Комментарий |

Письма из заключения

 
 

 

 

№29

Сны меня вымучивают. Символы: блуждаю по какому-то бесконечному зданию (своей большой души?), где громадные комнаты (пустые) ещё более громадных ожиданий (пустых). Сон – образ моего прошлого: громадное отселение душ из моей памяти (эти души не выдерживают моего неюмора, расстояния, разговора, что диалогичен лишь по идее). А сколько настороженности в этих снах моих – хождениях по проволоке, которая всегда обрывается, хотя ей следовало бы натягиваться, пружинить.

№63

...Приходится обмозговывать мир безэмоциональный, мир, приопавший в силе. Жест, сдвиг онемевших форм – как в немом кино. Как у Валери: «бессмертье с чёрно-золотым покровом, о утешитель наш в венке лавровом, на лоно матери зовущий всех! Обман высокий, хитрость благочестья! Кто не отверг вас, сопряжённых вместе – порожний череп и застывший смех!»... текст стихотворений – холодно-филигранный, блестящий, как промельк лезвия. Впечатление от прочитывания стихов я не составил, поскольку тогда я жаждал от поэзии жара (не отказавшись от этого и сейчас, хотя существенно остудились мои требования, а ещё более остудился я сам). Перечитывая теперь некоторые цитаты из Валери Голенищева-Кутузова, вновь поражаюсь холодам, будто притрагиваюсь к промёрзшему железу. Этого полюса поэзии мне не понять. Всё мне по душе – даже незаконченность, non-finito, как говорят теперь. Фрагментарность, лишь бы вытерпеть темп; но есть ведь потёмки души – не те, что добавляют сил, но те, что обессиливают, размывают. А контур всеощущения очертить не даётся. Душа ведь – что поток кривобережный: один берег зачарованности, другой – неуверенности, как же течь воде?

‹...›

...в этом больничном ничегонеделании вынужденно я несколько раз брался за Рильке, но ничего не выходило – ни с сонетами... ни с элегиями... за элегии след браться сразу за все, ведь они – как пронизь в монисто – прекрасны на низке, а по отдельности – уже не те... Все элегии – суховатые, рассудочные, с окраской специфичной для позднего поэта рефлективной эмоциональности. Он пишет о мире, будто вынесен за черту жизненного интереса – где-то на дороге смерти или в конце жизненной попытки-пребывания. Это думы человека, что живёт памятью о мире, памятью, что наглухо отгородила его от мира. Тут уже впору найти первые эмоции, впечатления, стремления, образ первого вокруг: поэт заглядывает в ночной колодец своей жизни, встав напротив него. Но заглядывает сквозь толщу ста приятий-памятей. Через этот бинокль своих-мёртвых-глаз он вглядывается в космическую пустоту, «смотря» «мир» («мир» лишь нарисован на линзах памяти).

И смысл этого вглядывания (самовглядывания или всебявглядывания) – ощутить поражение, оживить это ощущение века [возраста]. Автор смотрит глазами человечества – на то, как закатывается зима существования и каждый вымирает по одиночке. Это ситуация границы – ситуация самоосознания границепространства: себя в границепространстве. Тут есть амбивалентность человеческой психологии, человека, которого сознание вынесло за край земли – инерцией выслабевшего инстинкта. Территория существования стала бескрайней, а из-за этого и само существование – неочерченным. Это приводит к раздвоенности, самоотчуждению. Ведь жизненный интерес поделён надвое – между тем, что до недавнего было за чертою, и тем, что означало безразличный мир... Соответственно разделены силы любви и безразличия, и, соседствуя, начинают обоюдно поглощаться. Интересно наблюдать, как новая «реальность», став подвижной и сопровождая нас шаг в шаг, всегда равна нашему интересу к ней. А мы, следуя за этим «интересом», доходим до края. Наша жизнь как раз рассчитана на длину этого интереса и в конце – наша гибель. Вещи живут для нас умираньем своим – и – в этом «эстетика» и горечь этого цикла, за который страшно браться.

№76

А ещё случилось мне – прочитать Блока в злодейском бедненьком издании. Четырёхлетняя разлука с ним оказалась – при встрече – более тяжёлой, чем я думал. Оказывается, многие его мотивы, духовные попытки (без слов!) живут во мне – оглушающе живут, уверенно. Я чувствовал почти радость – такую, как в позапрошлогоднюю мою встречу с Буниным и «богиней с козьим лицом»(...) Блок оказался и выше и прозаичнее. Его туманы по-прежнему часто раздражают, а его дольники – просто потрясают. (Цитаты из «Кармен» и «Плясок смерти» – прим. переводчика).

И как слышен перезвон голосов – и Цветаева, и Ахматова, и Бунин, и Есенин, и немало поэтов последующих лет – всё тут. И сколько прозрения – глухого, испуганного: и капли ржавые лесные, родясь в глуши и темноте, несут испуганной России весть о сжигающем Христе!

Некоторые прозрения – мелькающие, сознательно не осмысливаются, чтобы мотив соучастия в грехе не резал взгляда (Скифы). О, это и в правду стихия, в правду ветер, в правду (хотя и далеко) – пред-Маяковский, ибо – клонился долу, а не самостоял... А попытки внесвоего-голоса – это что? Действительно, это мембрана своего времени, духа и веянья эпохи своей. Вот кого б швыряло время ... А он смог рано умереть, ангельски-мефистофельская душа.

№97

...проблему «Пигмалиона» Б. Шоу – я уверен – можно с не меньшими основаниями трактовать наоборот, с другого конца активности – агрессивной податливости. Именно это: податливая агрессивность – основа противоположной линии пигмалионовых забот.

№132

На Великдень сидел дома и читал «Живи и помни» Валентина Распутина. Это – прекрасный роман. Это – отрада моему угнетённому сердцу.

№141

Когда-то Чернышевский писал из – каземата Петропавловской – к жене: мы с тобою, наша жизнь – принадлежат истории. Поэтому будем достойны своей доли – и не возропщем на неё – долю. Думаю, что наша с тобою жизнь тоже стала частью истории нашего народа. Будем гордиться тем, что Бог наложил на нас крест – и понесём его достойно. Бог просто забрал у нас будни, а оставил – праздник. Праздник высокой боли, почётного груза, торжественность разлуки и праздничные мгновения встреч. А будней у нас (двоих) – нет, слава Богу.

№164

...смотрел «Воскресение»...

Всегда высоко ценил этот роман (читал его, кажется, трижды, последний раз – в концлагере).

Каждый раз ощущал катарсис. После фильма – то же самое. У меня, старого, набегали слёзы на глаза...

Кинотехника старая... Хотя, возможно, Толстой-прозаик требует не современной кинотехники...

Суть: роман Толстого – это грехи молодости Толстого. Его жизненный опыт, из которого он не мог выскочить. Поэтому он не заметил, что прозевал центральную тему, а двинулся по периферии. Сидя в зале, я подумал: как хорошо, что в русской литературе рядом с такими колоссами как Толстой и Достоевский, есть ещё и А.И. Солженицын. Даже подумалось: где поставил точку Л. Н., там продолжил А. Сн (имею в виду космичность таланта, а не хронологию: Платонов – весь из Толстого, может, значительно толстовскее, но всё ж...)

Одним словом... я был очень разочарован своим Богом – Толстым. Помещичьи дурачества – весь этот роман. Помещичьи забавы. Поэтому – всё сбоку и сбоку от владимирского тракта жизни родного народа. Думаю, что при всём своём величии Л.Н. не мог освободиться от славянско-русофильского гипноза, чар табуированного существования. Ему нужна иная судьба – насильственно брошенный на самое дно Достоевский своим бесовским оком (одним!) видел тот устрашающий безчародейный мир, а другим – (бесовским!) оком заглядывал в «Евангелие» И чем более страшные видения вставали перед одним оком – тем старательней были штудии Святого Писания. Вот и вышел бес-ангел, приблизительно равной (50×50) консистенции. Правда, без Святого Писания не обошёлся, вероятно, и Солженицын. Ведь оно – как женский зонтик, с которым всё-таки легче падать в девятый круг пекла. Человека уже не убивает.

№183

Помню, как прослушал цикл лекций о Бетховене – все 9 симфоний и множество концертов. А какие прекрасные у него сонаты! И какой он был человек! Всю жизнь – в горе, в несчастье, в муке – и он – один против целого мира – побеждает!.. Но я – не отступаю! И их – из каждого мига своего, из каждого чувства и мысли своей сделаю свой портрет, то есть портрет целого мира: пусть знает этот мир, что душил, гнул меня, что я выжил, донёс до людей всё, что хотел... Что люди могут жить как ангелы: с любовью друг к другу, с чувством, что все они – братья, равные, честные, богоподобные, всесильные, несгибаемые, кристальные. Мир – это маленький танец всех людей, что взялись за руки и чувствуют себя братьями, просветлыми душами, что порхают между небом и землёю – как степные жаворонки, песней прославляя солнце и дождь, и снег, и бурю, и речку и деревья и птичество и бабочек и тигров и Божьих коровок (солнышка!) и волков...

№197

Твоя реплика «плохо разбираюсь в поэзии» – приблизительна и неточна. Эту мысль передают иначе: «мало что понимаю в поэзии», поскольку «разбираются», ложась спать (переодеваются или сбрасывают одежду)». Но главное, мне кажется, не в том, что в поэзии следует понимать. Её нужно слышать, ощущать сердцем, принимать серьёзно – как предельно сложное явление, которое – сколько его не принимай – обязательно оставляет ещё что-нибудь нераскрытое. Я не слишком в восторге от этого произведения (мне нравится стиль, энергия письма – очень напряжённый и мускулистый текст. Почему? Так ведь – размер такой: короткие рядки и рифмованные. Значит, должно быть очень много содержания). Смысл (содержание) поэмы – двое отваживаются уйти из жизни. Драматичный смысл, поэтому и тревожащий (закашлявшийся, сбившийся с дыхания) размер. Двое собираются – и чувствуют, как это тяжко –отважиться. В этой ситуации – на краю бездны – всё кажется иным, прощальным, всё подсказывает, будто советует, намекает – следует это делать или нет. Таково начало: стоял себе столб (может, телеграфный) – никому не мешал. Марине показалось, откровенье (судьба). Он (герой) знает как покинуть жизнь (исправен?). У неё большие круглые глаза, в них она вбирает каждую подробность. И каждая подробность ей кажется очень крупной и очень важной (преувеличенно плавен шляпы взлёт – то есть он слишком спокойно, нарочито спокойно, неестественно спокойно набрасывает капюшон). Вот он: «в каждой реснице – вызов. Рот сведён» – он напряжён до предела, хочет быть отважнее самого себя – поскольку и вправду: мужества ему требуется на двоих. И далее – такая же неторопливость, такое же всматривание в каждую мелочь, ведь это – прощальное всматривание: больше его не увидишь. И поэтому возвращается острота восприятия (то, что вчера – по пояс, вдруг – до звёзд. Преувеличенно – то-есть, во весь рост).

Братство – тускнее, не всё читатель поймёт (не потому, что слишком сложно, а потому, что приблизительно высказывается). И – капельками золота – такие рядки, как «зноб – зной» (короче сказать не получится). Но – заметим это: дома – уже нет. Ведь тут же – выход из дома в новый дом. Значит: «домом рушащимся – слово: дом» и «дом – это значит: из дому в ночь». А суть «дома» – гора, наверху горы, в небе. Третья часть – размышления о конце. Мне – наилучшее – финал: Озноб. Мы мужественны будем? Это я в жизни не раз повторял – как заклинание, припрятав вопросительный тон поэмы. Четвёртая – осуждение того, что является туманом жизни, прахом жизни (коммерческими тайнами и бальным порошком). Так и движется тема – музыкально, как речка: где хочет – ширятся плеса темы, хочет – поворачивает, хочет – сужается в берегах. И снова – как диссонанс – аккорд финала: серебряной зазубриной – в окне звезда мальтийская (может, эта тема – с о. Мальта?). Мне нравится широта чувств у Цветаевой – как горная речка. Вот как ненавидит мещанство: «тройными подбородками тряся, тельцы – телятину жуют». Пятая часть – немного словесная – что такое любовь. Лучший цветаевский текст – «это все дары в костёр и всегда задаром» (смотри, как сжато сказано, отсюда такой «неправильный синтаксис»: «правильно» следовало бы сказать: «это всё равно, даже если все дары метнуть в костёр, ведь пользы от этого не будет никакой»; в таком длинном тексте каждое слово хиреет, слабеет, обескровливается, поскольку – мало смысла приходится на него – вот так поэзия разнится от прозы: она густа, тяжка, полнокровна, горбата (от натуги). Также или даже богаче фраза: «перстов барабанный бой растёт (эшафот и площадь)». Прекрасный бой перстов, прекрасно, что это происходит с потерею. Писать так – это верх мастерства (возможно, и гениально). Это уже выкристаллизовавшееся искусство – как морская соль на берегу. Это – монтаж. Когда наиболее потрясающие штрихи складываются в одно целое и творят чудо (скажем, «лоскут платка в кулаке, как рыба» – всё определяет: какая в душе у них буря, и поэтому так трепещет платок). Шестая – дебаты, попытка конца, апогей его, волна отчаянной смелости пустить пулю себе в лоб (прекрасное: в пепел и песню мёртвого прячут в братствах бродячих) – и страх, женская слабость, отступление. Седьмая – чуть пустоватый текст разрыва (убитое – любовь) – поскольку исчезла одинаковая отвага (одному – жить, другому – нет). Восьмая интересна только продолжением (монеты тень), темой любви как жизни (жизнь – больше стихов для меня, «ни единой вещи не чтившей в сём вещественном мире дутом»; «прослушай – бок: ведь это куда вернее сти-хов»). Но эта близость-родственность двоих (в дружбе всегда мешает, что есть два, а не один; значит, каждый, кто действительно дружен, любит, хочет быть, стать не собою, а другим – словно принести себя ему в дар, хотя это, к сожалению, не возможно). И, ощущая утрату этого другого, Она (поэтесса, героиня, Цветаева – кто хочешь) сравнивает себя со смертником. Единство двоих – единство духа и плоти, в высшем смысле – единство плоти, которая, как дух, – просветлена, и духа, который, как плоть, – материален. Отсюда такие тяжкие утраты – как отторжение своего тела, как смерть (так смертники ждут расстрела в четвёртом часу утра). Но – поминаю это мимоходом, чтобы не отойти от темы – такие могучие люди как Цветаева (люди исключительного духа) умеют жить в трагедии – достойно. То есть: в беде не скулить, в радости – не тявкать, подпрыгивая (Усмешкой дразня коридорный глаз – ведь шахматные же пешки! – и кто-то играет в нас. И дальше читай – героическое всё). Такая же и 10 часть – воспоминание будней (молочная), воспоминание молодости (тебе это ничего, вероятно, не скажет, ведь Ты в свои года, вероятно, ещё не знаешь, что это – юность: «смешку – без причин, усмешке – без умысла, лицу без морщин»). А её мысли про слово «расставание» – просто неинтересны. Одиннадцатая – всё то же самое, но тема исчерпывается, автор повторяется. Может, и интереснее будет читать Тебе – по опыту (когда узнаешь, что такое – разлука – я это знаю!) Двенадцатая – пречудесная, может, наилучшее место поэмы – после тире: «За городом!» Жизнь – зá. То есть не в ограде-городе (городить), а там, где не загорожено. Поскольку жизнь, пишет она, есть нестерпимое (таков её опыт, опыт не условий, но темперамента, может: Марине всё всюду не нравилось: когда бы на земле был рай повсюдный, она бы порицала, почему это небо сверху, а не внизу, под землёй – такую вот натуру имела). Значит, по Марине – жить это значит не жить. То есть там, где живут, жить невозможно. Значит, лучше «на прокажённые острова, в ад! – всюду! – но не в жизнь». Значит, и право на жизнь свою – но–гами топчу! Гетто избранничеств! Это сказано хорошо, точно – такое пулей влетает в текст. И – «в сем христианнейшем из миров поэты – жиды». То есть выкресты, калеки, выродки, ненормальные, поскольку им не хочется общего бытия, общей радости, общего неба – им необходимо своё, отдельное, индивидуальное. Потому что они – как геологи, как изыскатели[разведчики] жизни – той, которой ещё нет, которой, может, и не будет никогда – поскольку они верны мечте – о наи-наивысшем идеале. Такая вот поэма.

№219

...вести дневник.. в нём Ты (сын – переводчик) будто постанавливаешь жить в двух особах: той – что живёт, и той, что следит за собою. Будто существуешь в двух проекциях. Это будто первое понимание Вечности, таинственное цыганское зеркало, которое ворожит, ни о чём не говоря ясно, лишь намекая (знаешь язык гадалок?)

№222

В последнее время я наблюдаю в себе: чем больше читаю и работаю над Рильке – тем больше разочаровываюсь в нём, в его слишком пухлом, слишком барственном, слишком не-ржанном хлебе (знакомое чувство: когда-то точно так же, психологически «пресытившись» Пастернаком, я на долгие годы – ... – ощущал к нему неприязнь, синоним спутников «пресыщения»). Скажу даже чуть злее, он напоминает мне специфичного Шекспира: когда лев, хозяин дикой саваны, вышел из парикмахерской – с выбритой гривой, припудренный и промасленный питательными кремами, наодеколоненный и в белоснежном жабо на шее; лапы спрятаны в узких брюках, штиблеты с ажурно-золотыми пряжками. Одним словом, лев, поданный в стилистике рококо...

№88-2

Болит душа по стихам, забранным на проверку – перед 12.1.77 ... и до сих пор не вернули... А оставлять их при себе – ронять горячую кровь на колымский снег.

А мы ведь, стихоплёты, также ранены, хотя и не звери: кровь на снегу, пусть и не колымском...

№99-2

Грех мне, дорогой брат, говорить на тему Орфея и Эвридики. Я тоже люблю эту поэму Рильке. Хотя она не кажется мне – в теме Эвридики – самой глубиной темы поэмки – на уровне ... иных достижений Рильке, как в некоторых его сонетах к Орфею. Этот нагорный мотив скорби, создавшей новый мир человеку, новую галактику, в которой разлука с Орфеем обветшала, как зернышко, из которого выросла новая поросль – это украшение поэмки, поскольку к нам «обращается». Но Рильке тут глубок лишь в одной теме: в её новом девичестве и неприкасаемости. Остановившись на этом, Рильке тут дальше не пошёл (насколько «ёмче» его «женские» сонеты!) Скажу тебе: мир наших Эвридик –величественней. Вот только войти бы в него – хотя б на день побыть Эвридикой (Флобер говорил, адресуясь Луизе Коле: «сегодня я был и мужчиной, и женщиной, и конями, и листьями, и ветром, и солнцем»)!

№117-2

...все мы, мордовленые, уже бессмертны (Мордовия – это рангом повыше Французской Академии, которая даёт бессмертие!)... Без ...испытаний меня не будет, не будет и стихов. Вот достал сборник Ахмадулиной – пусто и голо: дамский столик с парфюмерией – и всё. Поэты давно в петле (Коротичи всякие) – их жалейте, а не меня. Они – несчастнее... Вот выйду на сопку скоро, прислонюсь к кедру, поцелую Иван-чай (синий, печальный цветок сопок – все сопки синие от Иван-чая!) – и защебечет в глазах и сердце...

Комментарии:

№29-1. Письмо от 8.05.1974, жене и сыну, из мордовского концлагеря.

№63-1. От 11 – 15.09.1975, жене и сыну, из ленинградской спецбольницы, где Стус находился по поводу открывшейся язвы.

№76-1. От 3.01.1976. Жене. 10 декабря Стусу сделали операцию: «(резекция 2/3 желудка, кажется, с частичным сбережением двенадцатиперстной кишки). Было обнаружено, что на месте язв (имел не одну, а две, вторую и рентген не фиксировал) у меня образовалась дыра, а я переносил эту перфорацию на ногах».

№97-1. От 22-30.09.1976. Жене. Находился в лагере №19, Мордовская АССР. Незадолго до переправки в этот лагерь у Стуса изъяли 50 тетрадей со стихами и переводами. 29.09.76 г. ему сообщили, что все тетради сожжены.

№132-1. От 24.10.1977. Жене и сыну. С 5.03.1977 – в ссылке в селе им. Матросова (Магаданская область), жил в рабочем общежитии. Данное письмо написал после двухмесячного пребывания в больнице. В больницу попал после падения: «метров с 2-2,5 ... раздробил кости обеих пяток. С этим пролежал в больнице 2 месяца (закрытый перелом)». Там изучал английский язык: «читаю Пруста, Фолкнера, Украинские повести Гоголя... Штудирую English».

№141-1. От 20.12.1977. Жене. Ссылка.

№164-1 От29.09.1978. Жене. Ссылка.

№183-1. От25.04.1979. Сыну. Ссылка.

В августе 1979 Стус возвращается в Киев. Работает на заводе, затем на обувной фабрике.14. 05.1980 – повторный арест. В сентябре 1980 – суд приговаривает к десяти годам строго режима и пяти – ссылки за участие в Хельсинской группе.

№197-1. От 10.08.1981. Жене. В письме обращается к сыну, который до этого от руки переписал и прислал Стусу в лагерь «Поэму конца» М. Цветаевой. Сыну 14 лет. В этом же письме советует Дмитрию «почитать стихи Унгаретти, Сабо, Монтале, Квазимодо», сам читает по-французски («7 месяцев я регулярно учу его») «Nouvelle de Moscou», анализирует письма Пушкина.

№219-1. От 15.01.1984. Жене и сыну. Повторный срок отбывал в лагере особого режима ВС-389/36 с. Кучино Чусовского района Пермской области (там же в карцере погиб в ночь с 3 на 4.09.1985). Последнее свидание с родными – в 1981 г. В 1982 – год провёл в камере-одиночке.

№222-1. От 6-10.05.1984. Родным (маме, сестре). В это время переводит «Реквием по подруге» Рильке.

№88-2. От 5.05.1977. Олегу Орачу, украинскому поэту, другу Стуса, сокурснику по пединституту (отд. украинского языка на историко-филологическом ф-те). Ссылка.

№99-2. От 17.08.1977. Евгению Сверстюку (в письме С. Кириченко и Ю. Бадзю). Е. Сверстюк – критик, публицист, поэт. Арестовывался. Провёл 7 лет в пермских лагерях, пять – в ссылке в Бурятии. Ссылка.

№117-2. От 20.05. 1978. Ирине Калинец. Ирина Калинец – правозащитница, поэтесса, учительница. Арестована в 1972, 6 лет провела в мордовских лагерях, 3 года – в ссылке вместе с мужем, Игорем Калинцем, поэтом и правозащитником. Ссылка.

Переводы и комментарии по: Собрание сочинений В. Стуса в 6 тт., 10-и книгах.

Том шестой, дополнительный, в двух книгах:

Iписьма родственникам, 2 письма друзьям и знакомым.

 

Материал переведён с украинского и подготовлен Александром Закуренко.

Последние публикации: 
Трупы (04/04/2023)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка