В чем же особенность поэтики Рильке? Почему этот поэт так труден для перевода?
Мы уже говорили о плотности той поэтической ткани, из которой скроены стихотворения Райнера Рильке. Каждое стихотворение – одна из граней многогранной действительности, которую поэт видит, анализирует, а затем описывает в стихах. Можно сказать, что содержательно каждое стихотворение – это конкретный случай проявления того Единого Всеобщего, что, по мнению поэта, проникает в нас и становится нашей жизнью.
Стихи – тоже проявление Единого Всеобщего, поэтому Рильке озабочен тем, чтобы каждое его стихотворение в отдельности наиточнейшим образом отражало тот фрагмент действительности, который открылся поэту в данный момент времени. А его творчество в целом, и в этом поэт глубочайшим образом убежден, не просто совокупность фрагментов, эдаких кусочков смальты в мозаичном панно, но живая картина самой жизни.
Если вытащить кусочек смальты из панно, трудно будет определить его параметры с точки зрения общей концепции панно. Идея буквалистов, что можно перевести стихотворение (Рильке) пофразно, а затем сложить из русских фраз нужный по параметрам кусочек общего панно, многократно показала свою никчемность. Во всяком случае, для перевода поэзии модернизма эта идея неприменима. Более того, буквально каждое стихотворение Рильке – это тоже небольшое панно, составленное из зыбких впечатлений, на которые намекают перекликающиеся друг с другом слова оригинального текста. Переводчик просто обязан ориентироваться не на «школьный» перевод фраз подлинника, но на общее впечатление от текста («тон») и к этому общему тону (изображаемой действительности) подбирать новые слова на новом языке.
Именно поэтому переводить «Сонеты к Орфею» как произведение мистика, тем более – христианского мистика, совершенно недопустимо. Рильке – поэт действительности, и мистика в его сонетах если и присутствует, то лишь как необходимый, но далеко не главный элемент окружающего мира.
«Сонеты к Орфею». Часть 2, сонеты 20-29
XX
Звездные дали земных расстояний короче:
небо о здешнем скорбит.
Брат мой по духу… и ты, ближе, может быть, прочих, -
пленники звездных орбит.
Мы пядь за пядью судьбы постигаем огромность,
пусть против воли подчас;
так для мужчин притягательна девичья скромность,
полный соблазна отказ.
Мы одиноки. Вся жизнь - как разомкнутый круг.
Так вот с широких столов таращатся мертвые рыбы,
ширя безмолвные рты.
Скажут, что рыбы безгласны. Кто знает? А вдруг
рыбий язык мы понять и усвоить смогли бы
сквозь пелену немоты?
XXI
Сердце, воспой мечту. Из грезы, как стеклодув,
вылепи райский сад, омытый струей фонтана.
И пусть тебя очаруют, любовь вдохнув,
нежные розы Шираза иль Исфахана.
Сердце мое, ты тоже всегда в цвету.
И спелые смоквы не слишком большая плата
за это счастье: видеть в лицо, как брата,
ветер, в ветвях набирающий высоту.
Не сомневайся, что стоит терпеть длинноты
жизни, повелевающей свято: быть!
Разве не в эту вечную ткань вплетено ты?
Хоть узелком, согласным с шелковой перспективой
(пусть эта стежка черной печали нить),
будь… на ковре старинном с вышивкой прихотливой!
XXII
В пику нашей судьбе парковые аллеи -
жизнелюбия выплеск и перерасход,
или атланты у каменной галереи,
опершей на эти плечи арочный свод.
Колокола, пудовыми языками
громившие будничные дела.
Или колонна в Карнаке, та самая, что веками
старилась с храмом, который пережила…
Груз безмерности тяжек для мира мер;
желтый день на руинах былых химер
пал в объятия ночи, разбухшей в кошмарном сне.
Но забрезжило утро, и пыл угас.
Только мертвые петли воздушных трасс -
словно мысли, намеченные вчерне.
XXIII
Обратись не к истине ходячей,
а ко мне в свой самый главный час:
у него молящий взгляд собачий,
но повадки волчьи. И не раз
ты, поладить с ним пытаясь, видел
пустоту, теряя верный след.
Мы - вольноотпущенники. Идол
лестных слов нас губит с юных лет.
Провисает без опоры слово.
Мы порой незрелы для былого
и стары для новых берегов.
Поверяй же путь хвалой нетленной!
Ты и ветвь, и нож одновременно,
и для жатвы сладостной готов.
XXIV
О, эта лепка из глины, всем трудностям наперекор!
Так мореходы материки открывали.
И города дерзновенно в излуках вставали,
трюмы полны были скептикам всяким в укор.
Дерзок наш план. Но судьба разрушает наброски
ликов божественных, непостижимых для нас.
Боги бессмертны. А мы лишь в земном отголоске
ловим ответ, ощущая в нем грозный приказ.
Мы в череде поколений, чья роль – быть всегда на сносях.
Плод наш под сердцем; тысячелетья проходят,
мы же лелеем мечту о божественных всходах.
Каждый отважно считает, что время – придет!
И лишь молчальница-смерть знает, что мы – на весах,
ибо, ссудив нам желанное, вдвое возьмет.
XXV
Вслушайся: шаркают, в хворосте шаря,
первые грабли; вновь ритмом работ
полон пролог, тишины комментарий
к вескому слову весны, чей приход
вновь не банален. Но кто не встречал
прежде знакомое словно бы некий
новый рубеж? Этих начал
вечный ловец, сам ты пойман навеки!
Листья дубрав на закате красны,
отзимовали и стали краше.
И ветерки обещаний полны.
Черен кустарник. Еще черней
кучи навоза на пролежнях пашен.
Время час от часа юней.
XXVI
Каждому сердцу понятен крик
птицы… О, вопль первозданного мира!
Птичий крик в качестве ориентира
чужд для ребенка. Доступен лишь миг
детскому вскрику. А птицы способны
вклинивать алчущий голос в зазоры,
в щели вселенной, что грезам подобны.
Люди же прячутся в грезы, как в норы.
Где наше место? Низко летая,
точь-в-точь дракон, озирающий веси,
мечемся в клочья разорванной стаей
в контуре смеха... Дай нам поднебесье,
бог-песнопевец! Пусть крики, смолкая,
станут приливом восторженных песен.
XXVII
О всеразрушающий час! Когда же
город крепкий на горной твердыне рухнет?
Это сердце, многим богам отмолившись, скажет:
Господи, правь, пред тобою – рухлядь?
Вправду ли мы такие ломкие,
какими судьба хочет сделать нас?
Те, из детства, слова негромкие
сбудутся… здесь… сейчас?
Как дымом, былым подернуты
черты наших лиц. Упорно ты
вкушаешь сны наяву.
Но всё лишь в тебе. И значимо
лишь то, что тебе назначено
служение божеству.
XXVIII
Придешь, уйдешь. Но танец твой однажды
преодолеет полудетский шаг
и превратится в танец звезд. И каждый
из нас поймет, что косность мира — знак
для сверхусилий. Пение Орфея
скалу и древо обращает в слух.
И ты сама вдруг, больше не робея,
чуть отстранишься, и смолистый дух,
и трепет кроны, жаждущей бежать
на звук кифары, прежде еле слышный,
тебе подскажут: средоточье — рядом.
И празднуя походкой, позой, взглядом
готовность к встрече, ты уже не лишней
на дружеском пиру сумеешь стать.
XXIX
Тихий друг далекого, почувствуй
как течет твое дыханье вдаль.
С колокольных балок грянь стоустым
языком. И пусть твоя печаль
повзрослеет, в испытаньях множась.
Следуй по стезе метаморфоз.
Ты за жизнь наплакался, быть может?
Стань вином, впитавшим горечь слез.
Будь на перекрестке чувств в ту ночь,
что идет навстречу очевидцу
в буйной черезмерности чудес.
Пусть земля забыть тебя не прочь,
в речи к ней сравни себя с водицей,
но потом шепни ручью: я здесь.