Страсть осознания
Пять лет назад умер Мераб Константинович Мамардашвили, человек, отчетливый голос которого резко выделялся для меня среди глухого, невнятного бормотания остальных тем, что свидетельствовал о живущем во мне, но не знаемом мною внутреннем человеке. Вестником сокровенного во мне человека, или другого меня самого стал для меня Мамардашвили; не убеждением или советом слова, а фактом своего существования он ставил меня перед необходимостью открыться проявляющемуся во мне сознанию, перед необходимостью изменения, становления другим. Поэтому многолетние усилия становления связались у меня с Мамардашвили, с «занозой сознания», от которой можно избавиться или забыв, или изменившись, став не его учеником или последователем, а самим собой.
Сдвиг души
Очевидно, что установившийся поток жизни наполнен представлениями человека о добре и зле, истине и лжи, устройстве мира; сам мир для человека уже заполнен, в нем нет свободного места, в нем уже есть все, и, прежде всего, его «я»: «я знаю», «я делаю», «я чувствую». Поэтому у человека, втянутого в поток, нет никакого критерия, нет точки опоры, с которой он мог бы выделиться из этого мира и рассмотреть его, у него нет третьего глаза, который видел бы предмет сам по себе, его восприятие человеком и смог бы оценить верность восприятия мира. Также нет никакого внешнего правила найти эту архимедову точку, нет закона внутри мира, в соответствии с которым можно было бы найти в нем щель, зазор.
Нет закона внешнего, но есть зацепка внутренняя, «случайная для этого мира», – настаивал Мамардашвили, это сдвиг души, такое смещение, изменение в состоянии человека, которое не может быть им не замечено и одновременно не укладывается в устойчивый порядок его жизни. Нет обделенных людей, тех, в ком ни разу не проявлялась другая жизнь, но есть люди, ищущие только этот мир, полагающие себя полностью здесь, и есть люди, ищущие другой жизни; ищут все, но направление поисков разное.
Каждому знаком сдвиг сознания, но большинство из нас даже не задумывается над тем, что с этим измененным состоянием нужно ещё что-то делать, что это возможность, лишь возможность измениться. Человек не может назначить себе, сам определить себе тот момент, в который он изменится, станет другим; обычно человек полагает, что изменение является результатом его сознательной программы, например, стать примерным христианином, или результатом озарения, очевидного снисхождения благодати, сразу изменяющего его без его усилия, дающего ему готовую истину, избавляющего его от труда мысли.
Однако ни жизнь человека, ни жизнь общества не развиваются по законам сознательных программ или озарений. Сдвиг человека и мира происходит в заранее не заданное здесь и сейчас, не может быть им не замечен, требует от него усилия не только отвлечься от всего и сосредоточиться на происходящем, но растянуть, расширить время сдвига, требует от человека «усилия воскресения» (Пастернак), труда мысли, решительности и мужества. Но прежде всего запрос мира отзывается в человеке в зависимости от степени осознанности намерения измениться, от направленности намерения.
Так первые же лекции Мамардашвили о Декарте сдвинули мое восприятие слишком знакомого, накатанного характера моей жизни как чего-то устойчивого, плотного, неизменного, порождающего во мне оцепенение, к осознанию того, что есть иной вектор, или, скорее, глубина намерения быть другим, открывающая свободное пространство, «подвес» (Фурье), вертикаль внутрь моих горизонтальных устремлений, расширяющая меня в новое измерение мира и меня самого.
И только сейчас, спустя много лет после первой встречи с Мамардашвили, я понимаю, что именно глубина и чистота намерения отличали его от всех нас и давали ему возможность не только оживлять заранее определённую и, следовательно, мёртвую ситуацию лекции крамольного мыслителя, но и собственно философствовать, осмысленно говорить, в том числе, и на профессиональные темы. Намерение каждый раз устанавливаться другим, усилие постоянно воскрешать себя в языке философии, или, точнее, усилие оживлять, приводить в движение предметности философии, обратным образом, если везло и получалось, оживляло его самого уже другим, живым в рассуждении, свидетельствующим сознание.
Полнота сознания и действия
Человек обладает двойственной природой: во-первых, он сознательное, всегда находящееся в сознании существо, и, как таковое, вне зависимости от своего желания, он стремится к полноте сознания. Во-вторых, человек является существом, живущим в данное время, в данном месте и в данной культуре, он актуализирует сознание самим собой в пространстве и времени данных культурных норм, в которых максимально определена содержательность его действия.
Сама природа человека заставляет его жить по закону полноты исполнения сознания и действия. Намерение быть самим собой, полностью человеком в каждый момент времени является действующей причиной всех поступков человека, именно эта сила представляет собой бытие человека, определяет его место в мире.
Однако человек осознает живущую в нём силу только в современных ему культурный нормах, то есть в уже опредмеченных формах сознания, которые для своей актуализации требуют минимума сознания. Более того, в современных культурах практически отсутствуют формы работы с сознанием и осознанием, поэтому втянутый в непрерывный сверхсодержательный и опредмеченный поток жизни современный человек ещё успевает сознавать происходящее с ним, но практически неспособен осознавать каждый данный момент как полноту бытия (себя и мира).
Соответственно, несовершенное по принципу полноты, максимума сознания действие (восприятие) срабатывает по накатанным схемам опредмеченного сознания, культурных норм; человек воспитывается и адаптируется жить, насколько это возможно, на минимуме сознания. Вообще без сознания человек жить не может, поскольку он и есть сознание, он даже проснуться не может, если не сработает рефлексивная процедура, упакованная в просыпании, но он обучается и привыкает – и это тенденция современных культур – жить на минимуме живого сознания.
Для современного человека его собственное бытие, сознание, становится бременем, бедой, атавизмом (лишним органом), от которого он не может избавиться, но от которого может защититься, направляя свое внимание на содержательность своей жизни, опредмечивая себя в наличной культуре, восполняя недостаток полноты состояния (вспомним Канта: «душа, исполненная чувств, – высшее совершенство») насыщенностью предметов, вещей.
Но в какой-то заранее не заданный момент в человеке явно проявляется то, что обычно скрыто и действует косвенно, через ряд превращений, – сила сознания как такового, которое, приоткрывая защитную завесу повседневности, обнаруживается в человеке необычным по качеству и силе состоянием, которое он не может не заметить, но, не обладая культурой сознания, он не знает, что делать, чтобы не упустить его, расшириться, открыться проявляющемуся сейчас в нем действию его же собственных животворных сил, показывающих ему, что его жизнь может быть иной, более полной, что он сам иной. Но движение души, которое Платон назвал «встречей с богом», проходит, время, в которое человек не вложил усилие, теряется, и человек неминуемо с новой силой вкатывается в поток повседневности.
«Одиночество – моя профессия»
Современный человек живет в ситуации превращённости, искажённости собственной природы, приоритета предметности над сознанием; перед ним стоит задача восстановления себя в полноте собственного бытия, задача «второго рождения», обратного прохождения ада собственной души. И первый шаг, который человек может и должен сделать на этой внутренней тропе, в чём согласны и Декарт, и Пруст, и Мамардашвили, и любой, кто подумает об этом, – это переориентация намерения, поиск этих состояний, настрой, ожидание и высвобождение места в своей жизни для проявления животворной силы, ожидание расширения души, что, конечно, предполагает осознание неполноты собственной жизни, окостенения и омертвления души.
«Теперь я гляжу внутрь себя Но пусто во мне, однообразно и скучно, Нигде не бьется интенсивная жизнь, Все вяло и сонно, как сырая солома. Оставьте меня и дайте спокойно смотреть – на зеленые деревья. Тогда, быть может, покой наполнит мою душу, Тогда, быть может, проснется моя душа, И я проснусь, и во мне забьется интенсивная жизнь» (Хармс).
Усилие и труд воскресения человек должен проделать сам, один на один с самим собой, он не может изменить судьбу, поскольку «встреча с богом» может с ним только случиться, не может быть им вызвана. Но он может теперь, с таким сдвигом намерения, участвовать в том, что с ним происходит, усилием расширяя сознание изменения, втягиваясь в сдвигающийся мир, во «внутренней келье», где никто другой не может выполнить за человека его внутреннюю работу, его и только его предназначение, здесь и сейчас возможного шага.
Вообще у философов, в том числе и Мамардашвили, термин «встреча» не обязательно означает встречу с человеком; например, для Пруста встречей стало чаепитие с пирожным. Встреча – это открывшаяся здесь и сейчас возможность изменения, сдвиг души. Пруст изменился намоченным в чае бисквитом, усилием удерживаясь в вызванном в нем состоянии, Мамардашвили изменился Прустом, удерживая его текст как оживающее сознание.
Такое личное усилие становится фактом сознания, актом свободы. Философ – маньяк освобождения от жизни по минимуму сознания, он маньяк полного присутствия, личного участия. При этом внешняя, конкретная форма создания условий для возможности такого высвобождения, способ организации жизни, «плотина жизненных привычек» может быть весьма различной: путешествия и переезды Декарта, «педантизм» Канта, «уход в тень» Мамардашвили. Можно отметить сходные моменты в жизни Декарта и Мамардашвили: и тот и другой постепенно стали приобретать общественное влияние, которого избегали, оба были вынуждены выйти из тени и по причине внутренней – для исполнения долга философа, являющего собой полноту сознания, свидетельствующего сознание. И оба практически были загнаны современниками.
Гражданин мира
Философ, вообще, каждый, кто «раскорячен между двумя мирами» (Мамардашвили): горизонтальным потоком и вертикальной полнотой, оказывается перед необходимостью решения – как жить теперь в этом мире, когда ты уже другой? Насколько можно выйти из тени, насколько можно открыться продолжающему течь миру, ведь ты хорошо понимаешь, что полнота сознания непредметна, не переносима в мир как предмет, что твоими пятью хлебами и двумя рыбами не накормить тысячи, что «завтра все вместе сразу» не изменятся, что совместное сознающее намерение, усилие, которое было возможно в греческом полисе или возрождающемся городе Нового времени и которое могло защитить небольшой полис от тьмы варварства, практически невозможно сейчас, в конце ХХ века.
Если во внутренней жизни одиночество является необходимым условием работы, то в общении с современниками, в общественном пространстве одиночество становится для гражданина мира бедой, трагедией, так как для тебя жив тот, кто давно умер, например, Платон, и мёртв тот, кто стоит рядом. Выходя из тени живого сознания в общественное пространство, Мамардашвили обнаруживает то, что он назвал «антропологической катастрофой», то есть вырождение человека, не в том смысле, что раньше человек был достойный, а теперь выродился, а в том, что современный человек как индивидуум категорически не соответствует своему собственному живому бытию и, следовательно, тому типу человека, который заложен в основание цивилизации.
Современная цивилизация для своего адекватного функционирования требует рефлексивного субъекта, то есть человека, прошедшего через опыт работы с сознанием как таковым, непредметным, актуальным сознанием. Цивилизация – это культура гражданина мира, осознающего себя таковым и в каждом своем действии реализующего всю полноту своей личности. Действие цивилизованного человека – это проявление бытия, истины и свободы, «эпифания», как говорили древние, видимое проявление невидимого, вещь (событие), в которой можно видеть истину, красоту и порядок.
Однако современный культурный человек Мамардашвили видится как человек, у которого «волосы растут внутрь головы»; забавно, что сегодняшнюю моду стричься наголо можно интерпретировать как неосознанное намерение не отращивать сознание, жить без сознания. Отсутствие в общественной жизни рефлексивного субъекта, проще говоря, культурного человека, а не «дикаря с мобилой», оборачивается превращенным развитием цивилизации, налицо растерзанная планета, враждующие народы, дебилизм индивидуумов, не только полная неспособность к рефлексивному мышлению и свободному действию, но даже отсутствие такового намерения, стремления к этому.
Таково положение выходящего из тени на общественный «свет» Мамардашвили: ты как гражданин мира обязан быть с людьми, твой долг свидетельствовать сознание, но одновременно ты твердо знаешь, что редкие капли свободных граждан растворены в океане недочеловеков, получеловеков, что несущиеся по закону минимума сознания потоки этого океана разорвут тебя на части, потому что здесь преобладают «горизонтальные» интересы.
«Мы находимся в периоде затянувшегося одичания сознания… открывая глаза в пафосе желания быть живым, вдруг осознаешь себя в лесу из стоячих мертвецов, который как раз это шевеление живого исключает» (Мамардашвили).
Одичание сознания
Люди с растущими внутрь головы волосами не имеют опыта живого сознания, но полны культурного энтузиазма, исповедуют положительный взгляд на вещи, борются за здоровый образ жизни и экологию; их абсолютное большинство, они чувствуют это и это им хорошо, при встрече с очередным мамардашвили они точно знают, что делать: вписать его в свои ряды.
Мамардашвили, рассуждая о явлении и феномене, культуре и цивилизации, каждый раз заново воспроизводя полноту размышления, неизбежно получал точные по смыслу, но различающиеся внешне определения, он не ставил себе целью дать одно точное определение понятия, например, феномена, которое ищет у него Мотрошилова, так как она не мыслит по закону «каждый раз заново в полноте», а, не воспроизводя размышление, бесполезно копаться в словах.
Сенокосов считает, что «вся философия Мамардашвили определяется тем, что произошло на самом деле с нашим обществом, что проблема социальной формы была для него центральной, так как он стремился своей жизнью претворить социальное зло в новую реальность», то есть Сенокосов хочет Мерабом упразднить социальное зло, как и делали многие раздергивающие Мамардашвили поборники общественного добра и в Москве и в Тбилиси. Тогда как для Мамардашвили главное – измениться самому, выпрямиться, и, если везло и получалось, лишь свидетельствовать фактом своего изменения, свидетельствовать случившийся факт полноты сознания, а не изменять что-либо вовне.
Пятигорский молчит, считая, что «ещё не время», что история сама расставит всё по своим местам, а мы завтра, а не здесь и сейчас, всё это примем, констатируем, но молчащего заменяют другие, и именно они расставляют все так, как расставляют, а мы имеем в итоге «лысую» историю.
Для Подороги является проблемой всё, что только можно: и отличие стенограмм лекций Мамардашвили от текста, и встреча пишущего астматика Пруста с сердечником Мамардашвили и т.д.; конечно, когда мёртв сам, все вокруг тоже мертво и нет никаких связей, так как единственной связью является «вспышка сознания» (Мамардашвили). Тогда как люди общаются и имеют возможность понимать друг друга, если общаются по законам сознания, например, воспринимают «дощечки и крючки» как лыжи и коньки, вне зависимости от своей индивидуальности. На внутренней тропе расширения души усилие Мамардашвили восстановить и удержать текст Пруста как движение становления человеком, – а здесь нет астматиков или сердечников, французов или грузин, пишущих или говорящих, живущих при тоталитаризме или демократии, – усилие оживить Пруста оживляло его самого; каждый раз, когда ему удавалось прочитать текст Пруста как живое движение освобождения, он был жив сам, именно в его усилии быть живым ему встретился Пруст.
Колодец страдания
Мамардашвили повторял вслед за бизкими ему людьми, что «хорошо жил тот, кто хорошо скрывался», не тот, конечно, кто скрывал какие-то факты личной, как сейчас говорят, биографии, и не тот, кто скрывал все то существенное, что происходило с ним, так как гражданин мира обязан делиться пережитым и могущим иметь смысл для других, если таковые найдутся, опытом сознания. Хорошо жил, кто хорошо скрывал тот шаг на внутренней тропе, который еще только предстоит сделать неизвестно когда и где, который можно сделать только в полном внутреннем одиночестве. Как подлинный маньяк освобождения он ожидает «встречи с богом» (Платон) и любая попытка сделать этот шаг по устоявшимся схемам, например, по схеме «каковы ваши творческие планы», неминуемо разрушит этот настрой.
Очевидно, что для Мамардашвили философия не была проблемой, он сам был живой философией, но, кажется, для него существенной
была трагичность образа философа. Даже в лучшие для совместного усилия многих времена философов убивали, как, например, Сократа; сейчас же у людей вообще нет опыта общественного дела, «совместной прислоненности к идеальному», как сказал бы Мамардашвили, ежедневного воспроизводства и умирания пространства свободного следования закону.
Для Мамардашвили, как бы ни складывалась внешне жизнь философа, неизбежна его внутренняя, личная трагедия, так как его судьба имеет слишком случайный и безразличный для мира характер, его бог холоден, а развитие жизни не имеет конечной осмысленности, определённости, ведь не может же заключаться смысл жизни в бесконечном стремлении к свободе и в метании бисера перед свиньями. Усилие человека оказывается ответом на запрос безличного мира, он чувствует случайность своей судьбы, безразличие изменяемого им мира, энтузиазм убивающих его по любви людей, – в этом слишком много слишком одинокого «я», в этом мужество и благородство философии, но, может быть, в этом и её тупик? Если бог не обманщик, если тобой не играют, если проявляющаяся в тебе сила истинна, то не может быть это чистой случайностью, ты не можешь быть принесён в жертву этому миру без того, чтобы эта жертва не имела конечный смысл для тебя.
Философ, имеющий дело со стихией, с безличной силой творения, поглощающей души людей, творящей добро в силу своей природы, с великим безразличием, а не по любви, не может не испытывать состояния закланности, обреченности на личное одиночество; отсюда тревога, ирония, ощущение ужаса и холода мира, что так не похоже на состояние радостного сдвига первых шагов мысли.
Жизнь пробуждающегося человека не может иметь конечный смысл только в вытягивании того, что с ним случайно произошло. Возможно, то, что хорошо скрывалось Мамардашвили, но над чем он не мог не думать в силу внутреннего развития, была не проблема персонификации бога, обратное раскрытие в «Боге ученых и философов Бога Авраама, Исаака и Иакова» (Паскаль), не попытка рассмотреть свою жизнь «как если бы перед богом», и «как перед богом», и даже как «перед лицом живого бога» – все это отделяет тебя от происходящего и делает тебя играющим какую-то роль персонажем театра мира, а, как сказал бы Хармс, «быть богом самого себя», соединяющим в единое живое целое и сдвиг души, и осознание изменения и источник этого изменения.
1995 г.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы