Он специально выходил ночью глядеть на звезды – просторен ли мир, хватит ли места колесам вечно жить и вращаться?…Он хотел бы, чтобы мир действительно был бесконечен, дабы колеса всегда были необходимы и изготовлялись беспрерывно на всеобщую радость.
А. Платонов
В «Обмене разумов» Роберта Шекли «некоторый выборный чиновник получил от своих избирателей кольцо в нос. Великолепная была вещица, только с одним недостатком – она тикала». Так избиратели на Цельсии-5 контролировали порядочность своих депутатов: преподносили им разные подарки, и некоторые из них в назначенный срок взрывались. «Кольцо весело тикало, отсчитывало секунды, щекоча нос и будоража душу». Чиновник знал, как устроены мины замедленного действия, но знал и то, что обязан носить проклятое кольцо.
22 ноября 2137 года до н.э. два китайских астронома головами поплатились за то, что вовремя не предсказали солнечное затмение. Отсюда следует, что китайцы издревле были замечательными астрономами, что они нуждались в точном времени и умели его измерять. Но механические часы изобрела Европа.
Авторство молва приписывает монаху Герберту д”Орилла, впоследствии ставшему папой Сильвестром 2-м: для Магдебурга он построил башенные механические часы с гирями. В 1228 году такие построены в Вестминстере, в 1306 году – в Милане, в 1334 году – в Падуе, в 1386 году – в Страсбурге. Эти даты и знаменуют начало Нового времени в разных городах Европы. В начале 15 века башенные часы появились в Москве. Отметим интонацию, с какой рассказывает об этом летописец.
«В лето 6912 князь великий замыслил часник и поставил его во дворе за церковью. Сей же часник наречется часомерье; на всякий час ударяет молотом в колокол, размеряя и рассчитывая часы ночные и дневные, не бо человек ударяше, но человековидно, самозвонно и самодвижно, страннолепно некако; сотворено же человеческой хитростью, преизмечтано и преухищрено»
.[1]
Родились часы из механизма мельницы. Прежде часовой узнавал время по песочным часам и ударом колокола извещал о нем горожан. Его-то и заменили зубчатым колесом с автоматическим спуском: при вращении колеса под тяжестью гири зубцы периодически освобождали язык колокола, тот срывался и сообщал людям, что еще один час прошел.
Но только ли об этом он их извещал? Еще он внушал человеку восхищение своим же умом. Часы для летописца – «страннолепное» чудо, мечта, хитрость и гордость человеческая. Чудо «человековидное» – потому что часы заменили человека, стоящего на часах. Чудо «самодвижное» – первый образец создания, работающего без участия создателя. Чудо, измечтанное и исхищренное умом.
Часы прежде всего фундаментальный физический прибор. В любых, сколь угодно сложных физических построениях фигурирует наблюдатель, вооруженный часами и линейкой. В теории относительности, пишет Эйнштейн, мир «распадается на два класса вещей: 1) часы и линейка; 2) все остальное». Только первые две физик не обязан объяснять, объясняя все остальное.
Часы, кроме того, универсальный инструмент, регулирующий решительно всю сферу современного производства. Любая техническая система оснащена часами, поставляющую общую меру всем рабочим процессам. Часы – это орудие организации, синхронизации производства.
И при всей своей фундаментальности это единственный прибор, которым снабжены все. Немногие ходят с линейками, зато с часами – почти все. Часы – это предмет первой необходимости.
Чтобы ориентироваться во времени, мало его чувствовать – легко ошибиться. Время нужно знать, а для того – видеть. Вещи-часы и придают времени вещий облик. Время кружится в солнечных часах, течет, сочится сквозь пальцы в песочных и водяных, цветет в цветочных, стрекочет в механических, горит в свечах и лампадках.
Физик себя не связывает никакими предположениями относительно устройства часов. В начало координат можно поместить хоть кукушку, если она достаточно аккуратно отмеривает равные интервалы длительности. Это вопрос точности, техники, но не принципа. Но вот уже без малого тысячу лет часами мы пользуемся механическими, и от этого обстоятельства отвлечься никак нельзя, если уж мы взялись выяснять, что есть наш мир и его время.
Итак, часы – это не только прибор для определения времени, но и вещь, которая поставляет хозяину образы времени. Какие же представления о времени нам подсказывают механические часы?
Наш образ времени прост – это диск, размеченный знаками чисел. Время в механических часах символизировано точкой на круглом циферблате. Имеет ли этот символ хоть какое-либо отношение к сущности времени? Если да, то какое? Если нет, то откуда же он взялся?
Образ круга с медленно движущейся точкой, конечно, неслучаен. Его прообраз – небосвод: круг, по которому катится или плывет Солнце. Дикарь, чтобы сориентироваться во времени, поднимал глаза к небу – мы бросаем взгляд на циферблат, но видим там, в сущности, ту же картину. Только индикатор времени движется уже не вдоль деревьев или облаков, а вдоль цифрового частокола. Часы недаром сравнивали с карманным или наручным планетарием: история часов – это история похищения небосвода.
Из всех творений техники часы единственный механизм, который несет на себе изображение мира. Единственный механизм-символ. Кроме того, это единственное техническое изделие, какое всегда было предметом искусства.
Часы – это соединение (неожиданное, хотя и долгожданное) циферблата с зубчатым «самоподвижным», то есть автоматически действующим, механизмом. Каждая из этих двух частей развивалась независимо от другой. Если самодействующий механизм – изобретение сравнительно позднее, то циферблат, заимствованный у солнечных часов, унаследован с громадной исторической дистанции: история механических часов прослеживается где-то до 16 века – далее она переходит в историю астрономии. Циферблат, в отличие от механизма, это система знаковая.
Соединив в себе традиционную модель мира (зодиакальный круг) с новоевропейской (механизм) они стали действующей (сначала башенной, затем комнатной, карманной, а затем и наручной) моделью механицизма как мировоззрения.
Вид звездного неба к облику часов отношение имеет не более прямое, чем щебет птиц в лесу к тиканью их механизма – то же сплетение причудливых конфигураций. Только умными очами: терпеливым наблюдением и отважной догадкой в многоголосом звездном хоре обнаруживается тайная регулярность, скрытый «механизм». Далеко не сразу выяснилось, что неравномерное, петлеобразное движение планет можно понять (или, как выражались в античности, «спасти» для разума), если его представить суммой совершенных круговых движений. Именно такая задача Платоном была поставлена перед астрономией. В «Тимее» создание небесных светил описывается именно как устроение вселенских часов.
«Такими были замысел и намерение бога относительно рождения времени; и вот, чтобы время родилось из разума и мысли бога, возникли Солнце, Луна и пять других светил, дабы определять и блюсти числа времени». Планеты, а затем и звезды описываются как «орудия времени», их движение – как «части времени», а картина звездного неба в целом – как «подвижный образ вечности».
Явления на небе «спасли», сопоставив им сферическую конструкцию, связывающую все круговые движения планет. В сечении эта конструкция дает систему колес. Однако с устройством античных часов (солнечных, водяных, песочных) она не имела ничего общего, почему ее называли просто «махиной мира». Это словосочетание впервые появилось у Лукреция (У,951), а в христианской традиции оно обозначает «тела космоса».
В Средневековье «махина мира» не была самоподвижной - к движению она «насильственно» побуждалась «интеллигенциями». В первых попытках прочистить небо для физики ссылались на Святое писание. «И поскольку из Библии не явствует, что существуют интеллигенции, каждая из которых движет соответствующее небесное тело, можно сказать, что не усматривается никакой необходимости полагать подобные интеллигенции. Ведь можно сказать, что Бог, создавая мир, привел в движение каждую небесную сферу как ему заблагорассудится, и …запечатлел в них импульсы, движущие их без того, чтобы нужно было ему самому продолжать их двигать»
.
Таково рассуждение Буридана – ректора парижского университета.
[2] Почти дословно его повторяет Альберт Саксонский. Идея носится в воздухе. Не хватает только нужного слова, вернее – образа. Его-то и нашел Николай Орем в «Книге о небе и мире»: оказывается, когда «Бог создавал небеса, он наделил их качествами и движущими силами так же, как земные тела наделены тяжестью, и наделил их сопротивлением этим силам. (…). И эти силы так соразмерены, уравновешены и согласованы с сопротивлениями, что движение происходит без насилия. И если исключить насильственность, это во всем подобно тому, как человек делает часы и предоставляет им ходить и двигаться самим. Так же и Бог предоставил небесам двигаться непрерывно в соответствии с пропорциями между движущими силами и сопротивлениями, в соответствии с установленным порядком»
.[3] Это первое в философской литературе уподобление древней «махины мира» новоизобретенным колесным часам. Найден образ, позволяющий отлучить ангелов от механической работы.
Тотальностью этих «движущих сил и сопротивлений» и стала «природа». Ее призвание – двигать primum mobile, sphaera octava, ранее побуждаемые к вращению ангелами, а еще раньше, у Аристотеля, просто предвечной мыслью. «Инструментом Бога» (instrumentum divinitatis) ее называют все мыслители – от М. Фичино до Р. Бойля. Инструментом – то есть механизмом, орудием.
Кажется, этим лишь восстанавливается чистота предания: освобождаясь от механических трудов, ангелы могут вернуться к своей исходной работе – служить Богу «вестниками», работниками информационной индустрии. Ведь движителями небес они стали только с вторжением античной космологии в библейскую картину мира. Но случилось иначе: как только движение небес предстало в чистоте целесообразного механизма, они освободились от всякой работы. С отлучением от небес они стали «силами ума» человека, поставленного в центр мироздания. Непостижимым и, значит, божественным остался лишь первый толчок. Вот этому-то мировому строю, коль скоро он стал самодействующим механизмом, и суждено было превратиться в часы – снаряд, чье движение направляется единственно гирей.
Если в философской литературе первым колесные часы упомянул Орем, то в поэзии его опередил Данте. Образ часового механизма поэту явился в Рае – средоточии совершенных структур. Вот каким ему представился «четвертый отряд семьи Отца» (песнь Х, 139-148):
И как часы зовут нас в час рассвета,
Когда невеста Божья, встав, поет
Песнь утра Жениху и ждет привета,
И зубчик гонит зубчик и ведет,
И нежный звон «тинь-тинь» – такой блаженный,
Что дух наш полн любви, как спелый плод, -
Так предо мною хоровод священный
Вновь двинулся, и каждый голос в лад
Звучал другим, такой неизреченный,
Как может быть лишь в вечности услад.
Это первое в литературе упоминание о колесных часах. Представление о строе небес как прообразе всех гармоний, сквозные светоносность и зеркальность небес отразились в совершенном механизме. Хоровод горящего ряда певучих солнц поэту напомнил не только о вращении, но и о механическом сцеплении колес – о пропорции, что зубчик гонит зубчик. Как и летописца, поведавшего о появлении часов в Москве, Данте пленила не только зримая гармония механизма, но также неизреченная его самозвонность.
А первый в поэзии образ машины (прядильного станка) восходит к «Илиаде» (ХУ11, 599-600): «Быстро они на проворных ногах в хороводе кружились, \ так же легко, как в станке колесо под рукою привычной».
Как случилось, что первыми скромное обаяние машины приметили первые поэты всех времен и народов – Гомер и Данте? И почему о колесе целесообразного механизма оба они вспоминают, чтобы изобразить наименее целенаправленное из человеческих движений – хоровод?
Проще всего это объяснить тем, что хороводу людей (тем более ангельским хорам) нет никакого прообраза во всей органической природе – их просто не с чем сравнить. Нет его и на небосводе: «хороводы светил» – это умозрительная конструкция, как, впрочем, и все «солнечные колеса» древности. Реальные колеса царят только в технике, порождают технику и символизируют технику. А напоминая поэтам о первозданной хорее, часовому механизму они обеспечивает эстетическое сопровождение. Особенно в эпоху Ренессанса, сблизившую технику с искусством.
Не повторяет ли ренессансный устроитель часов дело Платонова демиурга? Вот что о замечательном механике 16 века Джулиано Туриано сообщает его современник.
«Он задумал сделать часы со всеми движениями неба, чтобы они превосходили архимедовские, описанные Плутархом. …Нет ни одного движения на небе, которое рассматривалось астрономией, как бы оно ни было незначительно, разнообразно или противоречиво, которое не было бы здесь определено годами, месяцами, днями и часами… Здесь имелось «примум мобиле» с его противоположным движением, 8 сфер с колебаниями, движение 7 планет со всем их разнообразием, солнечные часы, лунные часы, появление знака зверя и многие другие большие звезды; кроме того, многие другие вещи, которые я забыл».
Двадцать лет потратил Джулиано, чтобы разработать план своего строения, и еще три года, чтобы свой замысел воплотить в сооружение из 1800 колес. Под своим портретом Джулиано велел начертать. «Ты поймешь, кто я, если попытаешься сделать то же самое, что и я»
.[4] Сделать то же самое в другой материи чуть позже решился Картезий (см. «У истоков космологического террора»).
Как архимедов планетарий, эти часы в железе выражали все выработанные астрономией представления о строении мира. У Архимеда то была полая вращающаяся сфера, имитирующая движение Солнца, Луны и пяти планет. Цицерон свидетельствует: «было видно, как с последним оборотом Луна поднимается над земным горизонтом вслед за Солнцем, как это бывает каждый день на небе; и тогда можно было видеть, как затмевалось Солнце, а Луна попадала в теневой конус Земли»
.[5] Однако модель Архимеда была планетарием, предназначенным для демонстрации устройства мира, а не инструментом измерения времени.
Так и с башенными часами Проторенессанса: задача измерения времени явно уступала функции его изображения – построения «театра» мира за пределами храма. События не только небесной, но также священной и мирской истории вызывались на сцену механики. В страсбургских часах (на арене диаметром в девять метров) действовали, наряду со светилами, ангелы, апостолы во главе с Христом, а также разные персоны, размеряющие человеческое время: фигуры Детства, Юности, Зрелости, Старости и Смерти. Не храмовая служба, а колоссальная астролябия стала размерять время горожан. Механическую модель мира они извлекли из храма и на башне воздвигли много раньше, чем ее вычитали из ученых книг. Механический образ мира в сознание человека внедрился прежде, чем понятие «мирового механизма» утвердилось в науке.
Механический театр (с автоматикой на базе гидравлики) знала и античность, особенно поздняя. Однако ее театр автоматов не ссылался на космос. Так, героем самых знаменитых часов в Газе, построенных в 5 или 6 веке н.э., был Геракл, размеряющий время своими 12 подвигами для развлечения публики. В этом ему помогала Горгона, начинающая с боем часов страшно вращать глазами. Пан, помещенный на крыше часовни, при звуке гонга настораживался: ему слышится голос его возлюбленной Эхо. Сатиры издеваются над ним, корча уморительные гримасы, и т.д.
На космос целились не только башенные часы Ренессанса. Его изображением увлекались, к примеру, все крупнейшие часовщики России, начиная с Кулибина. В своих «планетных часах» Т. Волосков замыслил показать «в совокупности все то, что соединено в природе неразрывной связью». Его современник Ф. Глинка рассказывает:
«Взглянув на часовую доску, вы увидите ее всю испещренную кругами: это целый месяцеслов, или в уменьшенном виде картина неба. Там движется серебряная Луна со всеми ее изменениями (фазами), там протекает золотое Солнце по голубому горизонту, который сжимается и распространяется по мере прибавления или умаления дня. Захотите ли узнать о настоящем годе, месяце, числе, о том, в каком положении Луна или в каком знаке небесного пути находится Солнце, взгляните только на часы и тотчас все это увидите».
Другой современник поэтически превозносит эти часы как совершенное «подражание природе». Еще более сложные часы в конце 18 века построил Лев Собакин. С самого начала они замышлялись как дело космографии, построения демонстрационного прибора, который может «о некоторых высочайших науках дать немалое представление».
Ко времени Возрождения многие машины дожидались внимания ученых: мельничные зубчатые механизмы, применение которых становилось все более универсальным, прядильные станки, насосы, корабельные устройства, горнорудные приспособления и т.д. Однако
теоретический образ машины сформировали именно часы. При изучении часов можно, в отличие, например, от мельничных передач, пренебречь трением, массой самих колес и множеством других привходящих обстоятельств, затемняющих суть дела. Связь «причин» вытягивалась в единую линию сцеплений, которую легко разложить на простейшие элементы – начиная с «насильственно согнутой пружины» и кончая размеренным движением стрелки вдоль числовой оси. И каждую часть часов можно изучать отдельно. «В часовом механизме, состоящем из различных колес, шнуров и прочее,… каждое колесо, каждый шнур может быть мыслим и познан сам по себе, не нуждаясь в целом, составленном из них. Точно так же обстоит дело с водой, состоящей из прямых удлиненных частиц»
.[6]
Еще до того, как часы привлекли внимание ученых, они преобразовали ремесленное дело, предъявляя такие требования к точности обработки деталей, какие неведомы были средневековым мастерам. Школой механического опыта стал сам процесс их изготовления. Уже в 16 веке развитие часов достигло предела, за которым их дальнейшее улучшение могло происходить только на математической основе – с использованием числовых моделей. Кардано, первый теоретик машиностроения, основы кинематики механизмов заложил исследованием пружинного завода и баланса в часах. Галилей приближался к созданию маятниковых часов, хотя изобрел их, построив для них теорию, только Гюйгенс. Его мемуар «Маятниковые часы» Вавилов считает «прекрасным звеном» между «Беседами» Галилея и «Началами» Ньютона.
«На базе построения и изучения часов создаются существенные разделы динамики; с часов начинается кинематика механизмов, определение передаточного отношения, разработка теории зубчатого колеса, развитие теории кривых; зубчатые колеса часовых механизмов вызывают к жизни новые станки и приспособления, предназначенные для производства первых. Часы легко раскладываются на отдельные узлы и детали, изготовление которых доступно для отдельного рабочего, и являются, таким образом, классическим механизмом мануфактурного периода»
.[7]
Общеизвестно выдающееся место часов в истории техники и науки. Но только ли вкладом в науку определяется их историческая роль? В 17 веке все научные приборы назывались «философскими», но ни один из них этого титула не заслуживает более, чем механические часы. Ибо только они позволяли выносить суждения поистине философские – заключения о мире в целом.
С самого начала часы на себе несли изображение космоса. Сначала движение Солнца отображалось его тенью; когда же оно стало порождаться колесной машиной, естественным стало подобие такого механизма искать и в движении Солнца. Эта программа явно сформулирована Кеплером в «Новой астрономии»: «показать, что небесная машина должна быть похожа не на божественный организм, а скорее на часовой механизм». К середине 17 века часовой механизм окончательно определился и утвердился на небе.
Столь же естественно, хотя и более кощунственно, уподобление создателя этого мира часовщику. В 17 веке разгорелась знаменитая полемика между Ньютоном и Лейбницем по основаниям новой физики, затрагивающим божественное провидение. Любопытно видеть, как два сильнейших ума Европы друг друга попрекают в недостаточном почтении к искусству верховного часовщика. Лейбниц пишет:
«господин Ньютон и его последователи имеют … забавное мнение о деле Божием. Согласно им, Бог имеет нужду время от времени заводить свои часы, иначе они остановятся. Он не сообразил сделать их perpetuum mobile. Эта Божья машина к тому же так несовершенна, что Бог вынужден время от времени подмазывать чрезвычайным содействием и даже исправлять, как часовщик часы, считающийся тем худшим мастером, чем чаще он прибегает к исправлениям»
. Но ведь полагать так «значило бы иметь слишком низкую идею о мудрости и могуществе Божиих»
.[8]
В своем ответе Кларк (поверенный Ньютона) резонно указывает, что о божественных делах нельзя судить по делам человеческим.
«Сказать, что ничто не делается без его провидения и надзора, не значит унижать его дело, но скорее признавать его величие и совершенство. Мысль тех, кто утверждает, будто мир есть громадная машина, движущаяся без вмешательства Божества, как часы продолжают двигаться без помощи часовщика, мысль эта, говорю, вносит материализм и фатализм; под предлогом, что бог есть intelligencia supramundana, она стремится к тому, чтобы изгнать из мира провиденье и Божье управление. Не трудно пойти дальше и предположить, что все вещи от вечности шли так, как идут теперь, и что нет надобности в творении и другом Творце, кроме того, что такие мыслители называю мудростью и вечной природой»
.[9]
По существу, перед ними старый схоластический вопрос: может ли Бог создать камень, какой не сможет поднять? Может ли Бог создать часы столь совершенные, что они в нем не нуждались бы? Всякое сомнение в том подрывает божественное могущество. А положительный ответ полностью отстраняет Бога от участия в мире. Чем более совершенно творение Бога, тем менее в нем нуждается.
Полярных мнений оппоненты придерживаются по всем обсуждаемым вопросам, демонстрируя крайнюю чуткость к невысказанным, но порочным, посылкам противника. Только одно удивительное положение не подвергается ими никакому сомнению – загадочное сходство Творца всего сущего с часовщиком.
Так человек создал вещь, какую сам доныне не может понять, зато делающую мир понятным. В заоблачных высях средневекового мира объявился гигантский часовой механизм. На знаменитой гравюре времен Ренессанса демонстрировалась картина, открывшаяся взору изумленного странника, когда он добрался до средневекового «края света». За этим краем, откинутым наподобие полога, он видит не чудовищ, не тьму, а множество лучистых сияний, пронизывающих кружево зубчатых колес. Так смотрится, верно, метафизическая конструкция, какую в античности именовали «примо мобиле». А вместе все выглядит так, словно зритель этого мира, покинув отведенное ему место в зрительном зале, добрался до рампы и заглянул за кулисы. Выражает картинка самую суть Нового времени. Его «край света» разделил мир на видимый и невидимый, на мир глаза и мир ума.
С тех пор нет ничего естественнее, чем уподобление мира часам –метафора эта подготовлена всем развитием измерительной техники. Но чему им уподобить самого человека? Пусть космос подобие колесного механизма – теперь это видно лучше, чем в античности. Но космос – это еще не весь мир, а только «небесный», заведомо идеальный. От земного он отделен неодолимой метафизической стеной – лунной сферой. Подлунный же мир, в отличие от надлунного, несовершенный. Поэтому духовному страннику Ренессанса еще предстояло увидеть механизм не за пределами, а внутри обжитого мира. Узреть его в организме. А это задача совсем другая и гораздо более дерзкая – понятийно вообще неразрешимая.
Трудно даже обозреть многообразие смысловых переносов, нужных для преобразования метафоры космос-часы в метафору человекомашина. Можно разве что вспомнить о ренессансном обмирщении сакральных ценностей – повсеместном внедрении «небесной» реальности в земную. Темную и холодную Землю философы уподобляют небесному светилу. «Мировую музыку» музыканты растворяют в «человеческой». Священных персонажей художники переодевают в земные одежды и прописывают в городских интерьерах. Механики копируют «primo mobilе». Социальные мыслители проектируют государство Гармонии. А крестьяне не жалеют собственной жизни за немедленное осуществление «Тысячелетнего царства» Святого духа на грешной земле. В русле этого облагораживания Земли физики и обнаруживают в ее косности просветы божественного порядка.
Вот тут-то и пришлось кстати и впору герметическое учение о человеке как о
микрокосме – малом подобии макрокосма. Утверждалось оно на самых разных уровнях: от вульгарного сопоставления частей космоса с органами человеческого тела до тонких умозрений, распознающих в человеке узел схождения и форму равновесия всех мировых сил. В Ренессансе оно достигает никогда не виданного расцвета.
[10]
Еще с античности телу человека сопоставлялся подлунный, а разуму – надлунный мир. Идея человека-микрокосма, воспринятая астрологией, с космосом связала всего человека, а не только его ум. Для человека, сведущего в звездной науке, а таковыми были все ученые Ренессанса, составление гороскопа сводилось к картографии небесных светил в момент рождения клиента, а его применение – к истолкованию этой картинки в терминах его судьбы. Астролог выполнял работу современного психолога, только состояния своих пациентов он истолковывал в терминах не физио-, а космологии. Гороскоп отражал, с одной стороны, ситуацию космическую, с другой – душевную. Смотрели на мир – говорили о судьбе человеке.
Астрономических познаний требовали и от лекарей. Даже для применения основной лечебной процедуры – кровопускания – требовалось предварительно установить положение Луны относительно знака, управляющего исцеляемым органом.
Неудивительно, что врач должен был обращаться к астрономическим таблицам. В его распоряжении были специальные квадранты, подобные вычислительным инструментам астрономов. Изображения человека, вписанного в систему небесных сфер, размеченных зодиакальными знаками, украшают все медицинские трактаты Ренессанса. Считалось, что зодиакальные созвездия управляют наружными органами человека (орудиями его тела), тогда как планеты – внутренними.
Знаменитый Парацельс в астрономии нашел научную базу всей медицины. Будучи не только врачом, но и философом, в человеке он различал земную элементную природу, составляющую видимое и осязаемое тело, и природу астральную – невидимую и неосязаемую, но подверженную влиянию звезд. Если земная «мутна и темна», то астральная «светла и прозрачна». Сквозь плотскую тьму осязаемого тела просвечивает его астральная суть. Вот ей-то в первую очередь и предстояло превратиться в механизм.
Человек Парацельса, как небосвод, усеян звездами.
«Благодаря своей мудрости …человек как бы уподобляется мировому порядку, воспроизводит его в себе и таким образом опрокидывает в свой внутренний небосвод тот небосвод, где мерцают видимые звезды». Когда эта зеркальная мудрость охватит весь мир, человек откроет, что содержит «звезды внутри себя самого … и что, таким образом, несет в себе небосвод со всеми его влияниями»
.[11] Но современная медицина Парацельсу обязана не поэтикой «астрального человека», а совершенно конкретной «ятрохимией» – он положил начало химической терапии, то есть научным методам исцеления человека веществом. Именно он совершил великий синтез астрологии с алхимией – в пользу медицинской химии. Он «изображал духов – вроде маленьких кобольдов, ютящихся в рудниках – как руководителей разных внутренних органов (желудка, печени и сердца) как раз тогда, когда ангелы-хранители были изгнаны с небесных сфер»
.[12] В том и состоит его непреходящее значение. Неважно, что руководство внутренними органами человека он возлагал на «духов» – важно, что причины заболеваний стали, во-первых, внутренними, а во-вторых, оказались доступными для воздействия веществом.
Стало быть, именно Парацельсу мы обязаны тем, что «страсти» человека локализованы в его теле, прописаны по отсекам его анатомии и расписаны по химическому составу. Этим и руководствовалась психология вплоть до Фрейда, заново открывшего, что душу можно заговорить. Но даже аналитическая психология не затронула образа человека, предначертанного Филиппом Ауреолом Теофрастом Бомбастом фон Гогенгеймом, – человека-реторты. В алхимическом микрокосме мир стихий поверхность реторты отделяла от небес, то есть выполняла функции лунной сферы. Находясь над ретортой, внутри нее небесное сознание химика видело собственное подсознание – мир страстей в их вещественном исполнении. Описание Фрейдом бессознательного (сферы «ид») от образа алхимической реторты отличается лишь знакомством с тепловыми машинами – это образ парового котла, кипящего первозданными энергиями.
Для превращения в механизм всего организма оставалось немного – мир страстей соединить с миром сознания. Но для этого нужен встречный процесс – перенос определений земной реальности на небесную. Тотальная механизация мира начиналась с возвышения всего земного, в частности, с возведения Земли в ранг светила – на этом с равным пафосом настаивают Леонардо, Коперник и Галилей. Это называется «стелларизацией». Но далее начинается процесс прямо обратный. Обнаруживаются пятна на Солнце, горы на Луне, фазы Венеры, кольца Сатурна, метеоры – рушатся чистота и нетленность («хрустальность») надлунного мира. Материя мира становится всюду однородной. Как и предсказывал Гермес Трижды Великий: что вверху, то и внизу; что на земле, то и на небе.
Оказывается, небесного на Земле мы не видим лишь потому, что смотрим на нее плотскими очами. Земное столь же совершенно, сколь и небесное, да только «лицом к лицу» того не видать. То, что голый глаз видит только на небе, «умному зрению» – очам, вооруженным микроскопом – открывается и на земле. Если всмотреться в глубину организма, там обнаружится механизм, по своему совершенству соизмеримый с небесным.
[13]
«Между машинами, сделанными руками мастеров, и различными телами, созданными самой природой, я нашел только ту разницу, что действие механизмов зависит исключительно от устройства различных трубок, пружин и тому подобных инструментов, которые … всегда настолько велики, что их фигура и движение могут быть легко видимы, тогда как, напротив, трубки или пружины, вызывающие действия природных вещей, обычно бывают настолько малы, что ускользают от наших чувств».
Таково заключение Декарта. Усилив нашу зрительную способность к различению, в наименьших частичках мира мы увидим элементарные машины – обновленные античные атомы. Иногда они изображались зубчатыми колесами или разнообразными пружинами, но чаще в виде простейших геометрических, но упругих, фигур. Упругость воздуха Д.А. Борелли объяснял сочетанием малых машин трех видов: полых конусов, способных входить друг в друга, гибких цилиндров и спиральных пружин.
[14] У Р. Бойля атомы сцепляются крючками (первый образ химической валентности), а иногда зубчатыми колесиками, зубцы которых подходят друг к другу в случае растворимых или не подходят – в случае нерастворимых тел.
[15]
Лейбниц как истинный «гений компромисса», различает автоматы «естественные», сотворенные природой, и «искусственные», созданные человеком. Разница меж ними та, что «машина, созданная искусством человека, не есть машина в каждой своей части…Но машины естественные, то есть живые тела, и в своих наималейших частях до бесконечности продолжают быть машиной. В этом и заключается различие между природой и искусством, то есть между искусством божественным и нашим»
.[16] Компромисс действительно блестящий: «естественный автомат» – это «естественная искусственная» конструкция. Космическое, всегда противопоставляемое природе как механизм организму, стало ее невидимым костяком.
Впрочем, часы Возрождения и барокко и по внешнему виду должны были казаться существами одушевленными – более, чем какая иная машина. Во-первых, это машина «движется» сама. Во-вторых, из наличных в ту пору машин это самый сложная, по значению вполне соизмеримая с нашим компьютером. В-третьих, она осуществляет множество ритмических движений с единым пульсом – как если бы некая смутная жизнь и вправду в ней намечалась. Можно сочувствовать ее озабоченности, деловитости, суетливости; кажется, будто она тоже «спешит», тоже куда-то «стремится» пульсацией всех своих членов. Наконец, отличается она ярко выраженными состояниями «жизни» и «смерти» с очень коротким (в сравнении, скажем, с мельницей) периодом общей жизни и чудесным способом ежедневного ее «оживления». Вот почему часовая машина представлялась, как это ни дико, более живой, чем дерево или вода.
Часы меж тем и жили собственной жизнью. С башен они опустились сначала в дворцы и залы, а затем – на пояс, на ботфорты, в карманы, на руку. Увлеченные мастера придавали им форму грецкого ореха, мандолины, черепа, креста. Маркиза Помпадур вдохновила часовщиков вправлять часы в серьги. Появились часы-медальон, часы-четки, часы-кольцо.
Мастера изощрялись в резьбе, гравировке, позолоте, эмалях. На футляр шли ценнейшие породы дерева, бронза, перламутр, черепаховая кость. Механику не только не пытались спрятать за циферблатом или футляром, а даже всячески ее выделяли и выставляли на обозрение. Механизм в нарядной оправе и вечном кружении воспринимался как самодвижущееся тонкое кружево самого времени – зрелище забавное, «преизмечтанное и преухищренное»
. Миру органической природы оно не противопоставлялось. Хорошо известны часы с кукушкой. А во Львовском музее хранятся часы, имитирующие шум горной реки, водопада и даже – пылающего костра. Просвещенной публике с ювелирным изяществом доказывалось, что часы – сверхценность восходящей культуры.
Замкнувшись в резные футляры, часы стали частью комнатного ансамбля. Вещью среди вещей. Отличались они только одним необычным свойством – тикали. Жили своей тайной жизнью. В комнату внесли и поставили – рядом с картиной и камином – древний автомат, астрономический прибор.
В веке 18 – веке рококо и Просвещения – маскарад часов стал поистине карнавальным. Ни одно столетие не знало такого изобилия автоматов – трудно даже их перечислить. Но основное направление их движения очевидно. Чудеса механического искусства применяются уже не затем, чтобы механизм вправить в ювелирное чудо – а чтобы их встроить в органический мир. Из фауны механики почему-то предпочитали птиц. Особенно знаменитой стала «Утка» Вокансона, имитировавшая едва ли не все движения живой птицы, в том числе такой совсем уж немеханический процесс, как переваривание пищи. На выставках «механического искусства» фигурируют андроиды всех видов и профессий, в том числе автоматизированные «Токарь» и сам «Часовщик». Особенно доставалось человеку-художнику («Рисовальщик», «Писатель», «Танцор», «Флейтист»). Более всего впечатляли автоматы в полный человеческий рост. А по Европе в механических табакерках гастролировали также «великие маги», прорицатели. Создаются механически-подвижные ландшафты, живые картины, говорящие головы, механические театры. Слияние органической видимости с механической начинкой доводится до гротеска.
Обществом автоматы овладевают двояко. В облике станков, прежде всего ткацких или паровых машин, реорганизующих производство, они движут экономическую мысль; в облике причудливых андроидов – чаруют воображение. Если внедрение машин в производство происходило драматически – с разорением ремесленников и разрушением машин, – то вторжение их в культуру выглядело сплошным триумфом. Механические куклы ненавязчиво убеждали во всесилии техники. В историю искусства они не вошли, но почетное место заняли в истории мысли.
В биологии для такого маскарада есть специальное понятие, еще не оцененное историками культуры. Это мимикрия, знакомая из курса школьной ботаники. Бабочка маскируется под цветок, скрываясь от птицы. Да, но от кого прятались часы?
Они проторили путь в культуру другим машинам. Как и часы, все они в быт проникали под праздничными масками. Трудно, казалось бы, найти что-то более несовместимое с аристократизмом, чем слесарное дело. Но вспомните любимое развлечение старого князя Болконского из «Войны и мира»: токарные художества стали модным делом. Станки украшались растительным орнаментом, цветочными гирляндами, пышной резьбой, замысловатым бронзовым литьем. Паровые машины напоминали то античные храмы, то готические соборы, то беседки в стиле ампир.
Архитектурные излишества исчезли со станков лишь с выходом машин в серию. К началу прошлого века Землю они освоили достаточно, чтобы сбросить маску: любите нас такими, каковы мы есть. И мы полюбили. Нашли теоретиков-конструктивистов, обосновавших права новой, технической красоты. Нашли художников, измечтавших мир по образу и подобию машины. Прочный и честный мир, на всеобщую радость прошитый железобетоном, сложенный из стальных кубов и цилиндров, скроенный и сваренный из листов железа
Еще в 19 веке механизмы стали схемами мысли. Механическими игрушками в салонах уже не увлекались. Зато смелое утверждение, что живой организм по сути тот же механизм, ныне превратилось, пишет Гексли, – «в фундамент всей доктрины научной физиологии». Именно в этом веке было сказано, что цель всего естествознания – раствориться в механике. Теория электромагнетизма считается несовместимой с классической механикой. Однако известно, что Максвелл, сызмальства сдружившись с часовым механизмом, строил ее по механической модели эфира, мысленно заполняя мировое пространство сцеплением шестерен.
Впрочем, и наш компьютер – по способу своего рождения, то есть по роду и племени – не более, чем «счетные часы».
Эту экскурсию в поэтику механизма можно заключить малой, но славной одой часам, созданной отцом Франсуа Бине, иезуитом из 17 века.
«Ум человека образует малого бога, он осмеливается строить миры из хрусталя и копировать чудеса Вселенной… И как можно по достоинству возвеличить эту божественную науку, которая умеет копировать ажурные своды небес и освещать их тысячами и тысячами Звезд. Не кто иной, как она, заставляет лгать тех, кто берется утверждать, будто в мире не может быть двух Солнц; ведь с помощью рук и архимедова ума она оправила в хрустальный небосвод второе Солнце, товарища или меньшого брата первого. В то время как первое в своем движении по сапфировому Небу, своему поприщу, освещает его своими лучами и отмеряет большой год, это в своих вращениях и возвращениях описывает в хрустале свой маленький годик. Не кто иной, как наука, силою своего деятельного и предприимчивого ума построила – а это граничит уже со всемогуществом – стеклянную ленту, разместила на ней 12 земных Знаков и опоясала ею, как Зодиаком, свое малое земное Небо… Удивительно, как эта наука посредством тайных соотношений смогла столь хорошо согласовать эту сферу с ритмами и колебаниями небес, как маленький человечек один создал на Земле все то, что Интеллигенции создали на Небе, где они вращают огромные своды Вселенной. Вот как искусство породило кусочек той машины, которая опоясывает большой мир, - создав портативное Небо, великую Вселенную в ничтожном стекле, прекрасное зеркало, в которое смотрится природа и удивляется, видя, как искусство дошло до того, что как бы рождает природу»
.[17]
Трудно охарактеризовать точнее космотворческое умонастроение человека, постигающего свое величие созерцанием содеянных им часов. Метафоры, готовившие человеку беспримерное унижение, поначалу его возвышали. Сказано почти все. Подытожена вся история похищения Солнца, по заслугам воздано и античным механикам, и средневековым «интеллигенциям», высказана концепция человека как «второго бога» и прогресса как «второго творения», искусства как бы рождать природу заново. Отмечено, сколь велик вклад сказочных хрустальных небес и веры в божественный промысел в дело создания основного промышленного механизма. Замечено, как много умных, пропорционально устроенных, хорошо темперированных энергий спрессовано в крохотном механизме, который мы носим с собой. Сказано, пожалуй, и больше, чем красноречивый автор намеревался сказать. Увидев в магическом зеркальце часового механизма, «как маленький человечек один создал на Земле все то, что Интеллигенции создали на Небе, где они вращают огромные своды Вселенной», он как будто провидел могущество той научно-технической интеллигенции, что над нашей Землей воздвигает планетарную техносферу – новое, технически оптимизированное небо.
Единственное, чего он не отметил, так это взрывчатости того колечка, что преподнес Средневековью благочестивый изобретатель механических часов.
[1] Построил их монах Лазарь Сербин, приехавший в 1404 г из Афона, по воле князя Василия 1. В 1491 они заменены часами будущей Спасской башни.
[2] Григорьян А.Т. Зубов В.П. Очерки развития основных понятий механики. М. 1962. С.82.
[4] Бек Т. Очерки истории машиностроения. Т.1. М-Л. 1933. Сс. 126-7. Тот же Джулиано создал грандиозную водоподъемную машину на качающихся желобах, воспетую поэтами, в том числе Лопе де Вега. Однако более всего современников восхищало, что это сооружение как часы, работает само.
[5] Ван дер Верден Б. Пробуждающаяся наука. Т.1. М. Наука. С. 310
[6] Спиноза. Соч. в 2 тт. Т.I. С. 88.
[7] У истоков классической науки. М. Наука. 1968. С.163.
[8] Лейбниц. Соч. в 4тт. Т.I. М. Мысль. 1982. С.430.
[10] Человека с увлечением расписывают по небесным структурам. Даже Мерсенн в 1623 г в «Знаменитейших вопросах» звездному небу сопоставляет память, Солнцу – интеллект, Сатурну – фантазию, Юпитеру – способность суждения, Марсу – гневливость, Венере – вожделение, Меркурию – изобретательность. За внешние чувства человека отвечает Луна.
[11] М. Фуко. Слова и вещи. С.65.
[12] Бернал Дж. Наука в истории общества. ИЛ. М. 1956.С. 218.
[13] Предельно ясно этот конечный результат выражен у Лапласа: «Правильность, которую обнаруживает нам астрономия, имеет место во всех явлениях. Кривая, описываемая молекулой воздуха или пара, определена так же точно, как и орбиты планет; разницу между ними делает только наше незнание».
[14] Зубов В.П. Развитие атомистических представлений до начала 19 века. М. Наука. 1965 С.239.
[15] Философская энциклопедия в 5тт. Т.1. М. СЭ. 1960. Атомизм.
[16] Антология мировой философии. М. Мысль. 1970. С. 460.
[17] Ахутин А. В. Понятие «природа» в античности и в Новое время. Наука. М. 1988. С.66.