Голова Орфея (21 марта - День поэзии)
Одилон Редон Голова Орфея в водах реки Гебр, или Мистика. 1880.
Гроза, сорвавшая с себя маску. Лик ее ужасен. Ее магические заклинания и прорицания, ее глаголы-молнии. Это не сладкопевная Муза, дочь Аполлона и Мнемозины. Нет – это Медуза-Горгона, Пифия, Сивилла, библейская Дивора и скандинавская Вёльва, кельтская Фея Моргана, египетская Исида и аккадская Иштар. Поэт – искра этой грозы. Поэт – Соловей-разбойник, круто налившийся свист, Див верху древа, пробудившийся орел. Или – шепот, робкое дыханье, трели соловья, серебро и колыханье сонного ручья, отблеск лунного света на рукаве, мотылька полет незримый, звезда на трепещущих мокрых ладонях, огонек за рекой? О́рган всеотзывчивости, отклик лирического сердца, всемирное соловьиное эхо? «Таков и ты поэт». Долг поэта – умереть с песнью на устах. Знаем, знаем: поэзия живет смертью своих любимейших птенцов-певцов – поэтов. А поэт идет себе по миру, беспечнейший из созданий, перед распутьями земными, исполнен думами златыми, незамечаемый никем, смиренный, тихий и босой, за благословенной своей звездой. И в том ему отрада, что ничего не надо нищете его святой. Он – автор молитв и гимнов. А автору надобен токмо звон, а кроме того ни что. Автору надобен вечерний звон.
Споры о поэзии – что может быть нелепей! Да и любые разговоры о ней. Стихотворение – насест для Сфинкса. «А если что и остается / Чрез звуки лиры иль трубы…». И что же остается?.. Сфинкс, хранитель тайн и загадок. Как отличить поэзию от не поэзии? Музыка сфер или кошки скребут? Кто в лес, кто по дрова. Лебедь, рак и щука. Нет, постой! Вот читаю: «Глагол времен, металла звон». Поэзия поет и на гуслях играет, «растекашется мыслию по древу, летая умом под облакы, мыслию поля меря». Трубит в златокованые трубы: «Кому Боголюбово, а мне горе лютое». У поэзии свои открытия: окно-сердце, распахнутое в единый и неделимый мир, прекрасный и яростный. А в него влетает «Неведомый шедевр» с неразборчивым автографом из древнего Шумера. Вот новость! Поэзия говорит (поет, конечно, поет!) на языке дорассветном, когда еще заря первого Дня Творенья не зажглась, когда еще небо от земли не отделилось, и верхняя вода от нижней, и все было вместе, едино и неделимо. Поэзия единая и неделимая! Пушкин с графом Хвостовым под ручку. В небе гармонической точности гори, гори бессмыслицы звезда!
Мастера-стиходелы с гордо задранными, как у носорогов, носами из кошмара Ионеску. Но – «Здесь духа мощного господство, / Здесь утонченной жизни цвет».
Поэзия, всегда неучтенная, перелетная птица нас покидает, отправляясь зимовать на неведомый благословенный юг, в дальние края, и ей не нужны ни эксперты, ни одежды. Ну, тогда и мы, давай, вернемся с ней туда же, в ту заповедную, прекрасную страну, в начало времен, к Великому Корню. Был же когда-то общий настрой, один на всех, единый и неделимый. До Вавилона. А это уж потом – потоп. Вкус, цвет, семь бед. Федра, Фрейд, голова Орфея.
– Да что же за сволочная штуковина такая, эта поэзия! – возмущается, растерзанный собственными загадками, доведенный до отчаянья, сверженный со своего насеста древний Сфинкс, – существует – и ни в зуб ногой!
Суровая сова мудрости на плече Афины Паллады и соловьиный хоровод Муз, ведомых лирой Аполлона в священной роще. Герменевтика Ганса Гадамера и мерный накат гомеровских гекзаметров. Сушь термина и живой голос стиха. Строгий язык категорий и темная символика пифических прорицаний. Что между ними общего? Древность предпочитала загадку и притчу. Рассуждения – не ее стиль. Логика в железном венце силлогизмов воцарится позже. Возведенная на престол Истины Аристотелем, она правит мышлением до сих пор. О, логика теперь высоко взлетела! Что Аристотель! Ее неотвратимые алгоритмы скоро отцифруют каждый каприз и курьез мысли. Но поэзия, как известно, не очень-то в ладу с логикой. Об этом у Платона: «Кто владеет своим рассудком, тщетно стучится в двери поэзии. Творения здравомыслящих затмятся творениями неистовых. Поэт, когда садится на треножник Музы, уже не находится в здравом рассудке, но дает изливаться своему наитию, словно источнику, нередко противореча самому себе и не ведая, что из сказанного истинно, а что нет. Относительно поэтов вот что я узнал: не мудростью могут они творить то, что они творят, а какою-то прирожденною способностью и в исступлении, подобно гадателям и прорицателям, не зная того, о чем говорят».
Вот этой-то «не мудростью» и мыслил древний мир. Мыслил мифически и поэтически. И почему-то, в противоположность Платону, считал единственно возможной, подлинной мудростью. Поэт и мудрец в древности – одно лицо. Мысли о мире и о себе пелись космогонической поэмой и гимном в устах певца-прорицателя. Мудрецы Риши древних ариев, создатели Вед, нашли образ мирового первочеловека Пуруши не в логике рассуждений и математических постулатов, а в гармоническом строе священного языка, в звуках санскрита. Первочеловек Пуруша принес в жертву свою целостность, чтобы из членов его тела возник мир и все вещи и существа. А семь мудрецов Риши превратились в семь звезд Большой Медведицы, чтобы их лучезарная мудрость всегда светила с небес людям.
Ибисоголовый Тот, бог мудрости в древнем Египте, бог письма и счета, владыка великих чар и целитель, создатель священных книг, «Книги дыхания» и «Книги мертвых». Он же вдохновитель жрецов и писцов. Бог Тот на суде Осириса в загробном мире записывает результат испытания: на одной чаше весов сердце умершего, на другой – перо истины. Что же это, если не поэзия? Не от него ли, великого Тота и наш славянский Велес, играющий на пастушеской свирели мудрости, бог-чародей, владыка царства мертвых и покровитель поэтов-певцов, вещих Боянов. В «Слове о полку Игореве» вещий Боян назван: «Велесов внуче».
Еще раньше, на заре цивилизаций, мысль Шумера и Вавилона создала удивительно поэтический и загадочный миф о могучем герое Гильгамеше, искателе истины и бессмертия. Прототип духовных искателей всех времен.
Великие мудрецы Китая Лао-цзы и Чжуан-цзы свое учение излагали не в скучной диалектике понятий, а в грандиозных поэтических образах.
Священная книга древних иранцев Авеста, собрание молитв и гимнов, написана стихами, как и Библия.
Певучая мысль древней Эллады также предпочитала выражать себя в поэтической форме, вверяя свои прозрения магическим звукам легендарного Орфея. Учение орфиков пелось и передавалось в гимнах. Пифагор изложил принципы своего мировоззрения ритмически – знаменитые «Золотые стихи Пифагора». Первые философы Греции – Ксенофан, Парменид, Гераклит, Эмпедокл – мыслили стихами, передавая из рук в руки одно и то же название «О природе». Римский поэт Тит Лукреций Кар, завершитель этой традиции, создал в стихах свою грандиозную поэму «О природе вещей» – целый космос античного умозрения. Отец греческой философии Фалес утверждал: «Всё есть вода». Так мог сказать только поэт. Овидий, певец «Метаморфоз» пишет о поэтах в своей книге «О фастах»: «Есть бог в нас, и его движением мы воспламеняемся». Мыслитель поздней античности Лукиан вслед за ним восклицает: «О, священный и великий труд всех поэтов!» Это был золотой век Мысли.
Но уже Платон, сам один из избранников Аполлона и сын небес, изгнал поэтов из своего идеального государства. Эту толпу жалких подражателей божественных образцов. И тут произошел роковой раскол. Раздор двух родных сестер. Одна повернулась к знаку, другая – к музыке. И пошли они в разные стороны, каждая по своему тернистому пути, удаляясь друг от друга, дальше и дальше. Вот они уже потеряли одна другую из вида, уже не видят сестра сестру. И тут-то они опомнились. Оглянулись. И, как в поэтическом мифе того же Платона, затосковали разорванные половины, томятся они по утраченной цельности, жаждут опять быть вместе, воссоединиться. Только вот: «Хотел бы в рай да грехи не пускают» – гласит мудрость русской пословицы.
София, премудрость Божия покинула тайну мироздания, оставив ее изысканиям физики атомного ядра. И призрак философского камня уже не тревожит реторты и колбы.
Или не так все больно и трудно на этом кремнистом пути. Еще слышится в мировой поэзии тигриный рык поэта-мистика Вильяма Блейка. Строки Бёме, Новалиса, Гёльдерлина, Рильке помнят рокот первоначальной творящей мысли. И разве не Мартин Хайдеггер, философ нового зрения, тот, кто заглянул в первичный ум звука-знака, пытался спасти растерзанный дух поэзии Пауля Целана? Но река времен, поющая «Фугу смерти» у моста Мирабо, оказалась сильнее Времени и Бытия.
А наш Велемир Хлебников, великолепный Председатель земного шара разве не откликнулся из астраханской степи с призывом вернуться в золотой век древней мысли: «Ты же, чей разум стекал, как седой водопад…»
И Евгений Боратынский, строгий поэт-мыслитель, утверждая высокую моральность мышления, разве не брал в пример древнее витийство.
Как же нам быть в наш век расколов и раздоров? Может, последовать примеру Тютчевского безумца из известного стихотворения? Приникнуть ухом к земле-матери: слышится ли еще пульс ее вещего сердца – мерный бубен шаманской Сибири, призывающей заблудших овец вернуться в родной дом, к отчему очагу, где горит священный огонь и прародительница вода поет колыбельную песню.
Некрасивая конструкция моста рухнет – утверждает Пифагор. Число, играя на лире, подтвердит его правоту. Математика – мать Атлантид и городов Солнца, как ее не воспеть, как ей не поклониться. Краса уравнений сияет в сполохах полярного неба, и технический рай раскрыл объятия для счастья всего человечества. И я слышу: песенный бред лишнего в мире, лишенного прав, поэта хрустнул, раздавленный в стальных тисках квадратного корня. Кто рассудит физиков и лириков? Суд Париса и суд Соломона, яблоко раздора, секира золотого сечения из зазеркалья Алисы в стране чудес? «Пойди туда, не знаю, куда; найди то, не знаю что», – посылает ищущих истину русская сказка. «Чушь! Всё чушь, все ваши суждения и рассуждения!» прошелестела улитка в саду, прячась в раковину, как Джозеф Беркли в свой солипсизм. Игра по правилам тоскует по своей игре без правил; мера, томясь в своей измеримости, алчет вкусить неизмеримого. Гусь, летя над прудом, не хочет в нем отражаться; пруд, не желает в себе отражать летящего гуся. «И темный бред души, и трав неясный запах» все еще ускользают от циркуля и логарифмической линейки, от микроскопа и телескопа. Все еще ускользают.
Что такое знание поэта? «С тех пор как вечный судия / Мне дал всеведенье пророка»? То, что повторяется, то, чему можно доверять, то, что называют закономерностью? Или это то, что никогда не повторяется, неповторимое? Единственное, исключительное, одноразовое. Вот сверкнуло, и нет его. Жди хоть до скончания веков – не повторится. Второй раз не явится. Как у Иннокентия Анненского: «Я люблю все, чему в этом мире / Ни созвучья, ни отзвука нет». Мимолетное виденье. Миг, ослепительный миг. Греза, мечта, фантазия. Метеор в ночном небе нашей обыкновенности, вспыхнул в полете и погас. Сгорел. «Был или не был этот вечер?» – спросит сам у себя Блок в своем лирическом шедевре. Летучий миг искусства. «Летучие творенья» поэтов всех времен и народов, всех творцов. Это не знание. Это не только нельзя передать, его нельзя сохранить, нельзя второй раз испытать. Темное это дело. «Есть речи – значенье / Темно иль ничтожно». Этому только можно, не оглядываясь ни на что, броситься навстречу. Один единственный раз. «Не кончив молитвы, / На звук тот отвечу, / И брошусь из битвы / Ему я навстречу». Это что-то другое. Душа, дух искусства, без чего техника мертва, – кто о них знает? Сам творец не знает – откуда, как, почему и отчего. Неуловимое, всегда ускользающее. Только эхо томит и дразнит. «Тебе ж нет отзыва…таков и ты поэт!» Не повторить, не передать. А отсюда и попытка создать какую-то другую, невообразимую технику, не ту, что для всех, не ту, что из знания и на знании, а совсем другую – ту технику, которая, отрываясь от известного знания, ловит нечто незнаемое, единственное, ускользающее от того, чтобы стать знанием. Каждый раз этот порыв схватить чудесное мимолетное виденье, Жар-птицу, хоть перышко, каждый раз эта отчаянная попытка художника. «Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук / Хватает на лету и закрепляет вдруг/ И темный бред души, и трав неясный запах». Фет. Или у него же: «Не так ли я, сосуд скудельный/ Дерзаю на запретный путь, / Стихии чуждой, запредельной, / Стремясь хоть каплю зачерпнуть?» И как часто: «В усердных поисках все кажется: вот-вот / Приемлет тайна лик знакомый, – / Но сердца бедного кончается полет / Одной бессильною истомой». И ускользнувший лик так и остается незнакомым.
И что же художник? Обладает ли он этим тайным, неявным знанием незнаемого, всегда незнакомого, не могущего стать знанием? Не миф ли это? Всего лишь красивый, ставший привычным, миф о художнике-маге, чудотворце и тайновидце? А художник сам признается – не поймать ему эту тайну. Думаешь, вот, схватил – ан нет. Опять ускользнула. Мираж, призрак. Это как ловить отражение луны в воде. Как морскую царевну Лермонтова. «Едет царевич задумчиво прочь, / Будет он помнить про царскую дочь». Еще бы не помнить: ловил чудо красоты, а вытащил чудище со змеиным хвостом.
Вот он и бьется в своих жестоких битвах с миражами, художник, заложник вечности, у бездны на краю. Всегда один в поле воин, всегда – «в поле незнаеме», «средь неведомых равнин».
Знание – удобство, в нем можно хорошо устроиться, с комфортом, и жить припеваючи, в благополучии своей образованности, эрудированно и интеллектуально, хозяином и хранителем культуры. А бедняга художник, «босой алмазник», всегда в неустройстве, в стрессах, крахах и катастрофах, в погоне за призраками. Ничего он не знает, ничего, ничего. Никаких тайн. По Сократу: «Я знаю, что ничего не знаю». Ну, ремесло-то свое он, однако же, знает. Еще как! Никто так не знает, как он знает! Всю жизнь свою на это положил. «Ремесленник – я знаю ремесло» – утверждает Марина Цветаева. Что тут, опять же, тайного и загадочного? Ясно, как божий день. Только благодаря навыкам высочайшей техники кисть мастера может выпорхнуть из этой самой техники, как из кокона, (не оглядываясь на эту технику и забыв о ней), чудесной бабочкой искусства, чтобы совершить в своем молниеносном полете мистический пируэт волшебства, дарованный неведомым божеством и непредсказуемый никакой техникой, единственный и неповторимый.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы