Суд Пилата

I
То апрельское утро так и осталось бы ничем не примечательным для римского префекта Иудеи, Понтия Пилата, если бы в одно мгновение покой игемона не был нарушен доносящимся из претории звуком тяжелого, увесистого стука сапог. – Это в преторию стремительной походкой ворвался командир преторианцев, центурион Гай Кассий Лонгин – статный мужчина средних лет, атлетического телосложения, характерно подчеркнутого военным обмундированием, и чрезвычайно высокого, исполинского роста, за который в среде преторианцев он и получил свое прозвище «Лонгин». Преторианцы с должным уважением относились к своему командиру, отличившемуся еще в пору боев римлян с галлами, и на суровом, но при этом благородном лице Кассия остался даже выразительный отпечаток тех лет – зияющий шрам, продольной линией проходивший по правой щеке, начиная от самого глаза.
Игемон очень любил своего центуриона, и присутствие Кассия рядом с ним до последнего не давало ему чувствовать себя покинутым и беспомощным в этой, столь чужой ему и, пожалуй, ненавистной стране. Однако же Кассий, при всей своей близости к Пилату, прекрасно знал, что игемону доставляло удовольствие лишний раз продемонстрировать свое властное положение, в том числе и перед теми, кто был к нему приближен. Поэтому, дабы упредить себя от возможного негодования со стороны игемона, Кассий, не проходя в покои Пилата, внезапно остановился и, держа за пазухой воинский шлем, быстро и вместе с тем почтительно отвесил игемону поклон, дожидаясь, когда тот первым произнесет слово. Тем временем Пилат вальяжно расхаживал по своим покоям с выражением глубокой задумчивости на лице и с наполненной вином чашей, откуда изредка небольшими глотками потягивал вино, производя губами смакующие движения: игемона, должно быть, вовсе и не занимала никакая мысль, но всем своим видом он дал понять центуриону, что тот потревожил его вельможный покой.
– Что у тебя, Кассий? – Вдруг, прервав ненадолго образовавшуюся тишину, спросил Пилат. Центурион отвечал тоном старого, хорошо вымуштрованного солдата:
– Игемон, у входа в преторию вас ждут первосвященники. Они привели какого-то смутьяна из Галилеи и требуют, чтобы вы его судили.
На сей раз задумчивое выражение лица игемона отражало ничуть не напускное движение мыслей в его голове: «Галилея?! Этот регион смутьянов не дает покоя цезарю с тех самых пор, как в этой стране утвердилась власть Рима, но чтобы смутьяном из Галилеи заинтересовались не кто-нибудь, а именно первосвященники – это весьма и весьма странно…» Поймав взглядом глаза Кассия, со строгой солдатской выправкой ждавшего от него указания, Пилат, сделав очередной глоток вина, спросил:
– А ты уверен, что он – действительно смутьян? Ты знаешь, каковы обстоятельства его задержания?
– Подробностей обстоятельств его задержания я не знаю, игемон. Но патрулировавшие ночью преторианцы заметили достаточно большое скопление людей у дома первосвященника, куда привели на суд этого галилеянина. И, насколько мне известно, он был задержан сегодня ночью, а суд над ним у первосвященника шел в ускоренном порядке.
– Кто-нибудь из преторианцев участвовал в его задержании?
– Да, игемон. Они мне как раз и передали сообщение о его задержании.
– Почему же об этом я узнаю только сейчас?
– Виноват, игемон! – Чуть вскрикнув, отвечал Кассий. – Вы ведь знаете, что судебные разбирательства в синедрионе далеко не в новинку. Однако же никто не знал, что на сей раз дело дойдет до участия Рима. – Образовалась непродолжительная пауза, которую сам же центурион и прервал: – По всей видимости, у первосвященников – личные счеты с этим человеком. Иначе я не могу ничем объяснить его задержание под покровом ночи и столь быстрый суд над ним.
– Это ты верно заметил… – Игемон всегда отдавал должное проницательности своего центуриона. – Обрати внимание еще и на то, что первосвященники озадачили себя судебными тяжбами прямо накануне своей пасхи, – добавил Пилат с выразительной ухмылкой на лице. Центурион не остался в долгу, продолжив говорить с точно таким же выражением иронии на лице, как и у игемона:
– Так ведь именно поэтому они и изъявили желание ожидать вас у входа в преторию.
– Чтобы не оскверниться?.. – С лица Пилата все так и не сходило выражение язвительной усмешки. Когда же Кассий, вновь ухмыльнувшись, кивнул Пилату в знак согласия, лицо игемона на мгновение пожелтело от злости – ему явно досадило, что по отношению к нему как представителю римской власти под благовидным предлогом выказывалось столь явное пренебрежение. В голове у него пронеслась одна-единственная мысль – мысль, полная одновременная злости и горечи: «Презренный народец!..»
Приняв важный вид, игемон наконец отставил на стол чашу с вином и, резко вскинув правой рукой, на которую свисала покрывавшая его тело белоснежная тога, произнес торжественно, как если бы перед ним стоял не близко знавший его центурион, а подвластная ему толпа иудеев:
– Что ж, если на сей раз без участия Рима не обойтись, мне не остается ничего другого, кроме как взяться за рассмотрение этого дела. Проведи меня к ним. – Кассий, вздернув головой в знак поклона, надел на голову шлем и прошел вперед; Пилат же, гордо задрав кверху голову и прижав к груди правую руку, неспешной, однако же уверенной походкой облеченного властью римского вельможи последовал за центурионом навстречу толпе, собравшейся у лифостротона. У игемона, пока он выходил на лифостротон, было достаточно времени, чтобы продумать у себя в голове: «Если и на сей раз Каиафа вместе со своим тестюшкой Анной намерен втянуть меня в очередную авантюру, стоящую мне благосклонности цезаря, – клянусь Юпитером, если так, я сделаю все, чтобы оставить их не у дел!»
Выйдя на лифостротон, Пилат облокотился об изголовье седалища, чтобы как следует осмотреть собравшихся: слева виднелись фигуры первосвященников, впереди которых стояли Анна с Каиафой; по правую же сторону от них разместилась горстка их слуг, державших впереди от себя закованного в цепи узника, которого игемон лишь слегка окинул взором, – за время своего наместничества в Иудее он повидал уже достаточно закованных в цепи оборванцев, приведенных к нему на суд по обвинению в посягательстве на власть Рима, – вполне достаточно, чтобы и сейчас быть уверенным в том, что дело, которым ему предстоит заняться, мало чем отличается от многих других ему подобных дел; позади же первосвященников и их слуг виднелась пятившаяся за ними толпа зевак, становившаяся все больше и больше по мере того, как разворачивалось все это действие. Явно испытывая терпение первосвященников, уже было начавших переговариваться между собою с искрящимися от раздражения глазами, игемон все той же неспешной, даже вальяжной походкой прошел к изножью седалища, взяв слово лишь после того, как расположился на своем судейском месте с максимальным для себя удобством.
– В чем вы обвиняете этого человека? – Наконец прервав тишину, спросил Пилат.
Анна – чуть сгорбленный, изможденный старик с едва заметно трясущейся головой и в своей немощи постоянно опирающийся на жезл, – властно положил иссохшую руку на плечи рядом стоявшего с ним зятя, Иосифа Каиафы, тем самым указав ему держать слово перед игемоном. Каиафа был мужчина средних лет, довольно моложавой, особенно по сравнению со своим тестем, миловидной по-мужски наружности и с пронзительным, точно орлиным взором. Словно воодушевившись благословением Анны, Каиафа, слегка поклонившись в сторону Пилата, принялся говорить с вышколенной, точно актерской учтивостью:
– Игемон, не будь этот человек преступником, мы бы не привели его к вам.
«Каков наглец!» – Едва слышно, про себя произнес Пилат, глядя в глаза Каиафе, с натянутой улыбкой на лице выжидавшему, что скажет ему в ответ игемон. – «Уверен, от всей твоей учтивости и следа не остается, когда ты в очередной раз, наущаемый своим престарелым тестем, берешься строчить цезарю доносы на меня». Тут же он произнес вслух:
– Раз он – действительно преступник, – игемон сделал жест головой в сторону узника, при этом не взглянув на него, – то берите его вы сами и по вашему же собственному закону судите. – Тут же у него промелькнуло в голове: «Право, чего меня беспокоить в столь ранний час!»
– Игемон, но вы ведь знаете, что нам не дозволено никого предавать смерти. – Каиафа продолжал говорить со все той же манерной учтивостью.
Взор игемона впервые обратился к узнику, стоявшему без малейшего движения, склонив голову книзу так, что едва можно было разглядеть черты его лица. Не обратив на это совершенно никакого внимания, Пилат вполне спокойно, даже невозмутимо сказал первосвященнику:
– Итак, в чем же вы обвиняете этого человека?
– Он нарушил субботу, игемон.
– И что?! – Воскликнул Пилат с явным возмущением в голосе, переходящим в насмешку. – Разве для Рима это – преступление?! – Его тон становился все тверже. – Если ты, первосвященник, не намерен сейчас же привести мне доводы в пользу того, чтобы предать этого человека смерти, причем такие, которые были бы убедительны именно для Рима, я тотчас же положу конец этому балагану!
Анна, заметив, что воинственный настрой Пилата привел его зятя в замешательство, решил взять слово:
– Дозвольте говорить мне, игемон. – Пилат сделал рукой дозволительный жест. – Видите ли, игемон, первосвященник решил до последнего не озвучивать вам то, в чем заключается, пожалуй, самое главное и самое страшное преступление этого человека. Этот человек, – Анна своей костлявой рукой сделал жест в сторону узника, все так же стоявшего неподвижно с потупленной вниз головой, – сделался предводителем огромной секты последователей, убежденных в том, что именно он – царь иудейский, мессия из рода царя Давида, обещанный иудеям. В этом, игемон, – чрезвычайная опасность для Рима данного обвиняемого.
– И да, игемон, – снова взял слово Каиафа, как бы желая взять реванш за свою неудачу в обвинении, – также своим последователям он запретил платить дань цезарю.
Пилат, лицо которого по-прежнему выражало невозмутимое спокойствие и даже отстраненность от происходящего, взял непродолжительную паузу, которую сам же и прервал, повелительно обратившись к подсудимому:
– Что же ты молчишь? Не слышишь, какие обвинения против тебя выдвигают? Или же тебе попросту нечего сказать в свою собственную защиту?
Подсудимый наконец поднял кверху голову, встретившись с игемоном взглядом, и буквально на мгновение Пилата пронзила небесная ясность, источавшаяся Его глазами. Впрочем, и этому не придав совершенно никакого значения, Пилат все с тем же повелительным тоном и выражением невозмутимого спокойствия на лице продолжал обращаться к Подсудимому:
– Отвечай, это Ты – царь иудейский?!
– Ты говоришь, что это – Я, – отвечал Подсудимый. Внезапно образовалась тишина: слова эти прозвучали словно гром среди ясного неба, однако же были произнесены с таким величественным спокойствием, какое неспособен передать голос ни одного человека, когда-либо жившего на земле, что все присутствующие словно остолбенели. Едва оправившись от изумления, Пилат сказал про себя: «Возможно, Ты не отдаешь Себе отчета, какой смертельной опасности подвергаешь Себя в данную минуту. Отсюда следует, что Ты – либо сумасшедший, либо…» Монолог Пилата оборвал патетический возглас Каиафы, так же, как и Пилат, только что отошедший вместе с остальными присутствующими от изумления перед произошедшим:
– Игемон, разве мы не слышали только что, как Этот Человек взял на Себя вину именно в том, в чем Его обвиняют?! Разве, по-вашему, этого недостаточно для того, чтобы вынести соответствующий вердикт?
Пилат, возмущенный дерзостью первосвященника, незамедлительно сделал Каиафе жест рукой с требованием замолчать. Вслед за этим он сделал жест рукой Кассию, чтобы тот распорядился преторианцам, занимавшим лифостротон, взять Подсудимого и провести Его в преторию.
Оказавшись в претории вместе с Подсудимым, игемон распорядился солдатам оставить Его закованным в цепях, а самим выйти и ждать у входа в преторию. Прежде чем заговорить, – очевидно, что молчание должно было быть прервано именно им, как судьей, – Пилат выдержал небольшую паузу, которой решил воспользоваться, дабы как можно лучше изучить представшего его суду Обвиняемого. Что же до Обвиняемого, то Он, как и на лифостротоне, стоял неподвижно с потупленной вниз головой. В итоге Пилат решил прервать молчание:
– Итак, Ты – действительно царь иудейский? – На сей раз данный вопрос из уст игемона прозвучал с нескрываемой иронией в голосе. И вполне понятно, почему: ведь его взору – взору патриция, гордого тем, что он – гражданин Рима, – предстал обыкновенный босяк, внешним видом не подающий ни малейших признаков какого-либо царского происхождения, – босяк, каковых, подобно Ему, префект Иудеи за годы своего наместничества на этой земле видывал неоднократно и в изрядном количестве. Подсудимый же, заслышав адресованный Ему вопрос, снова поднял кверху голову и, встретившись с игемоном взглядом, отвечал с тем же леденящим кровь спокойствием в голосе, что и на лифостротоне:
– От себя ли ты говоришь это? Или говоришь так потому, что другие так сказали тебе обо Мне?
Пилат, обменявшись взглядом с Кассием, стоявшим неподалеку со шлемом за пазухой, тут же поймал себя на мысли: «Какое мужество, какая отвага! Ни тени подобострастия, что у этой черни в священнических облачениях. Достойно, право достойно! Но не оттого ли Ты так отважен, что просто безумен?» Задавшись у себя в голове этим вопросом, на который, по всей видимости, он сам еще не нашел для себя ответа, игемон продолжил свой допрос уже серьезным тоном, прохаживаясь по претории из стороны в сторону со скрещенными за спиной руками и глядя в упор на Посудимого, так же не отводившего от него взгляда:
– Зачем мне Тебя спрашивать об этом? Разве я иудей? Твой народ и Твои первосвященники привели Тебя ко мне. – Наконец остановившись посреди претории и все так же держа руки скрещенными за спиной, Пилат с еще большей настойчивостью в голосе сказал Подсудимому: – Я повторяю свой вопрос: Ты – действительно царь иудейский?
– Царство Мое не от мира сего. – Отвечал Подсудимый все тем же невозмутимым тоном; взгляд же Его, помимо небесной ясности, уже дотоле замеченной Пилатом, стал излучать еще и голубиную кротость, ввиду чего слова Его звучали так, как если бы в данный момент говорили сами разверзнутые небеса. – Ведь если бы от мира сего было царство Мое, неужели ты думаешь, что Мои ученики не вступились бы за Меня и не допустили бы того, чтобы Меня привели к тебе?
– Значит, Ты – все-таки царь? – Пилат был явно сражен данным ему ответом, а потому в его голосе не было уже и тени иронии, даже снисходительности. Напротив, в голову игемону напрашивалась та мысль, что перед ним – бродячий философ, по воле какого-то неисповедимого случая заброшенный именно в эту землю, но, живи он в Риме или хотя бы в Элладе, пользовавшийся бы там глубочайшим уважением. Поэтому на сей раз вопрос, адресованный Подсудимому, звучал так, как если бы игемон намеревался Ему сказать: «Зачем так упорствовать в том, чтобы называть Себя царем? Из сказанного Тобою ведь ясно, что ни лично для цезаря, ни для Рима в целом Ты не представляешь ни малейшей опасности». Впрочем, что-то внутри останавливало Пилата сказать именно так, но что именно – в этом игемон уже не мог дать себе отчета…
– Я для того был рожден, – продолжал говорить Подсудимый, – чтобы свидетельствовать об истине. Всякий, кто от истины, слушает Мой голос.
В голове у Пилата тут же промелькнуло: «Истина!» И в то же самое мгновение он произнес вслух – так, как если бы эти слова обращались не к Подсудимому, а к нему же самому:
– Что есть истина?! – Не дожидаясь ответа от Подсудимого, – Который, впрочем, с ответом и не думал торопиться, – Пилат дал знак Кассию, чтобы тот распорядился преторианцам вывести Его обратно к толпе. Пока же приказ игемона приводился в исполнение, у Пилата в голове произошел с Подсудимым заочный диалог: «Возможно, при других обстоятельствах я бы с удовольствием поговорил с Тобой об истине, но сейчас у меня лишь одно желание – как можно скорее положить конец этому спектаклю…»
Тем временем у входа в преторию собралось еще более значительное количество людей: по всей видимости, слух о суде над Галилеянином со скоростью света доносился в разные концы Иерусалима, откуда и стекались почти что нескончаемые потоки зевак. Оживление в толпе нарастало по мере ее увеличения, и когда игемон вернулся на лифостротон вслед за Подсудимым, на сей раз стоявшим, будучи все так же закованным в цепях, не в толпе, а у изножья седалища, Пилату пришлось уже не сидеть на своем судейском месте, а стоять и, прежде чем озвучить свой вердикт, успокоить оживившуюся толпу повелительным жестом. Лишь после того, как толпа наконец затихла, игемон произнес:
– Я допросил Этого Человека и нашел, что в Нем нет совершенно никакой вины.
Тишина, наступившая мгновение назад, прервалась оглушительным гулом толпы, явно недовольной вердиктом, вынесенным римской властью.
– Игемон, – с блеском в глазах принялся говорить Каиафа, – Этот Человек возмущал народ, начиная от Галилеи и заканчивая Иерусалимом!
– Да, игемон, – подхватил Анна, – вы даже представить себе не можете, насколько велик масштаб Его зловредного влияния на народ!
Пилат окинул взглядом Подсудимого, на сей раз уже обратив внимание, что Он стоял все так же неподвижно, потупив вниз голову.
– Каково имя Этого Человека? – Пилат задал свой вопрос достаточно громко, чтобы вопрос этот не остался неуслышанным посреди гула оживленной толпы. Из этой же толпы послышалось:
– Иисус. Иисус из Назарета. – Игемон продолжил говорить все так же громко:
– Вы сказали, что Этот Человек проповедовал, начиная от Галилеи. Но если Он – Галилеянин, то тогда Он – подданный царя Ирода Антипы. Насколько мне известно, царь Ирод, в связи с наступающим праздником пасхи, находится сейчас в Иерусалиме – вот пусть он Его и судит.
Дав через Кассия распоряжение преторианцам, чтобы те передали Иисуса слугам первосвященников, Пилат спешно удалился в свои покои, словно движимый желанием убежать от происходящего, скрыться от него, – уж слишком игемону хотелось, чтобы в это апрельское утро ни у кого не было возможности нарушить его покой – покой римского вельможи, который, как он считал, по воле несчастного случая оказался в столь отдаленной, чуждой ему стране…
II
Пилат был счастлив воспользоваться случаем помириться с Иродом Антипой, этим печально известным сыном Ирода Великого, с которым уже довольно-таки давно пребывал в ссоре, только это было, скорее, не ощущение счастья, а глубокое умиротворение оттого, что уладить давнюю ссору ему удалось за счет того, чтобы вместе с тем откреститься от совершенно неинтересного ему местечкового дела. Игемон был достаточно проницателен, чтобы понимать, чем лично для него чревато участие в этом деле: явно заподозрив первосвященников в предвзятости к Иисусу, он понимал, что его личный интерес заключается в том, чтобы в данном случае пусть и была пролита кровь, однако же не его, а чужими руками. Впрочем, что-то внутри подсказывало игемону, что этими руками навряд ли будут руки Ирода, и предчувствие его не обмануло – в ту самую минуту, когда Пилат мысленно обратился к странному бродячему философу из Галилеи, покой усталого душой игемона, поневоле втянутого в эту щекотливую историю, был вновь прерван ворвавшимся в преторию Кассием, – с тех пор, как Пилата в очередной раз отвлек от дум его преданный центурион, миновало, возможно, не более часа:
– Игемон! Царь Ирод отказался выносить приговор Галилеянину, и первосвященники снова ведут Его сюда.
– Почему? В чем причина? – Торопливо спросил Пилат, словно только сейчас ему удалось наконец-то отстраниться от своих дум.
– Об этом мне неизвестно, игемон. Знаю лишь, что на Галилеянина у Ирода водрузили кафтан шута, и что в таком виде Его ведут обратно к вам.
– Какова обстановка в городе?
– Насколько я понял, слух о том, что Галилеянина арестовали и повели на суд, облетел уже весь Иерусалим, и со всех концов города к претории стекаются толпы зевак.
Игемон старался не терять самообладания, однако же его лицо стало все больше и больше выражать беспокойство. Заметив это, Кассий продолжил:
– Чтобы не допустить кровопролития, у нас есть только один выход, игемон.
– И какой же? – Пилата явно ободрили слова центуриона.
– Предложить толпе на выбор одного из двух заключенных в честь наступающей пасхи. Сейчас у нас в заключении – смутьян Варавва, на днях приговоренный вами к распятию. Можно толпе предложить выбор между ним и Галилеянином.
Мысль Пилата тут же оживилась: «Не думаю, что иудеи настолько безумны, чтобы этому странному, но все же безобидному философу предпочесть отъявленного злодея. Если же и безумны настолько, то удивляться тому нечего – от этого народца чего угодно можно ждать!..»
– Кассий, немедленно распорядись, чтобы преторианцы оцепили плотным строем вход в преторию. Готовьте Варавву, а Галилеянина держите в цепях поблизости к седалищу – так, чтобы толпа не смогла к Нему подступиться.
Центурион, отвесив поклон игемону, удалился в то же самое мгновение, а Пилат тем временем готовился ко второму акту представления, о котором сам пребывал в полнейшем неведении, чем именно это представление обернется – комедией или же трагедией…
…На сей раз к толпе иудеев Пилат вышел не в облачении римского гражданина, а в военном обмундировании – точно готовый к тому, что в этот день, с самого утра не предвещавший ничего дурного, будет пролита кровь. Обозревая толпу, собравшуюся у входа в преторию, игемон поймал себя на мысли, что едва ли не весь Иерусалим собрался здесь, чтобы засвидетельствовать суд над Галилеянином. Толпа была хотя и оживленной, но все же не буйной – все ждали с нетерпением слова римского префекта, который, дождавшись наконец тишины, стал говорить, воссев на своем судейском месте, – говорил же Пилат достаточно громко, чтобы, по возможности, быть услышанным всеми собравшимися:
– Вы привели ко мне Этого Человека, – жестом руки игемон указал на Иисуса, стоявшего в кафтане шута, доставшемся ему от Ирода, закованным в цепях неподалеку от изножья судейского места, – обвинив Его в том, что Своей проповедью Он развращает народ и представляет Собою угрозу для власти Рима. Заслушав ваши обвинения и допросив Самого Обвиняемого, я нашел, что в Нем нет совершенно никакой вины, отправив Его на суд к царю Ироду. Царь Ирод, допросив Этого Человека, так же не нашел в Нем никакой вины. Посему Иисуса из Назарета, называемого мессией, я намерен отпустить.
В толпе поднялось возмущение, умело подстрекаемое стоявшими впереди первосвященниками и их слугами. Пока Кассий, стоявший неподалеку от Пилата, давал преторианцам распоряжение как можно более плотно сомкнуть строй, к игемону подошел невзрачный, щуплый слуга низенького роста, протянув ему сверток со словами:
– Игемон, вам просила передать ваша жена.
Развернув сверток, Пилат прочел написанное там: «Не делай ничего Этому Праведнику – сегодня ночью я много пострадала за Него». Вернув сверток слуге, игемон тут же обратил свой взор в сторону балкона, откуда виднелся силуэт хрупкой и вместе с тем достаточно изящной женщины, – то была жена Пилата, внимательно наблюдавшая за всем происходившим действием. Удрученный игемон тут же поймал себя вот на какой мысли: «Даже если Клавдия – женщина, отличающаяся подлинным благородством души, – ходатайствует мне за Этого Галилеянина, то, как знать, может, увиденное ею во сне – не бредни воспаленного женского разума, не игра воображения – ведь откуда ей знать об Этом Человеке?! – а знак самих богов?..»
Жестом руки подозвав к себе Кассия, Пилат распорядился привести на лифостротон Варавву.
– Приведите Варавву! – Вслед за этим криком центуриона, двое солдат приволокли закованным в цепях коренастого мужчину в полном расцвете лет и небольшого роста, выражение лица которого было совершенной противоположностью тому, что проницательный взор игемона запечатлел на лице у Иисуса: то было уже не царственное достоинство в сочетании с голубиной кротостью, а яростная озлобленность презренного раба… Пилат уже было поймал себя на мысли, что сейчас ему удастся и себя самого, и свою жену упредить от проклятия за наказание не то что бы совершенно безобидного философа, странствующего в лохмотьях, а, возможно, любимца богов, – эта мысль настолько воодушевила игемона, что он, резко поднявшись с седалища, обеими руками сделал обращенный к толпе властный жест с требованием прекратить гул, после чего, добившись тишины, стал вновь говорить:
– Как вы знаете, каждый год, в честь праздника пасхи, я отпускаю по одному заключенному. Сейчас у нас в заточении есть двое обвиняемых – разбойник Варавва и Иисус из Назарета, называемый царем иудейским. Так кого же вы хотите, чтобы я отпустил: Варавву или Иисуса?!
Пока игемон обнадеживал себя мыслью о том, что уже в скором времени ему посчастливится упредить себя от проклятия богов за предание смерти их любимца в лице Иисуса, первосвященники, точнее, их слуги не теряли времени даром, шустро науськивая собравшуюся толпу просить освобождения одного из двух. Все, что оставалось, – лишь дождаться нужного сигнала, который вслед за обращенным к толпе вопросом Пилата и был дан Каиафой:
– Этот, – презрительным жестом руки, вооруженной жезлом, первосвященник указал на Иисуса, – никакой не мессия, а самозванец, богохульник! А нам отпусти Варавву! – И тут же вслед за Каиафой науськанная толпа начала скандировать в один голос:
– Варавву! Варавву! Варавву!
«А ведь они и впрямь безумцы…» – Мысль Пилата выражала ту же горькую досаду, что и его лицо. Впрочем, не теряя надежды, игемон решился повторить свой вопрос:
– Еще раз спрашиваю: кого мне отпустить – Варавву или Иисуса?!
Ответ Каиафы – а вслед за ним и всей толпы – не заставил себя долго ждать:
– Отпусти Варавву!
Столь неожиданная для Пилата настроенность толпы иудеев против Иисуса вполне объяснима, и когда слуги первосвященников науськивали собравшихся у входа в преторию зевак требовать освобождения Вараввы, они, возможно, говорили нечто вроде: «Смотрите, еще пять дней тому назад вы встречали Этого Галилеянина в Иерусалиме с почестями как царя иудейского, но, вместо того чтобы поднять народ на восстание, а римского наместника – на копья, заодно склонив к ногам избранного народа Божьего весь мир – во исполнение древних пророчеств, – вместо этого Он решил повести Себя как пособник Рима; Варавва же – герой, поднявший меч на римскую власть; так что, не будьте глупцами – просите не за Иисуса Назарянина, а за Варавву».
Игемон же, убедившись, что его затея по освобождению Иисуса через выбор народа провалилась, дал распоряжение отпустить Варавву. Как только его приказ был выполнен, а свирепый Варавва потерялся среди толпы, Пилат, все еще не теряя надежды, обратился к толпе уже с таким вопросом:
– Что же мне делать с Иисусом, называемым царем иудейским?!
Ответ толпы, пример которой вновь подал Каиафа, последовал незамедлительно:
– Распни Его!
Казалось бы, ответ на его вопрос был настолько очевиден, что вопрос этот попросту не следовало озвучивать, но игемон, словно пронзенный насквозь ударом молнии, почувствовал себя в данный момент совершенно растерянным. Взглядом своим Пилат окинул Иисуса, а Тот, как и в самом начале, стоял все так же неподвижно, потупив голову вниз, только на сей раз уже под крики остервенелой толпы… Но вовсе не на сочувствии к странному Галилеянину поймал себя игемон – нет, то был страх, животный страх просвещенного, но столь же суеверного, как и скандирующая толпа иудеев, язычника, больше смерти боящегося разве что навлечь на себя гнев богов. Обратившись взором к балкону претории, где стояла его жена, игемон в одно мгновение собрался с духом – растерянность уступила место ярости: «Нет, я вам просто так не сдамся!.. Пусть в моем распоряжении лишь горстка преторианцев, но они вооружены до зубов, и стоит только мне отдать приказ, как они безо всякого содрогания зальют кровью весь лифостротон – вашей кровью, мерзкий сброд!..»
– Нет! – Пилат закричал во всю силу своего голоса. – Я высеку Его, но затем отпущу.
III
Игемон распорядился центуриону, чтобы преторианцы, выведя Иисуса во двор претории, как следует высекли Его, не забив при этом до смерти. Выполнения своего приказа он ждал в претории, и каково же было изумление Пилата, когда он убедился, сколько усердно его приказ был выполнен! Сердце игемона, уже было зачерствевшее за годы военных кампаний и кровавого подавления мятежей в подвластных Риму землях, на сей раз не могло не быть тронуто – Тот, Кого он сперва счел бродячим и к тому же совершенно безобидным для Рима философом, а затем – любимцем богов, за Которого ему ходатайствовала его жена, предстал в глазах Пилата более чем жалким: едва ли не с головы до пят изъязвленное тело, на котором буквально не осталось живого места; терновый венок, водруженный на голову Иисуса старательными преторианцами столь плотно, что шипы глубоко впивались в кожу головы; полотнище багряного цвета, наподобие тех, что покрывают спину римских легионеров, только уже захудалое, годное разве что для того, чтобы пустить его на тряпки; в правой руке – широкая длинная трость, весьма отдаленно напоминающая царский жезл… Впрочем, на мгновение тронутый столь жалким зрелищем Пилат остался доволен: «Если и это не проймет их, то мне действительно не останется ничего, как устроить им кровавую баню». Игемон приготовился к третьему, заключительному акту божественной комедии, на его глазах уже обратившуюся в трагедию…
Дав преторианцам указание вести под руки Иисуса, явно обессилившего после бичевания, на лифостротон, Пилат вышел из претории к толпе, крича во всеуслышание:
– Я вывожу к вам Этого Человека, дабы вы убедились в очередной раз, что я не нахожу в Нем совершенно никакой вины! – Когда же преторианцы вывели наконец окровавленного Иисуса к судейскому месту, Пилат, указав на Него толпе жестом протянутой руки, воскликнул: – Вот Он, Этот Человек!
На мгновение в толпе воцарилась тишина. Однако же Каиафа, подстрекаемый стоявшим рядом с ним Анной, не желал униматься:
– Распни Его! – И обезумевшая толпа продолжила скандировать вслед за неуемным первосвященником.
Понимая, что толпа стала просто-напросто разменной монетой в споре первосвященников с властью Рима в его лице, Пилат, исполнившись злости, отвечал толпе уже в лице одного лишь Каиафы:
– Раз вам так угодно, берите его вы и сами распинайте, а я в Этом Человеке, – игемон вновь жестом протянутой руки указал на истерзанного Иисуса, – не вижу совершенно никакой вины!
Первосвященники, видя, что Пилат остается непреклонным, ненадолго взяли между собою совещание, по итогу которого неуемный Каиафа продолжил парировать:
– Игемон, ты должен Его распять, потому что, по нашему закону, никто не смеет называть себя Сыном Божьим, а Он Себя называл!
На мгновение Пилат вновь почувствовал себя так, как если бы его пронзило ударом молнии. С выражением безмолвного ужаса на лице он обратил свой испуганный взор в сторону Иисуса, дав преторианцам, державшим Его под руку, знак отвести Его опять в преторию. Уже в претории игемон, словно допытываясь, спросил у Иисуса, став перед Ним лицом к лицу:
– Откуда Ты?! – Голос Пилата выражал тот же ужас, что и его лицо. Однако же, как и с вопросом об истине, Иисус не думал торопиться с ответом, а взор Его был потуплен. В гордом римлянине возобладал первобытный страх суеверного язычника: «А что, если Он – действительно сын Юпитера, волей своего отца заброшенный в эту дыру?! Или, может, Он – сын бога этой страны?.. Чего же Ты молчишь?!» Так и не дождавшись ответа от Иисуса, Пилат, явно раздраженный Его безмолвием, но при этом не решающийся выступить открыто против не то сына Юпитера, не то сына Иеговы, стал говорить Иисусу так, что голос его выражал одновременно надменность и беспомощность: – Ты мне не отвечаешь?! Разве Ты не знаешь, что я имею власть распять Тебя или отпустить?!
Наконец-таки игемон дождался ответа от своего Подсудимого, Который, что есть мочи подняв голову и остановив Свой взор на полных ужаса глазах Пилата, отвечал ему так же, как и прежде, – с тем же величественно-царственным спокойствием в голосе, от которого у Пилата, при виде Иисуса сейчас, кровь в жилах, должно быть, стыла вдвойне:
– Нет у тебя надо Мной никакой власти, кроме той, что дана тебе свыше. Посему более греха на том, кто предал Меня тебе.
После этих слов Иисуса, поймав себя на мысли, что перед ним – действительно Сын Божий (только чей?!), игемон дал преторианцам знак вывести Его обратно на лифостротон, а сам, отправившись туда спешной походкой, сел на судейское место, как будто застыв в остолбенении… Каиафа, заметив, в каком удрученном состоянии находится Пилат, продолжал говорить под звуки скандирующей толпы издевательским тоном:
– Если ты, игемон, решишь отпустить Его, то знай, что после этого не сможешь называться другом цезаря. Всякий, кто называет себя царем, – враг цезарю!
Пилат очень хорошо знал, насколько иному римскому вельможе на его месте дорого называться другом цезаря, особенно в его шатком положении, когда очередной донос из Иудеи мог стоить ему головы. Вот почему, зная также об одном древнем иудейском обычае, он подозвал к себе неподалеку от него стоявшего слугу, сказав ему:
– Принеси мне кувшин с водой и полотно. – Спустя минуту-другую слуга стоял возле Пилата с кувшином в руках и полотном на плече. Игемон, встав, демонстративно вскинул руками, вслед за этим дав слуге знак полить ему на руки водой с кувшина. Омыв руки и вытирая их полотном, Пилат, глядя в упор на злорадствующих первосвященников, бросил им желчно-раздраженным тоном:
– Не я повинен в крови Этого Праведника, а вы. Это вы хотите его смерти, а не я. Я же – умываю руки.
Каиафа, торжествующе ухмыльнувшись, ответил Пилату:
– Кровь Его на нас и на детях наших! – Тем временем уже давно как обезумевшая толпа все так же продолжала скандировать, неуемно требуя распять Того, Чья кровь была только что взята от ее имени на себя и свое потомство злорадствующим первосвященником…
Взор игемона обратился снова в сторону балкона – того самого, где стояла его жена, с нетерпением ждавшая оправдания ее мужем Праведника. Только на сей раз там уже не было никого…
…Спустя несколько минут Понтий Пилат зачитал во всеуслышание приговор:
– Иисус Назарянин, по решению иудейского синедриона признанный виновным в совершении преступлений против своего народа и власти Рима, приговаривается к смертной казни через распятие на кресте. Вместе с Ним к распятию на кресте приговариваются разбойники Дисмас и Гестас. Приговор привести в исполнение незамедлительно, с момента его произнесения.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы