Русская философия. Совершенное мышление 7.
Прежде, чем приступить к рассмотрению классической физики в той её
части, которая имеет отношение к совершенству, и пока я
знакомлюсь с ней, обратимся к коррекции того, чем мы занимаемся.
Великолепное знание Мамардашвили истории философии, к которому я, к
счастью, нисколько не стремился, так как следовал правилу
(не зная его) Демокрита: «не стремись знать всё, чтобы во всём
стать невеждой», не помогало ему мыслить, более того, ему
постоянно приходилось высвобождать место для собственного
понимания.
Ему приходилось делить людей на тех, кто «осуществил рефлексивную
процедуру», то есть помыслил, и кто нет; заметьте – выделять
особую касту, как он повторял за Кантом – «тонкую прослойку
особых людей», так сказать, свет человечества.
Именно здесь моё переживание мира отличается от переживания
Мамардашвили, и именно отсюда тянутся следствия, которые
формулируются на специальном языке философии.
Для Мамардашвили мир разделяется на хаос непрерывных, случайных
изменений и постоянство совершенных предметов, усилием человека
втягиваемых в этот хаос и, соответственно, вводящих человека
в мир собранным, удерживающим или удерживаемым (оттенки
здесь не имеют значения) их совершенством; это разделение делит
людей на причастных к истине, добру и красоте, и не
причастных, людей, у которых «волосы растут внутрь головы» и
которым не знакомо «шевеление живого».
Мне чужд такой интеллигентный шовинизм; вообще любое, даже такое
тонкое, спрятанное за сложной терминологией, презрение к
каждому, к большинству, как раз и показывает мне отчуждённого от
самого себя человека, которого, заметьте, именно в этом
поддерживает общество, и тем охотнее, чем более человек честен,
искренен в своём уничижении.
Частое повторение Мамардашвили того, что нечто очень трудно понять,
невозможно понять и пр., слишком высоко поднимает над …чуть
не написал «толпой», поднимает над каждым того же Декарта, с
чем он, я уверен, категорически не согласился бы.
Те, кого часто выделяют как особых людей, – философов, святых, сами
себя таким образом не выделяли; и дело, конечно, не в их
скромности, и не в соблюдении «правил маски», которые (по
Мамардашвили) необходимо строго соблюдать, чтобы не разрушить
сокровенное.
Совсем нет, – правила социальной маски – это всего лишь принятые
тобой правила, и ты вполне можешь их поменять, если они
почему-то оказались уже неэффективными.
Сталкерство имеет одну цель – обучение умению незначительного сдвига
точки сборки (внимания) и закреплению этого сдвига; поэтому
маска – не судьба.
Сократ просто решил умереть; похоже, смерть так и осталась вне
внимания Мамардашвили, – прости, Мераб, может быть, там, в
аэропорту, ты тоже решил просто умереть, а не быть убитым,
непонимающим тебя миром, философом.
Более того, даже если маска – судьба, даже если она закрывает нечто
сокровенное для тебя от других, даже если ты действительно
что-то хорошо скрываешь, то всё равно – через содрогание,
через резонанс бытия – твоё скрываемое «обще всем».
Человек самим фактом своей жизни втянут в совместное содрогание
несоприкасаемого.
Тот, кому повезло (или не повезло) помыслить, самим фактом
осуществлённого, случившегося мышления наполнен безграничной любовью
всего – «всё едино» и невыносимой болью разделения. И он не
может не знать, что этот опыт не отличается от любого
другого осуществлённого опыта, будет ли это скорбь потерявшей сына
матери или радость бомжа, допивающего оставленное в бутылке
пиво.
«Ничто не более другого».
Философия разделяет мир на хаос и порядок (закон), зло и добро,
недостойного и достойного и пр.; то есть философия всегда
отделяет себя от чего-то.
Мышление резонирует всем миром, содрогается вселенной, болеет всем
больным, растёт всем растущим, умирает всем умирающим.
Мышление не «амплифицирует», не усиливает одно против другого.
Философия стремится к добру, истине и красоте, постулируя
онтологическое отсутствие зла, философия стремится к цветению жизни.
Мышление живёт цветением и увяданием, жизнью и смертью.
Без переживания этого, без такого переживания история мышления
превращается в историю личностей, героев-одиночек, несущих на
себе «ответственность» за весь мир, только благодаря которым в
мире ещё есть истина, добро и красота, а не зло, хаос и
безобразие; остальным остаётся лишь восхищение ими и презрение к
себе.
Однако то, что за две тысячи лет несколько десятков человек прочли
Демокрита и Декарта, никак не повлияло на историю, а вот
реализованное ими мышление как фактическое событие, как
индивидуированная целостность, как – каждый раз – уникальный атом, –
теперь, самим фактом своего существования, становится
судьбой, необходимостью, историей, действующей причиной появления
подобных форм.
Сколько, когда и где они появятся, оживут – дело живого опыта
истории, вихря спонтанности.
Поэтому история – не имена, если вы слышите о Демокрите, Платоне,
Декарте, или о князе Владимире, Екатерине или Сталине, не
поддавайтесь внушению имён – христианство живёт в нас не потому,
что кто-то нас крестил, а потому, что мы оживляем само
христианство; воевал не Сталин с Жуковым, а каждый из нас
наполнял войну своею жизнью и смертью, так что не стойте ни перед
чем в постойке смирно; история жива только потому, что живы
мы, её солдаты, которые, не скажу своею плотью и кровью, а
скажу более: всем собой – делаем эту историю необходимой.
Не забывая этого, обратимся к классической физике и математике.
Я – пока ещё – ничего не знаю о Ньютоне, но тем интереснее мне, надеюсь, будет.
Особенно мне интересно физическое понимание движения, которое так и
осталось – пока – одним из наиболее тёмных предметов
философии и науки.
Уже в античности было отмечено, что понимать движение сложно, так
как разложение движения (тела) на элементы превращает движение
в последовательность положений, которые по определению
статичны.
В результате движение приходится рассматривать как определённую
совокупность положений, что лишает движение одного из его
основных наблюдаемых качеств – непрерывности.
Математики, опять же в античности, обошли эту проблему через
введение некоторых математических элементов, не поддающихся
аксиоматизации, через операциональность, то есть через способ их
получения, точнее, построения, например, окружность (Евклид).
Это всё равно, что, исследуя природу человека, вводить её в
рассмотрение посредством той «операции», процедуры, посредством
которой он появляется на свет. Главное – втащить то, что нужно,
внутрь математики, а там уже что-нибудь получится.
Так наполеоны математики превратили всё в кашу, где однородность
массы скрыла специфику ингредиентов.
Конечно, физика отставала от математики, которую обильно питали
грунтовые воды предпринимательства и плотные осадки
государственного интереса, однако, чем дальше, тем больше, они
развивались в тесной связи друг с другом.
Но физика имела и, может быть, имеет до сих пор определённое
преимущество перед математикой, а именно: в математике с самого
начала не было прояснено её отношение к человеку, то есть
исходные предпосылки математики вводились как общепринятые,
очевидные, не требующие дополнительного обоснования; к тому же
при достаточно быстром развитии становилось всё труднее
возвращаться в начало.
Физика же развивалась гораздо медленнее, так что её ноги (практика)
не так далеко убежали от головы (теории), что позволило ей к
новому времени производить более цельное впечатление (по
крайней мере, на меня); я имею ввиду, конечно, не количество
разнообразных теорий, а общие основания науки.
Если посмотреть на то, что происходило в физике на протяжении
столетий её развития, то легко обнаруживается следующее: чем
больше человек взаимодействует с предметом, который он изучает,
тем меньше в этом взаимодействии остаётся и от предмета, и от
человека.
Предметность не исчезает, она постепенно растворяется в единстве
взаимодействия; история науки – это история постепенного
«распредмечивания» науки, например, в современной физике, говоря
несколько грубо и преждевременно, предметы превратились в
энергию.
И ещё: история науки – это постоянная коррекция исходного пункта
физики – постулирования наличного (воспринимаемого) предмета;
последующее развитие физики вносит в это представление
коррективы, но не отменяет исходную ситуацию.
То есть в науке нет смены ошибочных представлений более истинными, а
есть – изменение типа взаимодействия человека с предметом,
по мере расширения и углубления которого меняется и предмет,
и человек.
Интересный вопрос: есть ли предел этого взаимодействия, есть ли
предел единства человек-предмет в предметном модусе
существования? Например, Декарт считал, что нет и поэтому не соглашался
с (предметным) атомизмом.
Понятно, что каждый раз определённый тип взаимодействия, например,
взаимодействие человека и предмета как тел, становится
доминирующим принципом рассмотрения, однако на следующем этапе
взаимодействия, например, при рассмотрении предметности в
континууме пространства-времени, принципы науки меняются.
Конечно, каждый раз находятся соответствующие данному типу
взаимодействия меры – длины, скорости, массы и пр., которые дальше
могут смениться не только в своих величинах, но и качествах.
Сейчас, например, такой мерой для физики является скорость
света; похоже, что без постулирования неких констант физике
довольно неуютно, хотя со временем она находит другие, более
соответствующие изменившимся обстоятельствам.
Принцип относительности, понимаемый как принцип мысли, а не принцип
очередного предпочтения, полагает отсутствие какого бы то ни
было онтологического постоянства. Поэтому, например,
скорость света никак не может быть постоянной; более того, само
определение света, то есть сам модус его существования не
может быть единственным, это всё равно, что полагать, что снег
тает при такой-то температуре, хотя каждый модус снега при
каждом конкретном состоянии тает при разных температурах, при
этом и действие таяния имеет, как минимум, не один модус.
Эти соображения показывают сам тип мышления, а не
рассматривают конкретные примеры.
«Ничто не остаётся всегда в своём положении и, следовательно, нет
ничего вечного» (Демокрит).
Например, когда человек сможет всю историю солнечной системы принять
за единицу взаимодействия, то есть далее неразложимую
целостность, или, как говорили древние – атом, то появятся и
другие константы этого взаимодействия.
Забираясь всё глубже в своём освоении собственного (себя и мира)
формирования, мы не можем не использовать при этом некоторые
костыли, которые придавали бы нам некоторую устойчивость;
однако по мере продвижения нам приходится их менять, чтобы они
из опор не превращались в тормоз.
Заметьте, каждый этап науки самодостаточен и не отменяется
последующим развитием, – классическая физика, соразмерная
предметности человека как отдельного тела, не отменяется современной
физикой; конечно, она не работает в других размерностях –
больших скоростях или малых величинах, но она на это и не
претендует.
А вот изменение размерности меняет и свойства изучаемого, и свойства
изучающего, это и есть история науки как изменение меры
человека.
То есть история науки – это смена мер, которыми человек осваивает
мир и себя; так особенностью совершенного этапа науки, который
только-только начинает «поддавливать» современный – это
освоение, подошедшее к самому осваиваемому – формированию.
Или, говоря языком Мамардашвили, не до-определение мира, а
определение его; то есть тот «картезианский зазор» между первым
(творение) и вторым (до-определение) шагом бытия, удерживаемый
усилием человека и растягиваемый в дление – тут мне
вспоминается «упадание» Хармса -, что позволяет до-определять мир
посредством совершенных предметов, так вот, этот зазор не
растягивается человеком до возможного максимума, а сужается до
минимума за счёт переноса внимания на первый шаг – творение.
Этот перенос внимания возможен только посредством мышления,
посредством координирующего элемента целостности.
Конечно, Мамардашвили не имел в виду реальную двушаговость бытия, он
имел в виду раскоряченность человека между неустойчивым,
постоянно меняющимся и устойчивым, совершенным, вечным; в этом
он похож на джедаев Лукаса, проморгавших онтологичность
тёмной стороны силы.
Тот, кто трансцендирует жизнь в первый – недоступный – шаг, тому
приходится делить мир и себя надвое: зло и добро, хаос и
порядок и пр., тот заставляет человека всё время выбирать между
первым и вторым, то есть заставляет человека разделять себя и
мир надвое.
Философия тем самым вынуждает человека воспринимать свою жизнь как
«игры на полях господних».
Кстати о играх, нам ещё предстоит рассмотреть заданную Гераклитом
тему игривости бога: «вечность – ребёнок, забавляющийся игрой
в шахматы».
Друзья, не делите себя надвое, живите всем собой: хорошим и плохим,
красивым и уродом, умным и глупым и пр., и из вашего
единства проступит то, о чём я всё время напоминаю – человек жив,
поэтому уже совершенен, ему не нужна архимедова
дополнительная точка опоры, даже в механике: одно движение руки сотрясает
Вселенную, потому что в этом движении – вся Вселенная.
Искать же эту точку вне себя, стремиться к чему-то, что уже не ты –
это не подвигать себя в сторону совершенства, а, наоборот,
отнимать его у себя, отчуждать его, то есть самого себя.
Будьте собой, и вы почувствуете «потряхивание» своей целостности;
вообще сотрясение, содрогание – очень русское мироощущение,
настроенность на которое составляет действительную обнажённую
тайну русского человека, не видеть которую невозможно, если
смотришь.
Так герои Тарковского «встряхиваются» распахивающимся окном
воспоминания; так в каждой букве Шаламова сочится боль обжигаемых
горячей кружкой губ; так в стихах Хармса резонирует живое
слово, кувыркаясь невыразимым ужасом через чрезвычайное веселье;
так моя мать, содрогаясь последним и малым, покупает себе
одежду у потерявшейся в толчее старушки и идёт домой
перешивать её.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы