Тайна дикого гуся (3)
Глава 3
В первой половине дня, пока студиозусы дремали на лекциях, у меня
выкраивались свободные часы. Я проводил время в размышлениях на
тему «он и она». Расклад мыслей выглядел примерно так: «Он, понятное
дело, Враг. Если я решусь его убить и совершу этот полезный поступок,
то разобью её жизнь, и она сделается несчастной навсегда».
Весь мой «кровавый опыт» ограничивался случаем с томагавком и
«бледнолицей собакой» и однажды совершённым убийством курицы.
Стрела с жестяным наконечником была для верности отравлена соком
«волчьих» ягод. Показания соседки, труп птицы, можжевеловый лук
и колчан с тремя отравленными стрелами перевесили правдивость
моих оправданий. Я получил суровое наказание. Но разве оно сравнимо
с сибирскими рудниками и скоротечной чахоткой? Или расстрелом?
Я живо представил мгновенно поседевших родителей, сестру в чёрном
траурном платье, похороны, суд и приговор: «…к высшей мере…через
расстрел».
Тупик? Да. Убийство не подходило…
Когда не знаешь что делать – сделай шаг вперёд. Шаг обошёлся ровно
в шестьдесят копеек: пачка «Таллинна» и двадцать коробок спичек.
Одна тысяча двести спичек были аккуратнейшим образом очищены перочинным
ножом от так называемой «селитры». Полученное вещество обладает
свойством взрываться от сильного удара. Однако оно может и просто
гореть. Процесс, конечно, бурный, но относительно безопасный…
Каждую из двадцати сигарет я освободил от табака почти до самого
фильтра. В полупустую сигаретную гильзу закладывалась убойная
доза «селитры» от шестидесяти спичек. В качестве шомпола использовался
синий цветной карандаш, выпущенный фабрикой им. «Сакко и Ванцетти».
Кто они такие я не знал, но карандаш точно подходил по диаметру.
Заряд горючей смеси прижимался «пыжом» из табака. У единственного
потребителя сигарет «Таллинн» не оставалось ни единого шанса:
все двадцать сигарет заряжены самым тщательным образом и уложены
в пачку. Следы подготовки к террористическому акту уничтожены.
Мой расчет был предельно прост: студенты дымят прямо в комнатах.
Лишь один из них курит «Таллинн». Объект берет сигарету из пачки.
Красиво прикуривает. Через три секунды – вспышка. Жертва начинает
ругаться матом при девушках. Всё. С этой секунды он для моей сестры
– никто и звать его Никак.
Так и случилось. Сигарета. Спичка. Отсчет: три, два, один…. Вспышка.
Запах палёной бороды. Рычание… Но вместо желанного мата – таинственное
ругательство: «Массаракш!!!» С этой минуты я понял, что сестра
никогда не свяжет судьбу с обыкновенным красавцем-мужчиной: любовь
безжалостна и слепа. Её выбор обещал сделать их совместную жизнь
недолгой, но полнокровной и яркой. Ни одна другая женщина не смогла
бы полностью нейтрализовать весь вред, исходящий от этого рыжего
типа и, возможно, спасти мир от неисчислимых бедствий. Я видел
её счастливые глаза и понимал, что не стоит высказывать опасения
вслух. Так можно до конца дней сделаться врагом родной сестре.
Мне оставалось мудро молчать.
По настоянию сестры я дважды побывал в опере. И пока Германн добивался
правды от старой картёжницы, а толстый Онегин убивал не менее
упитанного Ленского, мы пили пиво в буфете театра с Сережей Скворцовым,
приятнейшим малым, назначенным мне в провожатые. Он комментировал
либретто, чтобы я не попал впросак перед сестрой. Я корчился от
смеха и давился пивом. Под осуждающими взглядами подавальщиц из
гардероба и строгих старух, сидевших с книгами или вязаньем у
каждого входа-выхода, мы уходили задолго до конца представлений,
посетив «на дорожку» солидный туалет и освободившись там от ненужных
проблем. Решить их в полумиллионном городе с единственным общественным
сортиром в здании центрального универмага, можно было только у
какой-нибудь тёмной подворотни. Я до сих пор благодарен сестре
за то, что она снабдила меня именно таким проводником. Он совсем
не умел изображать чопорную серьезность, и только благодаря ему
я не возненавидел оперное искусство. Хотя мог…
Спал я в мужской комнате, отличавшейся от девичьей крепким запахом
грязных носков, табачных окурков и отсутствием милых безделушек,
украшающих казарменное пространство. Каждый вечер, кто-нибудь
из обитателей комнаты рассказывал мне историю своей несчастной
любви. Грустные монологи эти произносились t;te-;-t;te, после
взятия слова, что я никому…никогда… Помню маленького и печального
корейца Ни и фотографию его прекрасной кореянки-дюймовочки. Помню
Пашу Волкова без передних зубов, с длинными ногами и печатью волчьего
одиночества на некрасивом лице.
Эти молодые люди как будто чувствовали во мне трагический опыт
неразделенной любви. Она съедала меня изнутри и делала мудрым
слушателем, способным на глубокое сочувствие. Я слушал их истории
со вниманием человека, сознающего тщетность утешений и способного
помочь лишь состраданием, не требующим слов. А может быть, это
старшая сестра понимала мои мучения и пыталась с помощью приятелей,
имеющих горький опыт любви, деликатно показать чужую боль. Может
и так.
Засыпая, я горестно думал о бесконечно длинной жизни, о будущем,
в котором уж никогда не найду счастья. И тихо мечтал, что когда-нибудь,
лет через тридцать или сорок, если стану совсем не пригоден для
приключений и подвигов, то непременно напишу детский рассказец
об этой поездке к сестре. И начну его со слов: «Когда мне исполнилось
четырнадцать лет, у меня возникла, наконец, возможность хотя бы
на неделю оставить изрядно надоевший родительский дом…».
Душа, освободившись от дневных забот, неслышно улетала в родной
Свиридовск, чтобы всю ночь просидеть у изголовья любимой девочки…
Родители подарили ей славное и нежное имя. Я смог узнать его только
через год…. Как же смешно звучит: «после нашей первой встречи»…
Мы встретились на спектакле «Снежная королева» в единственном
клубе Свиридовска, где моя мать работала режиссёром. В танце цветов
я увидел маленькую ромашку и уж больше никого не замечал. Я не
мог ни понять, ни объяснить, почему каждая клеточка моего щуплого
мальчишеского тела мгновенно намагнитилась от присутствия именно
этой миниатюрной голубоглазой девочки. Никогда ещё в своей коротенькой
десятилетней жизни я не испытывал подобного восторга. Тогда мне
казалось, что во всем зрительном зале она видит только меня одного
и танцует лишь для меня. Ромашка исчезла за кулисами, и продолжение
спектакля перестало меня интересовать.
Что-то огромное и страшное заполнило меня изнутри. Оно не помещалось
и рвалось наружу. Меня бросало то в жар, то в холод, и с этим
я ничего не мог поделать. А то огромное, что не могло во мне поместиться,
стало моей душой. До поры она тихо пряталась где-то внутри, сжавшись
в маленький комочек. Единственное, что я понял сразу: появилась
тайна, и об этих непривычных и стыдных чувствах не должен знать
никто-никто на всём белом свете.
Я стал окрылённым семечком одуванчика и мог воспарить в небо….
***
«Плёнка» внезапно оборвалась.
В чуме тепло.
Я плотно зажимаю ладонью смертельную рану, чтобы можно было дышать.
Мой нечаянный убийца-спаситель в глубокой задумчивости смотрит
на огонь.
Он ещё ничего не знает. Мечтатель и романтик…
А я знаю, что всего через два года из задуманной им коммунистической
колонии сбежит Федя – самый первый колонист.
И я вспоминаю эвенкийских ребятишек.
Другая жизнь и другое детство.
Дикой травой они растут в этой таёжной глухомани …
***
На берегу реки, которая тонкой жилкой тянулась по диким просторам
тунгусского края, раскинулась маленькая деревушка. Если смотреть
на нее сверху, прямо с неба, то она походит на бесформенную засохшую
болячку на нездоровом теле плешивой, местами горелой и как будто
выщипанной северной тайги. А вообще-то деревушка с названием Сосна
была единственным островком цивилизации на сотни километров вокруг.
Русские охотники проводили здесь месяц или два, ждали баржу с
продуктами и совсем не заботились об устройстве временных летних
гнёзд.
Цивилизация в деревне, если сказать честно, получилась не совсем
полноценной. Электричество хранилось только в батарейках транзисторных
приемников: дизельная электростанция уже лет пять назад вышла
из строя, алюминиевые провода превратились в уловистые «морды»
и «корчаги», а столбы, на которых они когда-то висели, давно стали
печным дымом. Но ещё остался в деревне фельдшерский пункт с йодом,
бинтами, ихтиоловой мазью и валидолом. Ещё стоял покосившийся
клуб с вывеской «Красный чум» и вечной «Славой КПСС» над печкой
из железной двухсотлитровой бочки, лежащей на боку. А главное,
в деревне имелся магазин с небольшим запасом спичек, десятикопеечных
пачек табачно-махорочной смеси, папирос «Волна» и «Север», керосина,
муки, риса, сухого молока и кильки в томатном соусе. Водка и спирт
давно выбраны «под запись» и выпиты. Кое у кого из оседлых жителей
ещё оставались сахар и дрожжи, позволявшие сохранять определенный
смысл жизни и кочевать по деревне по мере созревания сорокалитровых
фляг с брагой. Но брага давала тяжкое похмелье, и все с нетерпением
ждали весеннего завоза продуктов, креплёного красного вина и свежей
водки, залежавшихся на складах в верховьях Нижней Тунгуски. Запас
спиртного позволял кое-как дотянуть с конца мая до октября. В
деревне пили все...
Кончался апрель 1976 года. Дятлы дробным перестуком сообщали друг
другу о наступающей весне. Медленно оттаивала тайга. Хрупкими
ветвями могучих лиственниц она тянулась к ещё не нагревшемуся
солнцу. Корявые сучья приземистых сосен походили на узловатые
и иссохшие стариковские руки, бескровные и озябшие. Снег порыжел
и уже оседал, наливаясь водой. Выпячивались на его поверхности
бугорки зимних следов, олений помет расплавлял под собой снег
на нартовых дорогах. Местами, на солнечных склонах, обнажился
брусничник с уцелевшей прошлогодней ягодой. Хохотали от радости
и первого тепла куропатки, бормотали и чуфыркали тетерева. Но
трудно было поверить, что совсем скоро листвяги покроются зелёной
молодой хвоей, и скупая на улыбки тайга сразу повеселеет.
Потемневшие избёнки на одном конце деревни лепились одна к одной,
как старухи, собравшиеся посудачить, а на другом стояли редко,
порознь. Единственный в деревне конь шарился в кучах несъедобных
помоев. Сено у него давно закончилось, он копытил пожухлую прошлогоднюю
траву и жался к людям. Иногда ему доставались остатки заваренной
кипятком низкосортной муки, которой обычно кормят собак. Он аппетитно
чмокал губами и не обращал внимания ни на лай хозяйки тазика с
кормом, ни на запущенное полено. Эвенки качали головами, посасывая
самокрутки, но не прогоняли коня. «Однако, не дотянет до травы»,
– говорили они. И думали о старости, о том, что придёт и их черёд,
пусть не нынче, так следующей весной. Думы, едкие, как махорочный
дым, слезили ослабшие глаза.
Стариков в деревне осталось совсем мало. Тянет к себе земля, да
и годы прижимают к ней всё ближе. Вот бабку Наталью месяц назад
схоронили. А земля здесь не пух: промерзла до самого ядра, три
воза дров сожгли, чтоб могилу старухе вырыть. Два мужика целый
день ямину долбили, а одолели чуть больше метра. Спрыгнул на дно
могилы Захарка – по грудь. Мужичонка, как и все эвенки, ростиком
не велик, хотя и годами не молод. Прищурил хитро глаза на безусом
лице, почесал пятерней затылок и говорит напарнику: «Человек старый,
зачем глубоко копать? И так не вылезет». И добавил убежденно:
«Хватит ей. Глубоко и так. Хватит. Был бы молодой, тогда мало,
а ей хватит». На том и остановились.
Гроб делали русские мужики. Из тех, которых мотает бурливая жизнь,
бьёт обо все углы и выкидывает за ненадобностью вот в такие края,
где досок нет даже на гроб. Содрали шесть тесин с крыши нартового
сарая. Он давно превратился в запас пиломатериала: оленье стадо
уже почти всё вырезали, а нарты растащили. Гроб сделали отличный,
хоть и материал был неважнецкий. Старики приходили, щупали, вроде
как на себя примеряли. Молчали одобрительно и опять уходили в
бесконечные, как здешняя зима, мысли.
Появились забереги и уж не перейти реку. Вся деревня от мала до
велика ждала с нетерпением, когда река тронется, и всё на ней
оживёт. Зашумят моторы, можно будет сплыть в райцентр за двести
километров, опять же баржа с продуктами придёт. Прошлый-то год
запасы маленько не рассчитали. До завоза ещё месяц, не меньше,
а масла уже давно нет, даже постного, последний сахар из заначек
пустили на поминальную бражку. Мясо, правда, есть – охотники в
деревне, слава богу, не перевелись. Управляющий уже давно ушёл
в центр пешком, по нартовой дороге. По делам или просто от скуки
сбежал. Кто его поймёт?
А река молчала. Ей было не до людей. Она наливалась снеговыми
соками тысяч ручьев, бегущих по распадкам, и готовилась к долгожданному
освобождению от надоевшего льда. Он портился прямо на глазах и
всё дальше отходил от берегов. Однорукий Алька уже ухитрился поставить
возле берега сети. Держа в единственной руке лёгкое двухлопастное
весёлко, он шустрил на лодке-погонке по открытой воде. У Альки
– вечная папироса в зубах, на бритом лице – счастливая улыбка.
Пил он меньше других, но по пьянке доказывал, что вторая рука
у человека лишняя, одной вполне достаточно, а вот двух ног для
промысла явно не хватает. Алик и без руки получился человеком
семейным и хозяйственным, числился на почте радистом с зарплатой,
хоть и маленькой, но регулярной и со всеми северными надбавками.
У него имелся маленький казённый движок для зарядки батарей деревенской
рации, с помощью которой деревня выходила на связь с внешним миром.
Остальные русские мужики, а их было пятеро, считались бичами.
Такие люди водились всегда, во всех странах и во все времена.
Они открывали с Колумбом Америку, а потом мыли золото на Клондайке,
они ловили бобров и ондатру в Канаде, становились бутлегерами
и беспощадными гангстерами в американских соединенных штатах.
Они заселили Австралию и делали консервы из кенгурятины. Они и
Сибирь освоили, перейдя Урал вместе с Ермаком. У каждого бича
– биография, свой путь и разбитое вдребезги прошлое среди нормальных
людей. О прежней жизни они говорят редко и не первому встречному.
Советскому государству бичи обходились гораздо дешевле, чем зэки.
Они не требовали пайку, прокорм зарабатывали сами, вкалывая на
«комсомольских» стройках, в экспедициях, на лесозаготовках, в
старательских артелях, на промысле пушнины и рыбы. В глухой тайге
каждый из них мог выйти из избушки и заорать со всей дури: «Наш
Генсек – мудак!!!» И тайга либо с удовольствием соглашалась многоголосым
эхом: «Так… так… так… так…», либо издевательски переспрашивала:
«Как?… как?…как?..»
После поминок по бабке Наталье, трое из бичей подались на весновку
в тайгу, мясо добыть и оклематься после загула, а двое остались.
Сегодня они пекли хлеб. Есть масса способов выпечки хлеба. Можно,
например, при наличии железной бочки, построить рядом с избушкой
«печь-пекарню». Хлеб в такой печи бывает готов через час. Вкус
его – это нечто непередаваемое, съев за один присест буханку,
ты буквально пьянеешь от сытости и полного блаженства.
Рыжий Федька, бывший студент-охотовед, растопил пекарню и, сидя
на брёвнышке с молодыми парнями-эвенками, пытался хохмить по поводу
напарника:
«Тащи, говорит, Федька, формы. Ну, я сразу дельный совет: а что
если, говорю, Димыч, мы все эти ингредиенты в их сложной совокупности,
проще говоря, тесто, плюхнем в одну форму? К примеру, в тазик?
И в нем испечём? Но Димыч – консерватор. Трудно даже повторить
краткое изречение, которое он мне высказал на этот счет. Пришлось
бежать к Петровне за формами». Убедившись, что его опять никто
не понял, Федька смачно плюнул, с тоской посмотрел на осточертевший
лёд и подался в «бичарню» читать прошлогодний номер журнала «Новый
мир» и издеваться над Димычем.
Бичарня или «бичхата» представляла собой небольшую избушку, покрытую
лиственничной дранкой – нечто среднее между домом и зимовьём.
В углу стояла железная печка, которую ушлый Димыч топил сырыми
дровами, чтобы реже подбрасывать и не загибаться от жары.
– Ну, как, Федул, пекарня топится?
– Так точно, ваше высокородие!
Федька стоял «во фрунт», страшно выпучив глаза и приложив левую
руку к правому виску. Рыжие патлы на его голове торчали мышиными
хвостиками. Он ждал команды «вольно».
– Вольно, Федька, вольно. Хлеб подходит. Пойду пекарню проверять.
Димыч вышел. Федька оглядел грязную комнату: две железных кровати
у стен, вместо матрасов – засаленные спальные мешки. У окна –
стол с не очень чистой посудой, старинный с облупленной краской,
стул и чурбак, служивший табуретом. Из-под стола выглядывала пустая
алюминиевая фляга. В ней Димыч ставил бражку, вернувшись с охоты.
Уже через неделю она поспевала, и он в свою очередь поил деревню.
На стенах вместо обоев пришпилены кнопками старые афиши.
«Неужели и мне придется вот так же пропадать? – думал Федька,
– вот Димыч – старожил. Каждый год собирается на материк, а дальше
райцентра не выбирался. Пушнины сдает на пару тысяч, но дорога
в аэропорт проходит мимо магазина. Заходит туда Димыч и видит
очередь. А в ней каждый второй – знакомый.
– Ну что, Дим Димыч, как поохотился?
– Нынче неважно, полный голяк. Кое-как продуктёшки оправдал.
– Брось, Димыч, прибедняться. На Запад собрался? В отпуск?
– Да, пора родню повидать. Поди забыли, что живой...
– Ну ладно, вставай передо мной. Люди против не будут. Человек
с тайги вышел, нужно ему винишка бутылочку взять? Так или нет?
Очередь гудела, но Дим Димыча пропускала. Когда подходил его черед
брать, он лез в карман, долго шарил там и, наконец, выкладывал
на прилавок кучу смятых червонцев:
– На все.
Но оказывалось, что красного вина в магазине на все деньги не
хватает, нужно идти на склад ещё за одним ящиком, однако есть
коньяк…. Очередь уже начинала шипеть…
– Давай коньяк, какая разница, – отмахивался Димыч.
Сразу его окружали «старые друзья». И Димыч, польщённый вниманием
и почётом, а их в аккурат так не хватало для полноты жизни, шёл
обмывать в ближайшую бичхату очередной отъезд. В конце отпуска
он возвращался в деревню потухший и с синяками разной свежести.
– Ну, как, Дим Димыч, родные места? – спрашивали деревенские.
– А ну их! Опять денег не хватило, – проговаривал разбитыми губами
отпускник. После загула денег у него оставалось рублей триста.
Но этого хватало для закупки продуктов на следующий сезон.
«Вот так и я, – думал Федя, – почти весь год в тайге, а прилечу
на материк и двух слов связать не смогу. С колонией всё смутно:
главные коммунары в армии. Да и как строить коммуну во всей этой
нищете, среди поголовного пьянства и абсолютной дикости? Полный
бред. Чистая этнография. В жизни так много разнообразия, а здесь
только свобода. Ходи хоть голый, хоть пьяный…. Говори хоть о чем
– не поймут…».
Фёдор зевнул, сел на кровать, лениво потянулся за папиросой. Она
выскользнула из пальцев и упала на грязный пол. Взял вторую, закурил
и лёг поверх спальника прямо в грязных болотниках. «Говорят, –
думал Федя, – что в голову лезут всякие мысли. А ведь это неправильно.
Мысли лезут из головы. Как черви. Старуху закопали. Прожила здесь
всю жизнь. Зачем? Будет теперь лежать в этой вечной мерзлоте.
Да и жила она – не жила, а тлела, как головешка. И я тлею…. И
кто вспомнит, что топтался когда-то на белом свете Федул…». Мрачные
мысли сморили, и он уснул…
…у реки сидел рыжий косматый человек, в набедренной повязке из
волчьей шкуры и резиновых галошах. Он опирался на суковатую дубину
и смотрел на противоположный берег. Там раскинулся маленький,
утопающий в зелени садов, город. Слышалась музыка, сигналы автомобилей,
гудок проходящей электрички. На песчаном пляже загорали парни
и девушки. Человек жадно смотрел на все это, ноздри его раздувались
и, наконец, из груди его вырвался дикий звериный вой…
– Хорош орать, Федька! Я, бляха, язык ошпарил! Лежит себе тихо….
Ну, думаю, спит человек. А он заорал благим матом. Хулиган. Вставай
чай пить.
Федя понюхал воздух: в избе пахло свежим хлебом.
– Ну, Димыч, ты мастак. Мне приснилось, будто ты каравай испек
прямо в тазике. В деревне каждому по куску досталось, а мне не
хватило. Вот я и заорал. Нет, понимаешь, социальной справедливости,
дискриминация по цвету волос!
– Ну-ну, сказывай. Я никак не пойму: на кого ты учился? На охотоведа
или на комика?
– На трагика, Димыч. Жить или не пить? Вот в чём вопрос, – продекламировал
он замогильным голосом. Димыч во второй раз поперхнулся чаем.
– Артист ты, Федька, – выдавил из себя сквозь кашель.
А Федор продолжал истово:
– «Я – Мерлин, Мерлин, я героиня самоубийства и героина!»
– Ты чай пей, самоубийца.
И Федька взялся за чай, откусывая огромные куски от горячей буханки…
«Да, – подумал Димыч, – женить тебя надо, паря. Тогда и орать
не будешь».
Фёдор вышел из избы поколоть дров. Чурка попалась матёрая, суковатая,
и с первого раза не поддалась.
– А ты её по краю ёбни, наискосок…
Федя присвистнул. Советчиком оказался Колька, мальчуган лет пяти,
в галошах на босу ногу и с засохшими соплями, сын Клары от неизвестного
бича из экспедиции,
– Сударь, вас кто так выражаться научил? – спросил Федька, присев
на корточки.
– Никто. Сам.
– Ну, молодец, – Федя в смущении почесал затылок.
– Дядя Фёдор, а скоро лето наступит? – ещё один голосок сзади.
Вокруг собирались разношёрстные ребятишки.
– Дядя Федя, расскажи сказку.
Он сел на чурку, и через некоторое время разошёлся не на шутку:
– … и сказал тогда господь Бог: пусть холод скует навечно тунгусскую
землю и не будет на ней никогда ни весны, ни лета.
– А бога нет, дядя Федя.
– Правильно, Колька, бога нет. Но это сказка. Не перебивай.
Колька поскрёб под носом, а Федя продолжал:
– Услышали эти слова птицы и устроили птичий базар. По-нашему
– собрание. Громче всех бормотали тетерева. Потом засвистели и
забулькали рябчики, но их тоже никто не понял. Старый чёрный ворон
сказал: «Предлагаю искать крайнего. Вот посмотрите: среди нас,
птиц оседлых и местных, самые бесполезные – кукушки. Это вроде
как бичи. Терять им нечего, а потому лето украсть у господа бога
должны они». Все радостно загалдели, а ворон продолжал: «А мы,
птицы семейные, будем отныне предоставлять кукушкам жилплощадь
в своих гнездах, и воспитывать их детей». Птицы долго хлопали
чёрному ворону, а кукушки без лишнего базара собрались в стаю
и полетели за синие хребты, воровать лето. И с тех самых пор в
ваших краях лето наступает тогда, когда прилетают кукушки. Вот
и сказке конец, а кто слушал, тот молодец.
Фёдор замолчал. Ребятишки стояли вокруг, затаив дыхание.
– Колька, закрой рот и вытри сопли, – скомандовал Федя.
Колька поспешно выполнил приказ.
– А теперь, дамы и господа, бегите домой. Уже холодно.
– Дядя Федя, а когда лето наступит? – спросила маленькая девочка,
опоздавшая на вечернюю сказку.
– Ты что, бляха-муха, не слышала? Вот кукушки прилетят, лето и
наступит, – наставительно сказал Колька. Дети разбежались по домам,
где их особенно никто и не ждал, а Федя ещё долго сидел на чурке
и курил.
Ночью тронулся лед.
Вся деревня с утра и до позднего вечера торчала на берегу. Старики-эвенки
молча курили, и трудно было прочесть что-нибудь на их лицах. Ребятишки
бегали, играли и пока ещё ни о чем не задумывались. Федя сидел
на бревне. На коленях – бесценная толстая книга: «Справочник путешественника
и краеведа» под редакцией академика Обручева, который когда-то
проплыл чуть ли не всю Подкаменную Тунгуску на эвенкийской берестянке.
Книгу эту, читаную-перечитанную, Федя даже не листал. Рядом лежала
пачка папирос «Волна», и никто не мешал ему сидеть в стороне и
курить.
На третий день прошли последние льдины. К вечеру кое-кто спустил
на воду лодки, в воздухе вкусно запахло бензином, зашумел чей-то
мотор. Димыч с Федей пили чай без сахара, но с сухим молоком и
свежим хлебом. Больше жрать было нечего.
– Вот что, Федор, – начал Димыч, – мы тут с мужиками насчет тебя
толковали… Пора тебе, паря, жениться. Баб подходящих здесь нет,
девок вообще нет, а бичей и без тебя хватает. Человек ты хороший,
грамотный. По себе и пару ищи. А от деревни выделяем тебе полторы
тыщи рублей. Не на бедность кидаем, а чтобы ты на Большой земле
нашёл бабу путёвую, с характером. В таком деле спешить нельзя.
Я тебе сказывал, с какой коброй сам жил. И учти: мне на два месяца
двух тысяч не хватает, так я же пью. А тут дело серьёзное. Не
возьмёшь – людей обидишь. Жену не найдёшь – деньги назад. Пропьем
всей деревней.
Димыч выложил три нераспечатанные пачки пятирублевок и вышел из
избы. Федя долго смотрел на деньги. Наконец успокоился, взял их,
завернул в кусок газеты и бережно положил в карман рюкзака….
На следующий день первая лодка отправлялась в райцентр. Провожала
её вся деревня. На берегу появился Колька и закричал:
– Дядя Федя! Кукушки прилетели!
Все сначала засмеялись, а потом притихли. Прислушались. Из ельника
на противоположном берегу донеслось ласковое «ку-ку, ку-ку, ку-ку…»
– Ты приезжай, дядя Федя, рыбу будем ловить, – голосок Кольки
перекрывал шум заведённого мотора. Когда лодка скрылась за поворотом,
Димыч вошёл в свою избушку, закрыл дверь на крючок и сел за стол.
Он достал из кармана початую пачку денег и стал раскладывать на
кучки. «Так, стало быть, триста на заброску, – Димыч задумался,
глядя на жалкие остатки, – ну, а на это как раз можно «родню повидать»,
а то уж год без синяков…».
Река петляла по тайге, звук мотора то удалялся, то возвращался.
А в наволоке, по ту сторону реки, пела свою песню уже вторая кукушка.
***
Кукушки давно улетели.
Никто не намекнёт – сколько осталось жить…
Уже понимаю – не лет, а часов.
Умирать в этом чуме совсем не хочется. Сейчас бы в больницу. Но
Тунгуска скоро встанет. Самое неподходящее время – ледостав. Никуда
не доберёшься. Да и местные эскулапы для моей раны слабоваты.
Душу бы спасти…
Детство вспомнить…
И обиды простить …
(Продолжение следует )
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы