающие
по спине, облаченной сегодня в яркое прозрачно-бирюзовое
(или эта прозрачность – болезнь моего хрусталика?) платье; на
чуть откинувшиеся плечи, укрывшиеся от меня под тою же
бирюзой. Где-то там, во дворе, по мостовой резво зацокали копыта.
Я осторожно подобрался к Сашиной спине и присел на кровать
позади девочки.

– Милосердие? – как-то чуть смущенно егозя, уже чувствуя мое
напряженное дыхание на своей шее, переспросила та.

– Да-да. Ми-ло-сер-дие, – машинально, бессмысленно (наш диалог
постепенно терял подобающую логику) протянул я и, нежно отодвинув
мешавшую мне завесу волос, слегка притронулся сухими губами
к складочкам на ее шее, пахнущей Сашей, давно ушедшим
детством и – совсем-совсем капельку – миндальным мылом. Голова
моя поплыла куда-то и внезапно стало легко, светло, покойно –
до одури, как бывает весною, когда тебе всего только лет
десять и ты вдруг уткнулся носом в охапку сорванной сирени.

– Это когда… – теперь уже напряглась Саша, явно не зная точно, как
именно ей реагировать, – когда ты можешь помочь… – она чуть
дрожала, будто в ознобе; от ее шеи же, напротив, шел
неугасимый жар, дурманящий мое сошедшее с ума естество, – можешь
помочь всякому человеку: не родственнику… не другу… а просто…
просто…

– Так помоги мне. Просто помоги… – мои неуемные пальцы всё пытались
забраться к Сашеньке за ворот. – Как это расстегнуть? –
хрипло прошептал я. – Тебе же жарко… жарко…

– Спереди, – выдохнула она, но почему-то вдруг поджала под себя ноги
и сложила руки на груди, вся сразу как-то подобравшись,
скомкавшись, что ли – так, будто пыталась спрятаться в саму же
себя. Я мягко, без всякого напора разъял ее руки.

– Какая ты… – проговорил я, на ощупь расстегивая пуговки на ее
груди, – какая ты… милосердная девочка… Ты знаешь о том, что
чудеса должны оставаться тайной?.. – моя рука скользнула за
полураспахнутый ворот и встретила очередное препятствие:
какое-то, что ли, ее белье, с пышными рюшечками. – О них никто не
должен знать. Иначе… – пальцы наконец пробрались туда, куда
стремились: я нащупал упругий бугорок ее зачаточной груди, –
можно потерять волшебный дар. Бог его отнимет. Понимаешь?

Она безвольно молчала, пылая и трепеща всем своим маленьким
удивленным тельцем. И все же я доподлинно чувствовал, что мои
манипуляции ей смутно приятны – как некий новый удивительный сон,
который ей еще никогда не снился; сон, где все вовсе не так,
как обычно (почти как в сказке Кэрролла); сон, где
расслаиваются знакомые грани мира. Возможно, в те минуты я и был в
тягость своей Алисе, но тем только, что без спросу ласкал ее
упругое податливое сердце.

– У каждого человека… – тихо, почти с нравоучительною интонацией,
произнес я, левою рукой приспустив верхний край Сашиного
платья, чтобы обнажить давно желанное плечо, – есть свой
Иерусалим, свое счастье… – я провел языком по матовому предплечью, –
свой чудесный город, место отдохновенья. И чтобы попасть
туда…

Меня оборвал пронзительный, как мне тогда почудилось, скрип двери.
Из-за приоткрывшейся щели высунулась всего лишь любопытная
мордочка спаниеля.

– Пшел прочь! – резко сказал я: он чертовски меня напугал. Понимая,
что нынче он почему-то не в фаворе, Густав обиженно
ретировался. Моя правая ладонь продолжила свой дивный путь,
направляясь вниз – благо, платье было просторное. Я скользнул по
вздымающимся и опускающимся ребрам моей подопечной, миновал
ямочку пупка и…

– Когда… – неожиданно вздрогнула Саша, словно бы опомнившись.

– Что ты сказала? – прошептал я (сатир, спрятавшийся среди
ветвей-волос) в самый ее затылок.

– Когда придет маменька?

– Маменька в опере… – точно в бреду наважденья, пробормотал я, – в
опере… Там поют… Тебе хорошо, моя бирюзовая?

– Н-не знаю, – подергиваясь, выпалила Сашенька. – Говорите…

– Говорить? – поразился я, на секунду прервавшись.

– Говорите… что-нибудь… Мне так легче.

– Мм… И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и отбрось
от себя… ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов
твоих, а не все тело твое… было ввергнуто в геенну…

– Я не понимаю, – Сашины зрачки исступленно закатились; она часто и
тяжело дышала; она почти задыхалась, уже полулежа на моем
колене, наполненная неведомым ей доселе медом.

– Это не страшно, – бормотал я. – Совсем не страшно, прелесть моя… Я
просто говорю для тебя… слова… Филистимляне… Дары волхвов…
Первосвященники… Закланные агнцы… Фарисеи… Странные…
непонятные слова… Душа моя, какой же в тебе огонь… Не сгори
понапрасну… Сладкая… сладкая… как запретный плод… Вечное
блаженство… кто же тебе дарует… если не Жан?.. Блаженна будешь… Рай
узришь… Моя безгрешная… Сашенька… Моя… Саш…

Она экстатически завибрировала на моем колене, в моих настойчивых и
неумолимых когтях. Ее ноготки судорожно впились в край
бархатного покрывала, она потянула его на себя: послышался треск.
Бедра ее внезапно напряглись и упруго обхватили мою руку. Я
прижался губами к Сашиной шее – туда, где пульсировала
горячая впадинка под мочкой уха. Сашенька застонала (вторя ей,
где-то за дверью жалобно заскулил Густав), подалась назад в
желании вытянуться, выгнуться в дугу, стать больше, чем она
есть – превращаясь уже в струну, в птицу, в саму боль, в саму
негу. Казалось, она готова пасть замертво. Наконец, моя
уставшая девочка обмякла, будто растеклась в объятьях своего
довольного демона. Я отечески погладил ее по разметавшимся
волосам и только тут заметил слезы, стекающие, точно бесценная
роса, по остывающим щекам ее.

– Ничего-ничего, – прошептал я. – Это счастье… просто счастье.

28.

Я отчасти намеренно обрисовал события предыдущей главы в тонах
влажных, почти скабрезных (да простят меня вездесущие блюстители
морали, вечно держащие наготове свой увесистый камень). Я
всего только желал показать читателю, каков был я тогда и
каковы были мои намерения. Ибо им суждено будет если и не
измениться кардинально, то, по крайности, сменить форму.

Я написал лишь половину из того, что хотел бы, но устал страшно,
невыносимо. Мне тесно по этим черепом, так похожим на кокон. Я
словно бы измотан прошлым. С каждым днем становится все
тяжелее дышать. Кончается запас кокаина. Я питаюсь несвежей
водой и грызу хлеб недельной давности – организм мой, похоже,
перестал нуждаться в обыкновенной пище: его поддерживает воля,
стремление собрать воедино все части перепутавшейся судьбы,
неодолимая тяга найти-таки тот неведомый ключ к тайнописи
жизни. Я почти совсем не сплю, ибо запретил себе такую
роскошь. Дорога всякая минута, всякая строчка. Ведь за мною скоро
придут – это только вопрос времени. Я должен успеть – не
только ради себя, ради нас. Не переживай, мы не умрем, родная…
Как же необратимо ты изменилась, твои черты поблекли, стали
напоминать размытую фотографию. Но как же славно, что ты
по-прежнему со мною: вот, что поддерживает меня, питает, не
позволяет опуститься в смрадный, пускай и освобождающий, омут
безумия.

Впрочем, безумен я или еще нет – это давно уж перестало
по-настоящему меня занимать. Видно, я адаптировался в своем частном
заколоченном аду. Я более не обращаю вниманья ни на безобразного
карлика моего, ни на его странного приятеля – стеклянного
человечка: а сей симулякр поначалу изрядно бесил меня,
бесцеремонно и неожиданно выпрыгивая то из шкапного зеркала, то из
оконной рамы, а то и вовсе – прямо из моего стакана.
Реальны ли они? существую ли я? – вопросы эти не тревожат меня
ничуть, как не тревожит мумию любопытная и дотошная рука ее
исследователя. А я, если угодно, назначил исследователем себя
самого. Мое тело, душа – или то, что осталось от них – не
представляют ни малейшей ценности сами по себе; существенно
лишь то, что в них сокрыто – агония жизни, красота моего
паденья; – то, что требует выражения, прочтенья, некоего
заботливого беспристрастного архивиста; то, что было бы жаль, да
попросту невозможно вот так взять и предать огню. Нет, не
подумай, я не строю иллюзий относительно ценности для истории
(звучит ужé смешно) манускрипта о глупом ничтожнейшем бытии;
меня занимает другое – самоценное, объективное, далекое от
любых штампов, мнений и морали – изложение человечьей
метаморфозы. Меня заботит правда, а не суждение о ней; смысл, а не
помыслы; честность, а не честь. И не столь уж важно, что пишет
о том не кто иной, как главный участник событий, кои
наверняка заставят рядового обывателя вздрогнуть и не один раз
перевернуться на пуховой перине. Спи спокойно, о великая и
блаженная посредственность, у тебя еще есть время – Жан зайдет
позже. Всем прочим рискну предложить занимательную игру:
считайте, что меня уже нет, господа – этак, пожалуй, вам будет
проще; да собственно, на момент прочтения вами сей рукописи,
как я надеюсь, именно так и должно обстоять дело.

Но, разумеется, было бы нескромно с моей стороны заявить, что я не
преследую вовсе никакой корысти, заполняя дрожащими
воспоминаниями эту тетрадь – коя, вижу, уж не вместит всего и вскоре
надобно будет использовать блокнот – более всех эти записки
нужны лично мне. Ведь я все продумал (Жан-профан не так
глуп, как ты полагаешь): намереваясь умереть, я вовсе не желаю
прекращать жить. Вот моя главная тайна. Вот мое бессмертие.

Да, еще раз повторюсь, мне нет ровно никакого дела до той оценки,
кою могли бы дать моим поступкам прочие – важна только сама их
сохранность. И все же какой-то маленький зудящий
наполеончик во мне капризно и настойчиво алчет Летописцев, Почестей и
Камланий в свою честь: он срывает треуголку, бросает оземь и
топчет ее ножками. Минутная слабость простительна. Не хмурь
бровь, о возмущенный читатель.

Кстати, легко уже могу вообразить себе будущего своего биографа –
пусть и условного, но обаятельно седовласого профессора Z.
«Ученость Ж. была сильно преувеличена в кругах его знакомых. На
деле образован он был скорее поверхностно, в нюансы не
вдавался. Был Ж. из тех, кого не особливо-то и выделишь из толпы
– пожалуй, что повеса, но и не отпетый волокита; не бретер,
однако и не робкого десятка, – и все же человек был
престранный, окончивший дни свои к тому же весьма прескверно. Но
его блистательный гений остается по-прежнему неоспорим», –
пишет профессор Z… Да что это я, в самом деле? Биограф мой
вовсе иного толка – скорее уж это бодрый партиец, эпик,
вдохновенный выдумщик большевистских легенд. «След, оставленный Ж. в
героической истории революции – творимой такими, как он,
прямо здесь и сейчас, без каких-либо кáлек, наскоро, – трудно
переоценить. Судьба Ж., вся его жизнь, насыщенная
повседневными подвигами, была короткой, непростой, она не оставляла
времени на излишние раздумья. Спартанский в быту и беспощадный
к врагам, он дрался за нас и за нас умер! Что можем сделать
мы для Ж.? Помнить, помнить и еще раз помнить!» – так,
наверное, закончил бы литературную эпитафию Жану будущий
коммунистический сверхчеловек. Что ж. Выбирай по вкусу.

Ты, наверное, будешь смеяться, но сейчас я поймал себя на
абсурдной мысли: а ведь я счастлив – да-да, счастлив уже тем,
что не потерял память, что у меня есть какое-то время для
того, чтобы заново пережить каждое мгновение. Я имею
уникальную возможность переиграть жизнь так, как мне вздумается,
вертя в руках так и сяк необработанную болванку смысла, убирая
лишнее, стачивая пустое. Я в силах переиначить вехи судьбы,
создавая ее наново, творя шаг за шагом собственную, не
подведомственную Богу, модель бытия, собственный шедевр, последний
шедевр. Я могу неистово упиваться прошлым, складывая его
так и эдак, точно восторженный ребенок, склонившийся над
разноцветными кубиками. Ты держишь в руках мои кубики. Подожди
еще немного, я дам и тебе поиграть.

(Продолжение следует)

Последние публикации: 
Погулял (24/11/2008)
Имитатор (04/09/2008)
Имитатор (31/07/2008)
Имитатор (22/06/2008)
Имитатор (18/06/2008)
Имитатор (16/06/2008)
Имитатор (01/06/2008)
Имитатор (28/05/2008)
Имитатор (29/04/2008)
Имитатор (27/04/2008)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка