Комментарий | 0

Райнер Мария Рильке. Избранные стихотворения (8)

 

 

«Ранний» Рильке не менее интересен, чем тот, зрелый, которого мы все знаем по многочисленным переводам «Новых стихотворений», «Сонетов к Орфею», «Дуинских элегий». Проблема заключается в том, что ранние опыты еще не содержат столько жизненного материала, чтобы перевод мог опереться уже на одно это. Даже в «Книге картин», не говоря уж о «Часослове», лирическая мощь Рильке далеко не всегда стоит на твердой почве наблюдений за фактами окружающей действительности и вполне может воспарить над реальностью, попав в пространство чистой музыки слов. Тем сложнее переводчику, вынужденному передавать неуловимую музыку немецкого поэтического языка, да еще и модернистского толка, с помощью русских аналогов, порожденных другой звукосмысловой средой. Использовать достижения русских символистов (а доказано, что Рильке именно символист!) не получится, уж слишком специфична та ментальная среда, флюиды которой впитала ранняя поэтика Рильке. Если у Блока и Зинаиды Гиппиус, пожалуй, наиболее ярких представителей русской ветви символизма, чувствуется влияние Ницше, в корне уничтожающее романтическую наивность, то в ранний период творчества будущий великий немецкий поэт Рильке, еще только нащупывающий свою ноту в австро-европейской традиции, скорее, опирается на отрицание ницшеанства, нежели ему поддается. Здесь приведены тексты, переведенные мною исключительно из «раннего Рильке». Чрезвычайно важные посылы для трактовки этого периода в творческом наследии великого немецкого лирика конца XIX- первой четверти ХХ века были даны еще самим Борисом Леонидовичем Пастернаком. Его, по всей видимости, чисто интуитивные установки необыкновенно точны в целом, хотя зачастую допускают критику по ряду деталей. Между тем, все мы, как я полагаю, стоим на плечах гигантов, и так тому и быть, и этого никому из нас не миновать.

 

 

 

 

 

ИЗ РАННИХ КНИГ [1895-1901]
 
 
 
В предместье
 
Карга в мансарде, кашлявшая глухо,
мертвым-мертва. – Кто знал ее? – Бог мой,
насмешки доставались ей живой!
Ее и звали разве что “старухой”.
 
Внизу стоит кареты короб черный.
Для бедняков. Когда тяжелый гроб
уперся вдруг, его толкнули, чтоб,
вогнав вовнутрь, захлопнуть дверь проворно.
 
Возница бил по спинам тощих кляч
и гнал их рысью, так спеша к могиле,
как будто б здесь не грезы хоронили,
не жизни целой счастие и плач.
 
                                    поздняя осень, 1895
 
 
 
 
ИЗ «ЧАСОСЛОВА» (1899)
 
 
 
***
 
Что будешь делать, если я умру?
Я – Твой кувшин (разбитый на пиру?),
питье в кувшине (скисшее к утру?),
 
Твоих одежд, Господь, капризы на ветру...
Я – поприще Твое, словам – жилище.
 
А для ума Ты б не лишился пищи,
не будь меня? Не сник бы, гол и бос,
ведь я – обувка зябнущим от рос
Твоим ступням, что грязных луж не чище,
 
я – Твой подрясник, сотканный из туч?
Спадет завеса, и Твой взор, как луч,
что льнул к щеке, бывая мягче пуха,
найдет лишь место, чтоб молиться глухо
чужим камням во чреве горных круч,
и так до темноты везде одна проруха...
 
Я в страхе за Тебя, хотя Ты и могуч.
 
 
 
 
ИЗ «КНИГИ КАРТИН»
 
 
Музыка
 
Что ты играешь, мальчик? Как приказ,
сад шлет шаги, их много возле флейты.
Что ты играешь, мальчик? Всякий раз
душа в кадансах путается. Чей ты
 
свистишь мотив? Зачем ее увлек
в пространство звука, что тюрьме подобно?
Да, песнь сильна, но вряд ли ей удобно
в тенетах страсти и в тисках тревог.
 
Дай паузу рыдающей душе,
дай ей вернуться в самое начало,
где все текуче, все бежит финала!
Но расставанье близится уже
 
и режет по живому. Крыльев взмах
становится все тише, все слабее;
мечта поверх барьеров взмыть робеет,
и если вдруг для радости к себе я
ее зову, молчит, увы и ах.
 
 
 
 
Осень
 
Листва летит, летит не торопясь,
как будто с неба, из садов блаженства.
В ней сухость отрицающего жеста.
 
И шар земной из толчеи небесной
летит, чтоб в одиночество упасть.
 
Мы падаем. Рука теряет взмах.
Не то же ли во всей земной юдоли?
 
И есть один-единственный, в чьей воле
само паденье: всё в Его руках.
 
 
 
 
Осенний день
 
Как перезрело лето! На припек
пусть тень падет в урочный час, о Боже,
и вихри тоже пусть бушуют в срок.
 
Вели плодам, пусть сохранят тепло,
и солнечным часам даруй награду.
Пусть совершенство, смертному в усладу,
бутыль с вином наполнит тяжело.
 
Кто одинок, тому куда спешить?
Кто дом не строил, быть тому без дома,
не спать, читать, бродить путем знакомым,
писать посланья, листья ворошить
в осеннем парке, где стихает гомон.
 
 
 
Сосед
 
Где б я ни был, ночи напролет
за стеною скрипочка поет.
Скрипка, ты принадлежишь кому:
многим или одному?
 
Много я поездил по столицам,
а повсюду люди есть, которым
без тебя пойти и утопиться,
мне же сердце рвут твои укоры.
 
Отчего такое вот соседство?
Или это от меня наследство?
Ведь по мне, так жизнь и песни эти,
тяжелее всех вещей на свете!
 
 
 
 
Одиночка
 
На местный быт гляжу, как мореход
глядел бы на туземцев в их отчизне.
Уклад незыблем, прян, и полон жизни,
а мне милей туман иных широт.
 
Я людям чужд. Возможно, я – пастух,
но – лунных пастбищ, где никто не бродит.
Язык вещей твердит об обиходе,
и все слова – как вытоптанный луг.
 
С собою привожу я иногда
издалека вещицы три-четыре.
Они зверями жили в прежнем мире,
а здесь дышать не могут от стыда.
 
 
 
 
О фонтанах
 
Немало тайн поведал мне стеклянный
чудесный сад, чей так причудлив вид,
еще когда я утопал в фонтанах
своих же слез в начале дней туманных;
все слезы высохли – и сад забыт.
 
Так я забыл, что верен свет небесный
простым вещам, к ним протянув объятья?
И старый парк, звучавший дивной песней,
что звал проникнуть в сумрак бестелесный
своих глубин таинственных? И тесный
круг незнакомок, чьи мерцали платья,
их стройный хор и голос молодой,
вдруг взмывший в небо, чтобы стать звездой
и глянуть в воду с высоты отвесной?
 
В фонтанах я увидел отраженье
своей судьбы и наяву постиг
судьбу воды, всю меру низверженья
в заглохший пруд. И я узнал в тот миг
судьбу ветвей, свисающих в овраги,
и голосов, мерцающих во мраке,
и той податливой и глупой влаги,
что повторяет берегов изгибы,
и тех небес, нависших жаркой глыбой
над лесом, погруженным в темноту,
как будто солнце подвело черту
и медленно уходит в мир иной...
 
Так я забыл той тверди ледяной,
тех горних сфер молчанье гробовое?
Зеницы звезд, пронзая мрак ночной,
полуослепли... Млечной той рекою
и мы плывем над чьей-то головою.
Так, может быть, обращены с мольбою
к нам тоже чьи-то лица? Может статься,
мы – цель поэм, божбы и святотатства,
святых молитв, что глохнут безответно?
Мы – свита Бога, символ силы светлой,
для тех, кто верит, к нам взывая тщетно,
и жжет свечу, и плачет обречённо
о Том, чей нимб во мраке ночи черной
так неотчетлив, словно с тех божниц
роняет свет на россыпь наших лиц...
 
 
 
 
За чтением
 
Читал я долго. День не ведал срока.
Гроза прошлась по жести водостока.
Увлекшись чтеньем, я не слышал гром:
том был весом.
Задумчивость лежала на страницах,
как на челе, подспудный смысл храня;
уснуло время на моих ресницах.
По фолианту шла граница дня,
там вместо слов, невнятных для меня,
горел закат и отражался в лицах.
Запутанная нитка рассуждений
вдруг лопнула; слова, сорвавшись с мест,
как жемчуг с бус, рассыпались окрест…
И я сквозь них увидел даль небес
и понял: озарять глубины сада
спустя мгновенье солнцу надоест.
Ночная тьма, ложась поверх оград,
подробности скрывала понемногу.
Все путники нашли свою дорогу,
и, словно что-то важное, к порогу
их разговоров отзвуки летят.
 
И если взгляд от книги оторву,
то в беспредельной шири окоема
все читанное встречу наяву
и все мне станет близко и знакомо.
И я тогда нащупаю канву
обыденных вещей, пленившись ими,
простые люди станут мне родными,
земля превысит собственный предел,
и дальний дом сотрет водораздел
между собой и звездами ночными.
 
 
 
 
Строфы
 
Есть длань из дланей, что свое возьмет.
Нас, как песок, просеивая рьяно,
те пальцы выбирают неустанно
красивейших из королев – с расчетом
облечь их в белый мрамор и мужей
к ним под бок положить, чтоб камень стал оплотом
и музыкой для мертвых королей.
 
Есть длань из дланей, что свое возьмет.
Возьмет клинок и, если ломкий, сломит.
Да, вся в крови, но и в крови у нас
есть тот же пыл и та же тишь в свой час.
И я бы не сказал, что честь ей не указ,
хотя молва о зле, сокрытом в ней, весомей.
 
 
 
 
Вечер
 
Тягучий вечер рад сменить покровы;
вуаль небес, задев за дерева,
то рвется ввысь и вознестись готова,
то льнет к земле, где камни и трава.
 
А ты все дальше от земли и неба:
не весь во тьме, как смолкшие дома,
не весь меж звезд, что для вселенской требы
сошлись в ночи. Что, если жизнь сама,
 
(преодолев сомнений череду),
робея, мучась, но светлея ликом,
сняв камень с сердца, вспомнит о великом
и этот камень превратит в звезду?

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка