...такое чудное дело, почти святое
Счастливейшее время.
Я плавал в лодке по дворам.
Рыбачил с крыши вместе с теми,
с кем воздвигал рыбацкий храм.
Сидел на окнах, спал на ветках,
обедал в дыме над костром,
листал пословно шелк беседки
и заплетал в косички гром.
Всё было так, как в первозданье,
как в первородном бардаке,
и смех светился на свиданье,
и солнце пело на руке.
С охлупня и шолома
наметов свисли буруны.
Даль – вся земля,
четыре тома
на все четыре стороны
таинственного алфавита
согласных, гласных и глухих,
слепых… так яростно раскрыта,
от самых тех до самых сих,
что льется свет, лишь только белый,
и преполняется зимой
весь белый свет, как будто целый
наш алфавит, почти немой.
Вокруг один лишь Бог.
Безмерна тишина планеты.
Я нет, без головы и ног,
но лишь из воздуха и света.
И всё прошедшее во мне
одновременно и мгновенно.
Часы не ходят на стене,
кровь не вращается по венам.
Но там и там – один лишь Он,
Она, Оно, Одно и Много.
Внезапна истина времен,
извечна красота итога.
И непременный белый снег
сквозь пальцы мыслей пролетает,
мой постоянный оберег,
непредсказуемость святая.
Ветвей касаясь, проникаю мимо.
Здесь тишина… Как стихшая свирель,
как от людей скрываемое имя,
как облака… Я прохожу, пока
не понимаю, что приостановлен –
о, маленькая ель! Твоя рука –
так свойски, так лесно… Как будто гоблин,
я вижу то, что прежде пробегал:
движенье хвойных токов, игл волненье,
упавшей шишки сморщенный оскал,
и той свирели внутреннее пенье.
Свой долгий путь неведомо куда
летел стрелой, упорной, но не меткой…
Центр леса и ополья – калита,
положенная под еловой веткой.
Январских елей, убеленных снегом,
Коротких дней скучающая длинь
И сонный вечер под прикрытым веком,
И сонмы глаз, наполненных тобой,
Моя земля, замерзшая до боли,
И рыжий тальник, тоже голубой,
На поседевшем истринском подоле.
Святая Русь! Нечаянная грусть
Давно окрепла и окаменела.
Мы потому и сильные. И пусть
Родная сень и синь белее мела.
Мы долго спим, пока застыл январь,
И долго ладим выцветшую сбрую.
У нас другой не только календарь,
Мы даже жизнь придумали вторую.
И если в этой горем занесет,
Похожим как всегда на горы снега,
Очнемся мы, где патока и мёд,
И нам тогда на жизнь не хватит века.
но иногда, качая рожь,
выходим и встречаем лично
сельца полуденную дрожь.
И ищем знак на занавеске
или тяжелую клюку –
но даже кур в карминной феске
мои шаги не отвлекут
от копошения в навозе –
кудахчущих не видно фей,
здесь в зной, как на лихом морозе,
отшельники планеты всей
забились то ли на полати,
то ли в овины залегли,
так что и некому подати
и некому кивнуть: «Ужли
здесь завсегда такая дрёма
и паламическая тишь?» –
и мне б ответили: «Ерёма
да Марфа доживают лишь
на этом согбенном угорье
пересыхающей реки» –
неописуемое горе
на обе поднятых руки
легло б и опустило долу
ладони, плечи и глаза,
как будто бы пространство полу-
пустое в месяц ураза,
который катится здесь годы,
не ведая седых крестов,
ведь православные народы
здесь не построили мостов
ни через топкую Мелёжу,
ни через высохшую степь –
но я напрасно грёзу грёжу,
влача заржавленную цепь –
на поле колосится жито,
в колодце светится вода
здесь просто прожито, что сжито
со свету в стрёмные года,
и скоро, может быть, мальчонка
свой выкатит велосипед,
а там щенок шалить и щёнкать
откуда-то ему в ответ
примчится, пробуждая сонный
забытый богом буерак,
я куб увижу перегонный
и распахнувшийся сельмаг,
Ерёма вскочит на овине,
и Марфа вынет пироги.
Мне кто-нибудь из них расскажет,
что это Еськино, сынок,
что жизнь не сахар и не сажа,
а этот самый пирожок,
что за околицей стреляют
(пока опасен танкодром)
и что не хватит баттерфляю
в Мелёже перегнать Ерём –
и захихикают обои,
перекрестив тихонько рот.
Какое счастье голубое,
что всё всегда наоборот.
И здесь бывают воскресенья,
чтоб, заглянув на полчаса,
воскреснуть в память поосенья
и заглянуть в твои глаза,
моё неправильное завтра,
моя улыбчивая грусть,
и рассыпающийся трактор
меня здесь провожает пусть
обратно в рожь и нестыковку
географической мечты
с внеисторической концовкой
моей щемящей маеты.
Не совпадает, что бывает
в пересекающихся снах:
горячим краем каравая
обжечься можно, но в ценах
столь с пылу с жару подносимых,
столь истинных искомых блюд
нули немалые – как схимы
они трудны и как салют
в каком-нибудь подводном царстве
они немыслимо чудны.
Не совпадает, как в лекарстве
потребности любой войны.
Как время жать и время сеять.
Как «если б знало и могло».
Как в этой же Мелёже стерлядь
и речка, где одно стекло.
Немного хочется и плакать,
уже в Ерёмино вхожу,
непрекращаемая слякоть
свою спустила паранджу.
самое время, укутавшись в дождь,
отгородившись октябрьским ветром,
что-то протяжное думать под фетром,
каплющим слёзы на губы калош, дь-
явольски крепко целующих всё ж ть-
му и тюрьму старорусской равнины,
муку травы и расхлябанность глины,
самоё время укутавших в дождь
с этого времени ты не придешь,
ибо песок, оказавшийся в почве,
грустно фильтрует стекающий ночью
капель поток, их осеннюю дрожь
и оставляет на солнце – не трожь! –
тонкий налет побелевшей от боли
горя глазного нечаянной соли,
светлого времени ты не прейдешь
сниде иона по времени в пождь,
падает сердце от тяжести долу,
не исцелить его стук корвалолу,
слово такое в ниневии ложь, дь-
яку их, черни и всем из вельмож ть-
му осветило несомое слово,
ныне же время приходит иово,
сниде мы все до прощения в пождь
открываются небеса,
и оттуда спускаются сонмы пророческих строк,
упакованных слитно и складно.
Соединяются несоединимые раньше слова,
распускается голова,
словно ваза с цветами, словно волшебный цветок,
только руки становятся ватными.
А из строк образуется пространство письма,
как намотанная на сферу тесьма,
она засасывает и закручивает рассудительность дня,
да и руки безжалостно за спину.
Но зато понимается соединение звезд и планет,
единение бед и побед –
это грифель мой процарапывает на бумаге меня
и проваливается в эту царапину.
ой-ды да по пригорычке!
ой-ды всё с таво что одуваничики
не сберешь во белый букет!
ой-ды как я натопоталыся!
ой-ды да разметал их белым-бело!
ой-ды всё с таво что одуваничики
одни таки на цельный свет.
еще не стало декабрем,
а уж накинуто на плечи
и перевязано узлом
по рвани серой и сиротской
и продолжительно молчит –
кому-то, может быть и клёцки
его раскисший квёлый вид,
но здесь похожее на лыко,
рогожу, драное рядно –
оно июльски сердолико
и августовски зелено
лишь в фотографиях и пазлах,
да в тонкой косточке виска,
как будто бутерброд без масла,
как сладкий кофе без песка.
Теперь без фальши – тихий холод
и несжимаемая ночь,
полнеба свесилось до полу
и хочет вовсе изнемочь,
свалиться и забиться в угол
в печально пыльное старье,
как ранний снег совсем без стука
пытается найти жилье.
Нам неба, кажется, не нужно,
привычней гладкий потолок.
Идет декабрь, и безвоздушно
не загорается восток.
Ну а что же?
Никуда без этой ласковости страстной.
Повсюду хлюпает вода.
Повсюду скорбь и ерунда –
как сочетанности ненастья
и метафизики щедрот
христолюбивому народу.
Сидит на небе обормот,
а то и вовсе ёшкин кот
и льёт умильно эту воду.
Ап-ап.
А что же?
Прется прель от бесконечной простокваши.
Достал бы Хлебников свирель,
сыграл, покушал фрикадель,
а мы сидим, набравши каши
и ею давимся. И ждём,
когда закончится природа.
Онтологический дурдом,
и мы бесцветные при ём
сидим и смотрим в эту воду.
Имеем время гулять и плавать
травой зеленой, водой студеной неправомерно.
Но почему-то в лесу как летом
тепло и сухо и густотравно. Но нелюдимо.
Хожу исправно – грущу, наверно… Смотрю направо,
смотрю налево – ищу ответы, ищу приметы.
Всё стало близко. Всё подружилось.
Местами ели, упав, застряли – скрипят об этом.
Немного страшно и очень грустно. Несовременно.
Не вовсе верно, что всё знакомо –
вот, скажем, в жилах каких-то веток есть обреченность,
как бы вопросы, но без ответов.
Порой как дома, порой как в стенах
нездешних что ли… Уж больно мшисто,
почти дремуче – но так безлистно! И вдруг влюбленно!..
Непостоянно. Неочевидно. Но воздух чистый
и настоящий. Да и подошвы мутузят хвою
и палый облик уставших веток как по старинке.
Я душу мою. Я таю льдинки
на аналое.
Зима – такое чудное дело, почти святое.
У нас здесь, да, погода – никуда.
У нас почти намек на заполярье.
Почти не гаснет желтая звезда
библейская, как рыба в толстом кляре,
что не плывет уже, а всё растет,
опустошая высохшее небо.
Давно насыщен взысканный народ
и хочет пива более чем хлеба.
А что у вас? Не вемо ничего.
Иерихон и Вымершее море.
В кумранских скалах старый листригон
в пещере найден и затем уморен.
И всё не гаснет желтая звезда
гексагонально выжженная в мари.
О здешней хмари наши города
мечтают робко в тождестве кумарен.
Нельзя перечить замыслу и слогу!
Из акциденций сих в смиренья тогу
укутает нас Промысел. Всё ложь,
что есть иные словосочетанья,
особенно же ропот и хула
во обличенье дивергенций зла
истерзанного в войнах мирозданья,
лежащего в ожогах и пыли.
Нет, нет! Нельзя роптать на тучи!
Иначе в небесах и их отключат,
переводя рубильник на нули.
И эта хмарь, ненастье и невзгода
покажется нам божьею слезой,
а из сухого неба плач и вой
ознаменует вечную погоду,
когда не будет ни метаморфоз,
ни размоканья осени и лета,
и перестанет виться эвольвента
окаменевших клёнов и берез.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы