Русская философия. Совершенное мышление 126
Прочел одновременно "Бесов" Ф.М.Достоевского и "Лекции по русской литературе" Владимира Набокова. Слушаю лекции и смотрю снятый Хотиненко сериал "Достоевский" на канале "Культура". Вспоминаю Э.Радзинского.
И показательно, и поучительно.
Показательно, как "атлеты от литературы и кино" состязаются в искусстве обращения с десятком ... заранее приготовленных на арене гирь. Кто-то, как Набоков, легко и изящно скользит по ним, едва их касаясь, отчасти из артистизма, отчасти из брезгливости и презрения. Другие, как Радзинский или Волгин, отобрав парочку, ими жонглируют. Есть и такие, кто чуть не молится, соорудив из нескольких гирь нечто вроде алтаря, например, Касаткина, у которой Достоевский – великий писатель, философ и богослов.
Поучительно же то, что эти атлеты соревнуются в пользовании о д н и м и тем же набором представлений: атеизм и православие, либерализм и самодержавие, терроризм и государственность, западничество и почвенничество. Набор застывших, или как говорил Федор Михайлович, "неподвижных впечатлений", превращающих специалиста в мономана своего образа Достоевского.
Например, в фильме Хотиненко Достоевский говорит, что "он родился православным христианином и таким останется до своей смерти". И этого, как кажется режиссеру, достаточно для того, чтобы все стало ясно. Не начать с этого, а закончить. И мы теперь, как разъясняет нам Касаткина, будем вновь, вновь и вновь повторять матрицы евангелия. Бесконечно. Вот богословие Достоевского. Но бесконечно повторять означает никогда не насыщаться опытом, как уроборос или ... Шариков. Впрочем, этот обязательный шаг она не делает: пустоту только повторения она не понимает. Где один раз, там и семьдесят семь, где семьдесят семь, там и бесконечность. Бесконечность неопределенности.
Мамардашвили, конечно, был прав, когда предупреждал о "русской тени": застрять в невозможности, точнее, в любовании или в страдании невозможностью полноты самовыполнения - очень по-русски "интеллигентно". Бесконечно пребывать самим собой. Нескромно длить свою скромную ничтожность в вечность: это мы виноваты, это мы распяли, поэтому можно лишь снова и снова преодолевать свое зло. Прав Мераб Константинович: в этой убаюкивающей тени комфортно.
Но бесконечность – это не вечность. Бесконечных поступков быть не может, иначе это не поступки.
А вечное неповторимо.
Оно разово.
Возможно только однажды.
Здесь и сейчас.
Больше никогда.
Только поэтому оно вечно.
Повторение невозможно.
Опыт Иисуса Христа личен.
Неповторим.
Неподражаем.
Единственен.
Вечен.
Потому что он "посмел".
"Решился".
"Пошел до конца".
Единичность, единственность освобождает место для другого. Уважает другого.
У каждого есть место.
Только поэтому личное действие каждого человека имеет силу. Когда происходит, совершается само. Совершенный опыт накапливается и меняет человека. Необратимо.
Сделанное, совершенное, реализованное, исполнившееся становится, сгущается в новое, свежее, дышащее.
Личное свободно и живо.
Бесконечное повторение пусто и мертво. Под ним скрывается ложь. Бесовщина, когда в образе правды выступает кривда. Она не перестает быть бесовщиной и тогда, когда выступает как кривда с иконой или транспарантом правды.
И снова мне вспоминаются "Три ступени" Секацкого, наполненные такой неудержимой радостью свободы, что в знак благодарности автор решил отказаться от этой обретенной свободы, тем самым сделав акт освобождения несостоявшимся, бесполезным. Теперь он решил повторять только то, что уже когда-то было. Отказаться от свободы. Вернуть ее обратно. Как Вася Шумков Достоевского сошел с ума из благодарности и любви.
Есть только одна церковь – жизнь.
И если ты жив, ты уже и истина, и путь.
Ты сам – евангелие.
Благая весть жизни.
Спасение.
Радость.
Бытие.
Смысл.
Явление.
Наличная вечность.
Кем бы и каков бы ты ни был.
Древний философ предупреждал: "Ты – истина, хочешь ты этого или нет".
Но наши специалисты предпочитают делать вид, что они живут по противоположному правилу: "единственная истина в том, что сам ты – не истина, потому что истина вне тебя". Однако, повесив образ истины на видном месте, они все-таки вынуждены незаметно (для себя) протаскивать истину себя во все, что делают. Так Касаткина, заметив пристальное внимание Достоевского к матричности евангельских событий, не оставила ему возможности собственной – неевангельской матричности. Тем самым лишив его мужественности и единичности. Хотиненко не замечает фокуса Достоевского на фатальности, необратимости незваных впечатлений, поэтому не может высветить тему освобождения от их духовного насилия. Набоков слишком увлечен литературной фактурой, Радзинский – политической конъюнктурой момента, поэтому они оба вынуждены игнорировать внутренний нерв, стержень Федора Михайловича – его решительность, которую только опосредованно можно заметить в его литературе. Именно таких людей Достоевский описал в "Записках из подполья" как тех, кто не способен идти до конца в том, что делает. Как не совсем живых. Людей без своего хотения. Удовлетворенных быть проглоченными темнотой. Знающих только чужие свет и темноту. Без собственного света. Без собственной тьмы.
Идти до конца. Например, в вере. Что это значит? Н.В.Гоголь и Л.Н.Толстой осмелились, решились и твердо пошли до конца. В своем служении людям, вере и отчизне Гоголь оживил, высветлил феномен смерти. Преодолев выпавшее ему ограничения пространства, времени и причинности, Толстой показал нам "привычное от вечности". Вечность себя и значит каждого из нас. Не рассказами, повестями, романами и нравоучениями, а самим собой. Единичностью себя. Просто собой. Не собой простым, а простотой себя. Каждый раз стряхивая принятое ограничение – детства, графства, писательства, мудрости, лидерства, долга мужа.
Это хотение и решение быть.
Состояться.
Совершиться.
Не в рабстве.
Не в образности.
Не в подобии.
Не в подражании.
Не в качестве клона.
Не в стремлении в бесконечность.
А вот этим идиотом, убийцей, проституткой, игроком, каторжником, подростком, эпилептиком.
Хоть на мгновение. Перед припадком. После двойного убийства. Поставив последний талер. Приставив пистолет к виску.
Каждый свободен. Сам от себя. Не от другого. И не нуждается в реабилитации!
Древний философ предупредил, что атомы единичны, не имеют частей и поэтому не соприкасаются друг с другом. Единственно возможный способ движения для них – потряхивание. Не стремись соприкоснуться с другим, – это для тебя невозможно. Стань только собой и тогда тебе откроется все множество других. Мерцающая вселенная потряхиваний. Сорадостей и состраданий. В свободе, а не в подобии.
С грузом тяжелых камней за пазухой что можно почерпнуть в русской литературе?! Нравоучения, образность, типологию, художественность, обличение и т.д., и т.д., и т.д., как любил говорить Бродский. Или главное именно это "и т. д."?
И так далее. В неопределенную бесконечность повторений, неудавшихся попыток сделать так же, безумного упрямства достичь недостижимого, ходить по кругу без надежды найти точку невозврата. И безмерно себя в этом унижении возвеличивать! Как удобно. Приспособить для этой цели и евангелие, и русскую литературу, и черт знает что еще. Приспособить все. Вот это стремление больше всего раздражало Достоевского. Потому что оно отменяет, игнорирует, лишает человека его индивидуальности. Раздражает не то, что он – литературный выскочка и "не Гоголь", не то, что он прошел каторгу и не сломался, а то, что он – не Федор Михайлович Достоевский. А когда им стал, обрел для других собственное имя, то только потому, что сумел продолжить "и так далее". Когда обрел себе ловкого и бесконечно длящегося двойника. Удачную имитацию. Принятого другими клона. Сумел, ухитрился прижиться на неподвижном камне какого-то незваного впечатления. После чего стал быстро "развиваться", "прогрессировать" от наивности и чистоты Макара Девушкина до столь же наивной беспринципности Голядкина-младшего. Которая мгновенно сменилась "светлым" шиллерством, фантазиями Неточки Незвановой и писателя из "Белых ночей". Столь же стремительно сменившихся мрачной "действительностью" острожной жизни. От которой один шаг до "преступление – болезнь" Родиона Раскольникова. И на расстоянии протянутой руки - "преступление – необходимость" Петра Верховенского:
"... везде тщеславие размеров непомерных, аппетит зверский, неслыханный,,, Знаете ли, знаете ли, сколько мы одними готовыми идейками возьмем? Я поехал – свирепствовал тезис Littre, что преступление есть помешательство; приезжаю – и уже преступление не помешательство, а именно здравый смысл и есть, почти долг, по крайней мере благородный протест... О, дайте взрасти поколению!"
Бесология двойной жизни имитаторов. Когда стремление к повторению живого неизбежно подменяется благородным злом пустого. Призрак спасителя ведет за собой матросню. Это поколение взросло быстро, почти на глазах Ф.М. Скорость всеобщего помешательства поражает его. Но еще больше – стремительная и грозная неизбежность этого. Свобода через нож. Имитатор должен убить того, кого он имитирует. Разбить образ. На освободившееся место бога сядет человек, чьи руки будут в крови своего отца. Но не сын, а ублюдок.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы