Комментарий |

Тайна дикого гуся. (5)

Глава 5

В то время популярной стала песня: «Снятся людям иногда голубые
города, у которых названия нет…». Свиридовск как раз и был одним
из «голубых городов», возникших в Стране Советов самым
противоестественным образом. Его построили не на пересечении
древних торговых путей или давно существующих дорог, а в
стороне от них, вопреки здравому смыслу, по желанию одного
единственного человека. И человек этот не был Петром Великим,
повелевшим в интересах государства построить на болотистых
берегах северную столицу.

Санкт-Петербург изначально задумывался архитекторами как столичный
город. Свиридовск же строился, чтобы хоть как-то запихать
измученных людей в тепло и под крышу, причём под любую. Сначала
жители радовались тесным комнатушкам в щитовых бараках,
топили печки и бегали по морозцу в общий туалет. Прошло время,
и в городе появились коттеджи из шлакоблоков и временные
пролетарские двухэтажки из бруса, обитые дранкой и, для
вечности, покрытые штукатуркой. В этих домах была вода, канализация
с унитазами, дровяные водогрейные «титаны» и кирпичные
печи. И только потом началось бурное складывание скучных
панельных коробок, которые пятиэтажным однообразием уравнивали
представления людей о бесповоротном и всеобщем счастье.

Единственный на весь город архитектор зорко следил, чтобы типовые
дома строились ровненько и не высовывались одинаковыми
фасадами за незримую «красную линию». В этом, собственно, и
заключалась основная архитектурная идея свиридовских
градостроителей.

Последним нашим домом в Свиридовске стал низенький двухквартирный
коттедж с толстенными стенами на улице Барской. На самом деле
эта улица называлась иначе, но по чётной её стороне жили
одни начальники, которых Партия считала необходимым хоть как-то
выделить из общей массы рядовых коммунистов и беспартийной
части населения. Главные городские руководители жили в
отдельных коттеджах, пониже рангом – в домах на два хозяина,
среднее начальство – в двухэтажных каменных домах.

А учителя, врачи и интеллигенция из инженерного сословия обитали
вместе с народом в двухэтажных брусчатках, щитовых бараках,
сохранившихся деревенских избах или самодельных времянках без
адреса.

Мои уличные друзья-приятели жили по другую сторону Барской в
какой-то иной жизни. Я заходил к ним в гости и пил бледный
плиточный чай, ел смородинное варенье и чёрный хлеб с маргарином,
посыпанный сахарным песком. И всегда удивлялся и странному
вкусу их «сливочного масла», и рукомойникам, в которых
почему-то быстро заканчивалась вода, и тесноте барачных комнатушек,
где кроме кухонного стола, других столов не водилось, и где
вся семья собиралась вместе только спать. Дымящая печка
разделяла маленькую комнату на две части: «кухню с прихожей и
умывальником» и «залу со спальней». А во дворах – огромные
помойки и остро пахнущие хлорной известью дощатые сортиры с
надписью «М» и «Ж», где уединиться по «серьёзному делу»
невозможно – каждая половина сортира рассчитана на трёх страждущих.

Но в этих дворах была главная прелесть для всех пацанов: между
бараками или брусчатыми домами обязательно стояли огромные сараи,
отделённые друг от друга каменными брандмауэрами –
специальными противопожарными стенами. Их возводили, чтобы одного
скопления деревянных сараев хватало на несколько пожаров, а не
все они сгорали враз и дотла.

На крышах сараев и во дворах проходила наша жизнь, строго
подчинённая сезонному распорядку. Кто его устанавливал – неизвестно.
Но все знали: не время скупать спички и бахать из пугачей,
если все пацаны взрывают бутылки с карбидом. Попытки
изготовить чёрный порох почему-то не давали устойчивого результата.
Механическая смесь древесного угля, серы и селитры –
казалось, чего проще? Но взрывы не получались, и приходилось
доставать дымный порох «Медведь» и заниматься самой тонкой работой
– бикфордовым шнуром. Такой шнур, как известно, горит
изнутри и не гаснет даже в воде. Шнур моего производства
действовал только в условиях абсолютной сухости и не требовал ничего,
кроме толстой суровой нитки и клея БФ-2. Я обмакивал куски
нитки в клей и пропускал их через кучку пороха. Порох
приклеивался со всех сторон, и оставалось потерпеть до полного
высыхания запальных шнуров.

Пороховые бомбочки лучше всего получались из угловатых стеклянных
пузырьков от чернил. Пока я готовил бикфордовы шнуры,
кто-нибудь проплавлял в пластмассовых крышках дырочки нужного
размера, засыпал порох в пузырёк. Завернул крышку, вставил в
отверстие шнур – и всё готово.

Но однажды отец обнаружил под ванной несколько разряженных патронов,
а в шкафчике для охотничьих боеприпасов – недостачу пороха.

Были последствия…

Но вот у кого-то в руках появлялся первый можжевеловый лук, и
взрывной сезон заканчивался. Оперённые стрелы улетали в небо до
полной невидимости и втыкались в стены сараев. Жестяной
наконечник, сделанный из консервной банки, иногда даже приходилось
отламывать. Можжевельник или вереск, как мы его называли,
рос только в одном месте – на заброшенном деревенском
кладбище. Хочешь сделать настоящий лук, а не какую-нибудь
черёмуховую или рябиновую ерундовину – прямая дорога на кладбище.
Ходить туда по одиночке никто не смел: провалишься в старую
могилу и будешь лежать рядом со скелетом, и поседеешь за ночь
или сразу умрёшь от разрыва сердца…

На кладбище мы ходили группами. Кто-нибудь утаскивал из дома
бельевую верёвку и ножовку – дураку понятно, что без верёвки
человека из беды не выручишь, а вереск рубить топориком… даже
смешно. Самые ровные заготовки для луков, как нарочно, росли
внутри могильных оградок. Кому лезть – решали по жребию. Если
он выпал, то никто даже и не пытался хлюздить: лезешь и
пилиь, пока в глазах не потемнеет.

Обратно возвращались через Лешаки – гигантские овраги на окраине
Свиридовска. Будущие луки становились на время чапаевскими
саблями, а мы – конным отрядом, пробирающимся в тыл к белым. В
«тылу» каждого поджидали свои неприятности, но они не шли ни
в какое сравнение с тем, что уже завтра твоя стрела взлетит
выше неба…

Тетиву для лука делают из крепкого льняного шпагата и натирают
гудроном. Руки от стрельбы постоянно грязные, но зато тетива –
вечная. На месяц её точно хватает. Самое сложное – оперение и
наконечник. Без них стрела – тоненькая палка для сопливых
пацанов с игрушечными луками. Для оперения нужно немного:
живая курица, лезвие безопасной бритвы «Балтика», цветные нитки
№10 и капля клея БФ.

Американские индейцы считали, что из «мёртвого» пера, найденного на
просторах прерий, хорошего оперения никогда не получится.
Пёрышко нужно выдернуть из живой птицы, лучше из уснувшего
орла. Только тогда стрела может улететь так высоко, что даже в
бинокль не разглядишь. Орлов в Свиридовске, к несчастью, не
водилось, но куры всегда вертелись под ногами. А поймать эту
глупую птицу проще простого: немного пшена, пустой ящик,
тонкая верёвочка и палка, длиной в полметра – вот и всё, что
нужно для добычи живой курицы.

Высыпаешь пшено на землю, над ним устанавливаешь под наклоном ящик,
который не падает только потому, что упирается в
палку-насторожку. К нижнему концу этой палки привязана тонкая и длинная
бечёвка. Остается ждать, когда голод жертвы победит её
страх, и она окажется под ящиком. Дёрнул за верёвочку и птица, с
запасом необходимых перьев, оказывается в западне.

Не стоит ловить куриц из засады обычной удочкой с рыболовным крючком
и червяком. Во-первых, несчастная птица бьётся и кричит
так, что обязательно чья-нибудь мамаша начнёт орать из окна и
запомнит фамилии охотников. А во-вторых, опытные пацаны
говорили, что курица-несушка после поимки на удочку вообще
перестаёт нести яйца и годится только в суп.

Перед тем, как приделывать к стреле готовый наконечник, нужно её
оперить. Именно в момент прилаживания пера, есть шанс
непоправимо испортить тщательно отшлифованную стёклышком
палочку-заготовку.

Не всякому пацану-индейцу эта работа удавалась. Тонким лезвием нужно
чуть расщепить конец стрелы, вставить кусочек пера, крепко
сжать расщепленные концы и замотать ниткой с клеем. По цвету
нитки легко определить хозяина стрелы. И тут уж никаких
споров. А с наконечником всё проще: маленький «кулёчек» из
жести надевается куда положено, а дальше в ход идёт молоток – и
наконечник уже никогда не снимешь, его можно только
отломить.

Если появились луки со стрелами, то самодельные арбалеты ещё можно
использовать, а вот рогатки, стреляющие мелкой галькой – ни в
коем случае. Для рогаток разных калибров и систем, для
«пулечных» ружей, метко бьющих загнутыми кусочками алюминиевой
проволоки – свой сезон.

Так мы и жили: если все играют в «муху» или «чижика», то ни один
дурак не затеет игру в «чику» и в «ножички». Или, уж совсем
смешно, в «штандер» или «вышибалы». Все пацаны точно знали, что
пришло время играть в лапту, в прятки или в «двенадцать
палочек». Или пора рыть землянки, или строить настоящий штаб,
который противные девчонки-подлизы незаметно превращали в
«домик» с занавесками из старого тюля, столом со скатертью и
посудой, половиками и прочей дребеденью. И не успеешь моргнуть
глазом, как в военном штабе вместо изучения стратегических
планов и совершенно секретных карт, девчонки и
пацаны-бабники уже вовсю играют в какие-то «дочки-матери». И туда,
оказывается, уже нельзя войти, не постучав и не разувшись. И нужно
строить новый штаб в каком-то другом тайном месте, чтобы
«они не узнали». А как это место скрыть, если в наших рядах
есть заведомые предатели и плаксы – Серёжка Бабник и Вовка
Бабник, которых бдительно пасут и беспощадно школят их старшие
сёстры Нинка и Аля… Как сохранить тайну, если у надежнейшего
друга Валерки Мандарина из-за маленькой сестрёнки-шпионки,
не отстающей ни на шаг, появилась позорная кличка
«Писеляля». Боясь жестокого материнского наказания за недосмотр, он
привык поминутно спрашивать сестричку: «Ляля хочет писеть?» –
вот и получил: Валерка Писеляля. Это кличка даже хуже, чем у
Лёхи Голопуза – наголо бритого от вшей пацана, ходившего в
короткой грязной майке. Ведь обязательно кто-нибудь блажит
под окнами: «Писеля-ля-а-а!!! Выходи в воинки играть…
Писеля-ля-а-а!!!». Всё-таки не так позорно: «Голопу-у-уз,
выходи-и-и!!!». Валерка смирился с кличкой и продолжал таскать за
собой шпионку, а она с радостью выдавала все наши секреты
старшим девчонкам.

Ко мне клички почему-то не приставали.

Однажды я случайно узнал, что мои друзья моются не в ванне, а в
общей бане, в «мужской день», где все ходят голыми, парятся
берёзовыми вениками, обливаются ледяной водой и совсем не
стесняются друг дружки. Даже в кошмарном сне я не мог представить,
что могу при ком-то раздеться догола. Тем более, что в том
самом месте у меня очень долго, лет до двенадцати, не росли
волосы, а у всех пацанов-ровесников уже выросли…. Ну как же
в «таком виде» идти в общественную баню?

Вместе с домом нам достался большой сад и сарай с провалившимся
погребом, где, по словам одного из знакомых барчуков с
«начальственной» стороны улицы, покоились доспехи погибшего рыцаря с
настоящим скелетом внутри. Тщательное обследование
старинного подвала, похожего на склеп, не принесло результатов: ни
доспехов, ни скелета, ни даже отдельных человеческих костей
мы, к сожалению, не нашли. Но отец, под нажимом бабушки,
неосторожно разрешил использовать сарайный чердак для
тимуровского штаба.

Помогать старушкам, которых во всем Свиридовске проживало штук
двадцать, не больше, мы для порядка попробовали, но это почему-то
не прижилось. А вот наш приусадебный участок стал даже не
проходным двором, а настоящим «театром» военных действий. Там
рылись окопы и землянки, строчил деревянный пулемёт
«Максим», на все лады стрекотали настоящие фашистские «шмайсеры»,
выпиленные умелыми «партизанами» из подходящих досок. Под
кустами ползали разведчики, часовые поминутно требовали назвать
пароль, а пойманных шпионов связывали по рукам и ногам и
волокли в чердачный штаб на жестокий и беспощадный допрос с
пытками щекоткой. Многие пыток не выдерживали, выдавали все
тайны, а от безудержного смеха иногда мочились в штаны.

В крыше сарая мы первым делом пропилили люк и частенько наблюдали за
пароходами, которые нещадно дымили и прощально гудели,
проходя по судоходному каналу мимо Свиридовска. Осенью мы лежали
на крыше и смотрели на караваны неведомых птиц, летевших на
огромной высоте. Но их гортанные крики почему-то было
слышно и здесь, на земле. Они тревожили душу. И хотелось точно
так же закричать и подняться в серое небо, и улететь в дальние
южные страны, где никогда не бывает такой долгой зимы….

Равнодушные к крестьянскому хозяйству родители, иногда с ужасом
вспоминали свой двухдневный опыт содержания поросёнка в
шифоньере, в городской квартире, на третьем этаже. Они не понимали,
что делать с пустующим сараем, но по примеру соседей завели
кур, для которых отец соорудил специальный выгул с
высоченной изгородью из тонких жердей. Куры попались какой-то
специальной, не яйценоской и не мясной, а летучей породы. Они
выросли из обыкновенных цыплят, но стали настоящими свободными
птицами, легко взмывали на самый верх изгороди, окидывали
окрестности орлиным взглядом, и планировали прямо на огородные
грядки с чахлой растительностью. Наверное, их не очень сытно
кормили, и они просто боролись за жизнь. Директор станции
Петров убедил отца, что это особые куры, и ближайшей осенью
они могут запросто улететь в южные страны. Но отец успел
перебить летучих кур задолго до предполагаемого перелёта.

Отец смертельно боялся серых амбарных крыс и домашних мышей. Правда,
на дух не выносил и ручных грызунов-альбиносов с красными
глазами, которые продавались в зоомагазинах. А началось с
того, что однажды, ещё до моего рождения, он поймал в доме
огромную серую крысу и не знал, что с ней делать. Ведь её нельзя
оставлять живой. Отец попробовал применить
электротехнические знания на практике: убить крысу током. Но не выдержали
предохранительные пробки, и злобная зверюга величиной почти с
кошку осталась невредимой. Попытка утопить крысу в бочке с
позеленевшей водой привела к ужасным последствиям: противная
мокрая тварь как-то вывернулась и, клацая острыми зубами,
бросилась прямо на отца. Он бежал от неё по всему посёлку, да
так быстро, что вся злоба у крысы прошла и, по словам отца,
она оставила преследование всего через три или четыре
километра. Но он всё бежал и бежал, и не мог остановиться. А потом
с большой опаской возвращался домой уже по другой дороге,
чтобы не попасть в крысиную засаду.

Но почему-то отец ещё больше боялся мышей. Раз в два года мы с ним
рыли большую яму и «хоронили» содержимое наполнившейся
помойки. И вот среди перегружаемого мусора я нашёл мышиное гнездо
со слепыми голыми мышатами. Положив в стеклянную банку весь
выводок этих розовых и беспомощных тварюшек, я решил
показать «богатство» задумавшемуся о чем-то отцу. Я только протянул
ему эту банку…. Он дико закричал и отпрыгнул метров на
пять, никак не меньше, и уже замахнулся лопатой, не помня себя….
Я понял, что дело нешуточное и выкинул злосчастных мышат в
мусор, на верную погибель. Как-то даже не договариваясь, мы
об этом случае никому не рассказывали. Наверное, нам обоим
было немного стыдно.

Отец никогда меня не бил. За всю жизнь ударил только один раз, но
очень впечатляюще и за дело, никак не связанное с порохом,
капсюлями, взрывами и испорченными патронами к его ружью. Ему
самому в детстве здорово доставалось от матери за упрямый
характер, пока мой дедушка, его отец, сидел в сибирских
лагерях. Его заставляли идти в поле собирать колоски, чтобы семья
не пухла от голода. Но он прятался под кроватью, и его не
могли оттуда выгнать даже длинной палкой. Когда все уходили, он
брал пустое ведро и шёл на поле сам. И колосков приносил
больше всех.

***

Я лежу в чуме.

Подстреленная жизнь неспешно покидает ненужные части тела.

Оказалось – выносимо.

В этом последнем прибежище я вспоминаю своего деда. До сих пор не
могу понять: почему он не стал бичом? После возвращения из
лагеря он целый год не мог устроиться на работу. Но не спился и
не стал «вольной птицей», когда ни дома, ни семьи, и вообще
ничего, кроме собственных рук. А вот Дим Димыч, хоть и не
сидел, но выбрал именно этот путь. Почему?

К моменту нашего знакомства Димыч уже десяток лет безуспешно
выбирался в родную Пермскую область, но денег хватало только до
Иркутска. Сразу после промысла он сдавал меньшую часть пушнины
приёмщику Валере. Тот буквально обнюхивал каждую соболью
шкурку. И головой он дёргал, и носом шмыгал совсем не зря.
Эвенки, считавшие добычу соболя далеко не самым важным занятием,
даже и не пытались обмануть приёмщика. А если это
случалось, то Валера быстро их разоблачал и стыдил, как нашкодивших
детей. Но русские охотники ухитрялись зашивать шкурки,
разорванные даже пополам, да так чисто, что почти не оставалось
следов, снижающих оплату их труда. Эти мужики могли бы
озолотиться на починке женских капроновых чулок или колготок.
Особенно в те времена, когда достать их было сложнее, чем поймать
соболя в Африке. Никто, конечно же, не рвал соболей
специально. Но бывало, что азартные собаки хватали подстреленного
зверька и тащили в разные стороны. При этом обмусоленная
соболья шубка рвалась на брюшке. А некоторым чудакам просто не
терпелось вывернуть пересохшую шкурку мехом наружу, чтобы
прикинуть, насколько же она «потянет» в рублях и копейках. Ума
не хватало подержать шкурку на морозе, а потом занести в
зимовьё: и выворачивай её на доброе здоровье. Иногда охотнику
приходилось незаметно вырезать «лысину» у соболя, попавшего в
капкан и подстриженного мышами. Подготовка пушнины к сдаче
– это процесс…

Дима «дорабатывал» шкурки, как и все уважающие себя охотники, с
помощью чистого питьевого спирта, специальной расчески, ваты и
банки маринованных огурцов. Из меха с помощью расчески, ваты
и спирта вычесывалась засохшая кровь, смола и прочая
гадость. Шкурки становились пушистыми, и с ними было уже просто
жаль расставаться за те копейки, которые платило скупое
государство. На доработку уходило не меньше трех дней, но огурцов
обычно хватало. Опохмелившись рассольчиком, Дима сдавал
соболей и уже знал точно, сколько денег получит за пушнину,
сколько и у кого можно перехватить, пока не выплатят основную
сумму. Большая часть соболей оставалась в заначке, на всякий
случай. Где хранились шкурки, сколько их там, об этом известно
только хозяину….

Перед отъездом в отпуск, Димыч позволял себе отдохнуть и, как он
говорил, «немного попить». После промысла охотников не
загружали работой. Четыре месяца подряд они были привязаны к
провонявшим приманкой зимовьям, к далёкому лаю собак, к бесконечной
лыжне от капкана к капкану. Мужиков тянуло к собольим
шкуркам, от которых исходил сытный запах свободы и больших денег.
Свободу и каторгу между собой никто не связывал, потому что
насильно никого в тайгу не гнали. Даже наоборот, попасть на
промысел мог не каждый – привязывало многое: жёны, дети,
хозяйство, дрова, сено, коровы, то да сё.

Может быть, драгоценные шкурки только оправдание и маскировка жажды
приключений, сохранившейся у очень немногих?

Ты попал в тайгу.

Уже показал жёлтое брюхо вертолет, и тебе хотелось уцепиться за его
колеса, чтобы улететь назад, в тепло.

Тишина.

Скоро она перестанет угнетать.

Ты привыкнешь быть единственным источником человечьих звуков на
десятки километров вокруг.

А пока ты прислушиваешься к странному шороху…

Сдерживаешь дыхание, а потом понимаешь, что шуршит пар от выдоха,
мгновенно превращаясь в маленькие льдинки.

Ты, идущий по тунгусской тайге, этому небритому и седому затылку
Земли, даже не подозреваешь, что свобода наступает только после
жизни.

Скрипят юксы широких лыж.

Ты пока живешь.

И не просто живешь, а вкалываешь.

Работаешь, чтобы выжить и прийти не с пустыми руками.

Ты должен уметь всё, что умели делать люди сто лет назад.

Строить.

Шить одежду и обувь.

Печь хлеб.

Делать лыжи.

Ты должен уметь и то, чего не умели сто лет назад: быстро ловить
соболя, потому что в твоём распоряжении всего сто двадцать
коротких зимних дней.

Это промысловый сезон.

И вот после выпитой напоследок браги, после потных и похмельных
километров выхода из тайги, ты приближаешься к настоящей жизни –
среди людей. Ты мечтаешь снять липкую одежду, помыться в
бане, босиком пройти по тёплому полу в просторной избе, сесть
за стол в чистой рубахе и свежих армейских кальсонах с
завязочками. А рядом должна быть мягкая женщина, которая смотрит
на тебя с восхищением, жалостью и страхом, таким сладким
после долгой разлуки. Ты медленно, с растяжечкой, закусываешь
холодную водочку квашеной капусткой и грибками. Но, ни в коем
случае на столе не должно быть «силоса»: всяких там салатов
с винегретами. Все отдельно: маринованные помидоры,
хрустящие огурчики, крупно порезанный солёный сиг, рассыпчатая
картошка и душистый белый хлеб, который можно даже не есть, а
только вдыхать запах.

После первой рюмки ты закуриваешь продутую и размятую «беломорину»,
твоя женщина в это время заносит из сеней в избу
заиндевевшую печенку. А что может быть лучше строганины из лосиной
печёнки с черным молотым перцем и солью? После второй
пузатенькой и запотевшей рюмки она просто тает во рту, как шоколад.
Женщина морщится и думает: «Боже мой! Совсем одичал! А
похудел-то как…». Она поёживается от этих невольных мыслей и робко
трогает тебя за руку… Эта рука может не только убивать и не
только снимать шкурки. И ты вздрагиваешь от прикосновения,
потому что ты – ещё не совсем ты.

На самом деле ты ещё не вернулся.

Ты ещё дикий зверь, самый опасный для всего, что шевелится в
промороженной тайге. Тебе и самому страшно и непонятно: что будет
дальше? Когда закончится очередная папироса? Что произойдёт,
когда нужно будет встретиться с этой почти незнакомой
женщиной в такой невыносимой близости, что сердце может выпрыгнуть
из груди.

Все, что случится потом, зависит только от мудрости и терпения женщины…

У Дим Димыча не было ни избы с женщиной и тёплым полом, ни свежих
кальсон с завязками, ни грибков с водочкой. Только сыроватые
папиросы «Волна» и пустая, холодная избушка. Никто не плакал
в подушку бесконечными ночами, никто не переживал за Димыча
в те дни, когда весь спирт в термометре помещался в шарике
ниже температурной шкалы. Ждали его разве что приёмщик
пушнины, шмыгающий носом, да замученный жизнью и потеющий даже в
морозные дни толстый директор промхоза. На самом деле тому не
нужен ни Дима Подволоцкий, ни Васька Погадаев, ни другие
охотники, но для директора главное – план.

До райцентра, где давали деньги за пушнину, приходилось идти по
нартовой дороге, выматывающей хуже лыжни. Дорога получалась так:
бежит пара оленей, за ними тащится нарта. Упряжек может
быть несколько. Полозья нарт идут точно по следу каждого оленя.
Между ними и рядом – нетронутый снег. Идти можно только по
следу от полоза, то есть по узкой колее. Шаг вправо или
влево, и ты проваливаешься по колено. И так – сто двадцать
километров.

Димина избушка в деревне мало отличалась от зимовий в тайге. Она
стояла около деревенской бани, на берегу самой обыкновенной
таёжной реки, красоту которой можно разглядеть не сразу. Река
жила по-женски: разливалась и мелела, размывала берега и
незаметно изменяла русло, петляла и изворачивалась и даже текла
иногда в обратную сторону, если не могла пробить упрямыми
водами какой-нибудь ещё более упрямый скальный массив. Она
казалась тихой и спокойной, без ревущих порогов и грохочущих
водопадов. Ворчала потихоньку лишь на редких шиверах, но сразу
умолкала на застывших зеркальных плёсах. Она превратила
свои берега в непроходимые, забитые таёжным хламом и заросшие
колючим шиповником наволоки, чтобы людям неповадно было
совать нос в женские дела обыкновенной таёжной реки. Бывают такие
невзрачные на вид женщины, в серых и бесформенных одеждах.
И что там у них под одеждами знают только редкие
счастливчики.

Зимой река выглядела застывшей покойницей, в печальном обрамлении
чёрных елей и могучих голых лиственниц по берегам. Но
наступала весна, и река оживала. Мусор и помои, которые вся деревня
сваливала под берег, уносились буйной водой и льдом,
лиственницы покрывались жизнерадостной зеленью, и даже угрюмые ели
выпускали нежные побеги на каждой лапе, пережившей лютые
морозы. Деревья оживали не сразу. Казалось, они промерзли до
последней сердцевинной клеточки и никогда уже не проснутся. Не
пробуждал их настойчивый стук дятлов, не помогал хохот
обезумевших куропаток. Но деревья терпеливо ждали срока. Они
долго впитывали солнечный свет и гнали его к корням, в вечную
мерзлоту. И однажды утром возникала над березами и осинами,
необъятными лиственницами и зарослями тальника зеленоватая
дымка, и все понимали, что зима ушла. Прилетевшие кукушки
отсчитывали кому-то бесконечную жизнь.

Димыч выходил с промысла в свою деревенскую берлогу задолго до того,
как река оживала. Мылся в общей бане, угощался по чужим
домам свежей брагой, так как ни спирта, ни водки в деревне к
этому времени уже не оставалось. После выпивки он имел
короткую и не приносящую особой радости связь с Кларкой, одинокой
бабой, слишком высокой для низкорослых эвенкийских женщин, но
лицом уж точно не русским. К мужским притязаниям она
относилась с пониманием первобытной женщины, и по мере возможности
утешала любого страждущего. Это получалось так же
естественно и просто, как оказание помощи путнику, вошедшему в дверь
её дома. Первым делом – отодрать примёрзшую к поддёвке
суконную куртку, налить кружку чая и раскурить ему папиросу, пока
он отогревает у печки руки и снимает с бороды куски льда. И
всё это без дурацких расспросов.

Русские мужики, живущие в деревне, говорили между собой о Кларке
гадости, но никто не признавал, что бывал с ней, и не раз. Она
ничего этого будто и не слышала и от одиночества не
страдала. Всегда находился затосковавший без женского участия мужик.

Дима, вернувшись с промысла, тоже отмечался у неё и с грустью
вспоминал собственную пышнотелую бабу из иной жизни. От Кларки не
услышишь глупых слов о любви, не дождёшься горячих слез или
бессмысленных обвинений во всех прошлых и предстоящих
изменах. Не получалось с ней того, что очеловечивает близость
мужчины и женщины. Любовь с Кларой напоминала долгий путь по
натоптанной лыжне, которая всё равно приведёт куда-нибудь, и
можно ни о чем не думать. Димычу становилось невыносимо жалко
самого себя… И он плакал. Потом быстро уходил, сунув под
ржавый матрас шкурку соболя. Клара никогда и ни о чём не
просила, но и ей нужно жить.

А он возвращался в свою избёнку, привычно оглядывал нары у стены,
железную печку, грязный стол и три ящика вместо табуреток. На
столе транзисторный приёмник, перебинтованный изолентой –
память о прошлогодней драке. Рядом с ним – керосиновая лампа и
журнал «Новый мир», оставленный студентом-практикантом.
Пока грелся закопчённый чайник, Дим Димыч лежал на нарах, курил
и вспоминал пятьдесят лет своей так странно сложившейся
жизни, поделённой на две неравные части.

Прошлое представлялось красивым и длинным. Оно начиналось ещё до
войны, возле матери. Он помнил ощущение безопасности, которое
испытывал, когда утыкался носом в грудь этой могучей женщины.
Она гладила его по голове, вытирала нос, и он затихал.
Потом куда-то исчез отец, а мать с годами становилась все меньше
ростом, грудь её высохла и перестала быть самым безопасным
местом в мире.

А вокруг ширился большой город: с красивыми девчонками в громыхающих
трамваях, с медовым запахом резеды, с первым свиданием…. И
воздушной девушкой, которая, опустившись на землю,
превратилась в его жену, так похожую на его мать в молодости. У нее
была такая же большая и теплая грудь….

А потом всё пропало, как-то сломалось. Собрать прошлые события в
кучу и разложить их по полочкам, Димыч уже не пытался: не
хватало либо выпивки, либо смелости для беспощадного анализа
жизни.

Ныла переломанная в прошлом году рука. Васька Погадаев приревновал
Кларку и шарахнул лиственничной жердью, но Дим Димыч успел
подставить руку. Фельдшерица, приезжая дура, не признала
перелом и сделала согревающий компресс с ихтиоловой мазью….

Димыч никогда не рассказывал о первой своей жизни. Он берёг её, как
стекло от керосиновой лампы в зимовье. Прятал за
прибаутками, уводил разговор в сторону, как птица от гнезда.
Многолетние таёжные скитания относились им не к прошлому, а к
настоящему. Сегодня ты живой. Ты любишь эти небритые рожи за столом,
тебя с почтением слушают и называют по имени-отчеству,
потому что ты – герой дня. Завтра ты станешь обыкновенным
пятидесятилетним стариком Димкой Подволоцким. Деньги как пришли,
так и ушли. На отпуск их опять не хватило.

Ты опять никому не нужен. Никому не интересны твои приключения.

Мало кто знает, что такое настоящее одиночество. Буквальное, не в
толпе, не среди непонимающих людей, а когда ты просто один.

И на сотни километров вокруг нет ни одного человека.

И не на кого рассчитывать, и никто не поможет.

И ты опять думаешь о том, чтобы хоть на то время, пока не кончились
шальные деньги, стать героем дня. Пусть единственного.

Но для того, чтобы оказаться за столом с ледяным спиртом,
маринованными огурцами, варёной картошкой, кусками солёной щуки и
множеством друзей, нужно в очередной раз пройти через каторгу
промысла.

Чтобы в очередной раз понять, что ты никому не нужен.

(Продолжение следует.)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка