РУССКИЙ КРИТИК 12. Почему Юрий Норштейн "споткнулся об Гоголя"?
Посмотрел отрывки из "Шинели" и комментарии автора к нему: и гениально, и глупо. Гениально то, что уже есть. Глупо то, что должно было быть еще, но чего именно поэтому еще нет и, я надеюсь, не будет. Художник безупречно увидел и создал Акакия Акакиевича и ... совершенно его не понял! Такое очень даже возможно и случается сплошь и рядом. Юрий Борисович угадал, разгадал, что Акакий Акакиевич счастлив, когда переписывает, когда находится в "упоении мгновением", как "дитя" или "творец". Кажется, что живой образ уже в руках автора, а целого, законченного фильма нет.
Действительно, почему?!
Я сейчас отвлекаюсь от множества сопровождающих создание фильма обстоятельств, которых не знаю и не хочу знать, а останавливаюсь только на восприятии Гоголя Юрием Норштейном. Это, конечно, главная причина "спотыка". Она до невероятности проста: Норштейн воспринимает историю жизни Акакия Акакиевича Башмачкина как трагедию (возможно, в чем-то схожую со своей, так как ему в какой-то момент переставали "давать" заниматься любимым делом). Рассказывая о повести Гоголя, он оценил ее финал как "страшный и даже более страшный, чем думают многие литературоведы". Для него Акакий Акакиевич - мститель! Не зря он тут же вспомнил капитана Копейкина.
Какое заблуждение! Разве Акакий Акакиевич может мстить? Разве это вяжется с его образом? Что ответил он слишком доставшему его молодому человеку? – "Оставьте меня!" И в этом тому услышалось – "Я брат твой". Братьям не мстят, Юрий Борисович. Вот Ваши слова: "Искусство – возможность открыть в человеке сострадание, чтобы он видел живущего рядом с собой". Акакий Акакиевич не мстит. Мы все-таки русские, и ветхие законы – не наши. И тем более – они не таковы для Николая Васильевича Гоголя. Если бы он твердо знал, что эту его повесть будут воспринимать как рассказ о мести маленького человека всему миру, он моментально и без колебаний сжег бы ее.
Как странно и жалко, что Норштейн не сделал такой маленький шаг от "упоения Акакия Акакиевича мгновением" до его стремления возвратиться в это упоение, чему мешала слишком уж ветхая шинель. Ведь он больше никуда не стремился. Единственным желанием гоголевского героя было намерение вернуться к службе. Только для этого ему и нужна была новая шинель. Вернуться к служению, чтобы снова переписывать то, что пошлет ему бог.
Д А Ж Е П О С Л Е С М Е Р Т И!
Это же так просто и очевидно. Как можно это не видеть и не чувствовать?! Однако не видят и не чувствуют. Собственно, служение было единственным желанием и автора этой "полугрустной истории" – самого Николая Васильевича Гоголя.
Простота, добродушие и чистосердечие Акакия Акакиевича сбивают с толку, заставляют спотыкаться даже тонко чувствующих людей. Свет этой простоты так невыносим, что людям трудно в нем находиться. Им легче пребывать в "возмущении несправедливостью". Акакий Акакиевич "мстит всему миру"! (Норштейн) За что? За то, что у него отняли новую шинель! Разве такая история может заинтересовать Гоголя?! Похоже, какая-то внутренняя обида не дает мастеру мультипликации ограничиться внутренним светом, "старым светом", как называл его Гоголь. И он пытается вывести Акакия Акакиевича из этой уединенной сферы, из этого мирного русского уголка, где ни одно желание не устремляется вовне, где тому всего хватает. Вывести в темноту мира, в мельтешение Невского проспекта. Именно Норштейн, но не Акакий Акакевич, слишком увлекается историей шинели, вещи. А это все меняет: свет исчезает и остается ... месть, трагедия, "страшный финал".
Шинель – это не "одеяло", не "облачение", прикрывающее земную наготу, не временное и случайное. "Голым пришел, голым уйдешь" – повторяет неуместное здесь Норштейн. Для Толстого, например, русский приходит, принимая ограничение времени, пространства и причинности, снимая с себя "привычное от вечности", то есть "раздевается", принимает наготу, чтобы жить! Акакий Акакиевич именно гол и только благодаря прорехам в его шинели мы можем видеть то, чем он живет, чем он упоен, чем он счастлив. Как тонок Николай Васильевич, отнимая у него новую шинель! Она закрыла бы для нас это счастье и мы не увидели бы древнего русского света, наполняющего "малое".
Русский и уходит не голым! Его пребывание на земле не напрасно. Русская шинель - это служба, служение всем как братьям. "Одна страна – как один человек". говорил Гоголь. Мстить некому, потому что ты не отделен от другого, он и есть ты сам. И подвиг Акакия Акакиевича в том, что он смог удержаться в своем служении и до конца, и после него! Он не мстил за шинель, он и после смерти искал ее, только чтобы продолжить служить. В действительности интересно совсем не это, а то, что из множества сорванных им шинелей ему подошла генеральская. Он не просто срывал шинели со всех подряд, он искал свою, но не именно ту, которую у него отобрали. Оказалось, что ему "подошла" генеральская. Генерал – вот его истинное звание в его служении! И, раз он нашел то, что искал, значит он смог служить и дальше. И, вполне вероятно, служит до сих пор. Так видит Гоголь.
"Шинель", конечно, повесть не о трагедии маленького человека в жестоком, бесчеловечном мире. В русском искусстве не может быть и нет темы маленького человека. Разве только у "маленьких" художников. "Никто не свободен от ужаса этого мира", – говорит Норштейн. Совсем нет. Акакий Акакиевич свободен. Повесть Гоголя – жизнеутверждающее, как говорили когда-то, произведение, в котором действительное, настоящее, "железобетонное" стремление самого, казалось бы, невзрачного человека обретает такую силу, что "живет" и после его смерти. Какой нам всем урок! Ведь чувствует это и Юрий Борисович, во время работы над "Шинелью" размышляя о матрице "Песни песней" – "сильна как смерть любовь". Чувствует и поэтому не дается ему "Шинель". С обидой и местью в сердце нельзя "совершить сопереживающее путешествие сквозь историю".
Я благодарен мастеру, что он не закончил свой фильм. Мне было бы грустно увидеть искаженное местью лицо Акакия Акакиевича. Но, конечно, я был бы рад увидеть его сияющее тихим торжеством и покоем лицо, когда снятая с генерала шинель оказалась ему впору и он смог наконец вернуться к своим буквам.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы
Сергей Малашенок
Трогательно. Как о павшем солдате. А и правда, шинель - солдатская амуниция.
проснитесь
проснитесь, наконец: не о павшем, а о продолжающем служить и после смерти солдате.
Истина всегда спрятана шинелью, а то и не одной...
Легко видеть истину сквозь прорехи в шинели АА, - когда философ помогает снять идеологические очки-фильтры, особенно легко.
Но вот что значит для нас призвание - писарь? Проще простого впасть в заблуждение относительно писарского при звания. Нервная работа. До возникновени книгопечатания писарство было совершенно уникальным по важности цехом - от Древнего Египта и до русских монахов ответственность писарей была мало с какой другой соизмерима - ошибки карались смертью. И в царское время оно было ответственной обязанностью, требующей мастерства и незаурядной сосредоточенности. Всем известна история с поручиком Киже. На ум приходит ещё и "славянский" бог Услада, порождённый ошибкой какого-то западного переписчика. Человеку свойственно ошибаться, но когда ошибка запрещена, карается... Тогда уже не казнили, но последствия были ужасны всё равно. Мы все немного писари - особенно поколения, учившееся писать перьевой ручкой. Как трудно написать красиво, понятно и чисто "мама мыла раму". Сейчас-то многие вообще разучились писать, включая и меня, которая который год печатает на компьютере и вот уже круглый почерк становится не таким ровным - скачет куда-то, как и вся жизнь - нужно делать сознательные усилия, чтобы как-то замедлять её бег.
Акакий Акакиевич учился трудно, подобно писарю в рассказе Куприна "Царский писарь", на словах по алфавиту: "Ангел", "Бог", "Век", "Господь"... Всё принял. Служение его стало жизнью, счастьем, а внимание было безраздельным - никакого тебе безблагодатного, расщепляющего мозги, мультитаскинга.
."..Учили нас всех писать единообразно, почерком крупным, ясным, чистым, круглым и весьма разборчивым, без всяких нажимов, хвостов и завитушек. Он и назывался особо: военно-писарское рондо, чай, видели в старинных бумагах? Красота, чистота, порядок. Полковая колонна, а не страница.
Сколько я из-за этого рондо жестокой учебы принял, так и вспомнить страшно. Сидишь, бывало, за столом вместе с товарищами и копируешь с прописи: Ангел, Бог, Век, Господь, Дитя, Елей, Жизнь...— а учитель ходит кругом и посматривает из-за плеч. Ну, бывало, не остережешься, поставишь чиновника, сиречь кляксу, или у «ща» хвостик завинтишь на манер поросячьего, а он сзади сграбастает тебя за волосы на макушке и учнет в бумагу носом тыкать: «Вот тебе рондо, вот тебе клякса, вот тебе вавилоны». Всю бумагу, бывало, собственными красными чернилами зальешь. "
К теме писарей-писцов. Князь
К теме писарей-писцов. Князь Лев Николаевич Мышкин - был блистательный каллиграф. (Писарь Ак Ак-ич,- герой "Записок из подполья" ... - каллиграф князь Л.Н.Мышкин, - промежуток как говорится, заполнить). Помню, в молодости когда прочитывал всего Ф.Достоевского, "Записки из подполья" легли довольно плотно в "Шинель", такой, понимаете ли, тугой и плотный узел, что не развязать и не затянуть покрепче (об этом Розанов много писал), а то без пальца остаться можно. Каллиграф - художник буквы, рисователь ее границы, писарь же - простой ремесленник. Первый способен работать писарем, но легкость и точность кисти способна творить чудеса на бумаге, которым требуется соответственный ценитель этого искусства. Сейчас подумал - а м.б. Ак.Ак был каллиграф, кто бы мог проверить?
Был ли АА художником?
Был ли АА художником? Даже если и не по конечному результату, - всё-таки в департаменте служил, - то по духу - стопудово художник.
В Сокольниках есть музей каллиграфии, но я там пока не была.
Не знаю, чтобы у нас
магия букв
можно пойти дальше и обратить внимание на то, что сами буквы имели для АА, то есть для НВ, совершенно другой статус. Каждая буква сама по себе - особое существо, а соединение даже двух рождало новый мир. Поэтому переписывание какого-то текста для АА и НВ, а он любил с а м записывать и переписывать, это каждый раз погружение в стихию порождения особого мира. Юрий Норштейн задумывал снять, как в гости к АА приходят буквы, но посчитал, что отходит от текста и духа повести Гоголя. На мой взгляд - зря. Например, один из героев "Мертвых душ" читает какую-то (в этом смысле все равно какую), складывая буквы и удивляясь тому, что получается. Меня же удивляет, что "специалисты" уравнивают чтение современного человека и человека "старого света", для которого буква была отдельной сущностью, духом, одно проговаривание, называние имени которого было вызыванием этого духа к жизни. Что говорить об его написании?! Писарь АА-НВ не рисует знаки, а вызывает к жизни целый мир. Впрочем, чему удивляться, когда мы, кроме себя любимых, никого видеть не хотим.
русская азбука - философский манифест
Азъ буки веде. Глаголъ добро есте. Живите зело, земля, и, иже како люди, мыслите нашъ онъ покои. Рцы слово твердо - укъ фъретъ херъ. Цы, черве, шта ъра юсъ яти!
Перевод:
Я знаю буквы. Письмо - это достояние. Трудитесь усердно, земляне, как подобает разумным людям - постигайте мироздание! Несите слово убежденно - знание - дар Божий! Дерзайте, вникайте, чтобы сущего свет постичь!
Кажется, это в "Синей
Кажется, это в "Синей тетради" у Хармса Гоголь и Пушкин поочередно спотыкаются друг о друга и восклицают: "Опять об Пушкина", "Опять об Гоголя"! Хочу сказать, не знаю как об Пушкина, но об Гоголя - мудрено не споткнуться. Мало кто - не споткнулся, спотыканием этим и ценен.
спотыкание
спотыкание было бы ценно, если бы его замечали. Насторойки же восприятия у большинства таковы, что сначала оттесняют спотык на периферию внимания, а потом помещают его в топос обычного-плохого. После чего можно спотыкаться уже по привычке, полагая неровной дорогу, а не себя. Показательный пример - Белинский: читая Гоголя он не мог не плакать и не смеяться, но воспринимал свой смех и плач как смех и плач над убожеством персонажей Гоголя! Об Гоголя мудрено не споткнуться как раз мудреным. А они очень даже ловко не замечают то, что идет вразрез с их мудреностью. Так что при чтении Пушкина и Гоголя человек использует свой гений прежде всего на то, чтобы самому не быть гением и пропустить, не заметить, не споткнуться, и этим сохранить привычное. Гении привычки вообще не спотыкаются! Так что классики литературы становятся для них тренировкой в изощренности игнорирования самих этих классиков. Тот же, кто замечает свой спотык, но спотыкается снова и снова, ухитряется не изменять свое-привычное за счет представления о высококультурности герменевтических мучений. Для него гении ценны тем, что позволяют ему выделять себя из толпы не спотыкающихся. Или, например, многочисленный класс художественных натур, которые творения искусства используют только как интерпретационные матрицы. И т.д.