«Улыбок вам»
Текст содержит ненормативную лексику.
Из цикла «Война»
Раненые в вертолёт не влезали, поэтому я вышел. Уступил место. Прямо
как в автобусе. Не ахти какое место: на жёсткой скамеечке
сбилось больше народа, чем она вмещала по замыслу, так что
чуть ли не половина моей задницы висела в воздухе. Но всё
равно ведь — место, всё равно ведь — уступил. Должен, правда,
покаяться. Уступил я место, тем самым обрекая себя на, как
минимум, двухчасовое маянье в «зоне боевых действий», не потому
вовсе, что я такой вот благородный, что я следовал чувству
долга и т. д. и т. п. Нет, вовсе не поэтому. Хотя, привитое
мне в семье и в школе чувство справедливости, или, лучше
сказать, голос совести, вознегодовал: мол, как это так, ты,
халявщик, «тыловая крыса», преспокойно улетишь себе в
безопасное место, а проливший кровь — и за тебя в том числе
проливший, да, за тебя — останется в этом аду (впрочем, не такой уж
это и ад, даже по моим меркам), останется страдать и истекать
кровью.
Нет, я вышел, потому что знал, что «там», на «большой земле» (это я
сам так определяю далёкую мирную территорию, а как называют
её военные — я не знаю), когда я с замирающим от счастья
сердцем выйду из салона (скорее, из кузова) вертолёта,
встречающие нас начнут — не сомневаюсь в этом — выказывать
всевозможные признаки неуважения ко мне: рожи там брезгливые корчить,
презрительно морщиться, сплёвывать. Ну, да — они с
носилками раненых ждут, готовятся немедленно везти их в госпиталь, а
тут выходит какой-то «фон барон» с двумя размалёванными
девицами (косметика на них уже вовсю текла и размазывалась) —
не мог раненых, что ли, вперёд пропустить, ты, говнюк? Что ты
здесь вообще делаешь? Каким раком занесло тебя сюда, тебя —
офисную крысу, преуспевающего дельца (не очень-то я и
преуспевающий, но думать будут именно так)? Почему из-за твоей
тупой башки, которой здесь совершенно не место, наши ребята
должны истекать кровью и терять силы? Почему мы обязаны
спасать твою задницу, ты, холёный пескарь?
И они будут правы, эти вояки. По-своему, конечно. Но в данной
ситуации это их «по-своему» подомнёт и перемелет моё «по-моему». И
долгие годы спустя я буду терзаться этим воспоминаем, этим
«приёмом». Буду терзаться своей трусостью, ведь это именно
трусость,— отпихивая локтями раненых, занять местечко в
вертолёте (ой, а можно я у иллюминатора сяду?) и пиздовать
домой...
Другой на моём месте «забил» бы на все эти терзания — спасся, чего
ещё надо? Но мне спасение такой ценой не нужно. Вот она,
истинная совесть — не какие-то там кем-то когда-то навязанные
нормы морали, а собственная гордость, мужская гордость,
понимание отношения к тебе людей, которые сильнее и опытнее тебя.
Совесть — это мысль о том, как будут смотреть на тебя через
много лет чужие люди, как ты будешь чувствовать себя под их
взглядами. И эту «мораль» обойти не удастся. Это не школьные
вдолбленные истины. Это жизнь.
Вот я и вышел из этого сраного вертолёта (а он действительно немного
вонял, как отхожее место). Вместо меня тут же вошёл
довольно весёлого вида парнишка — у него были перебинтованы левая
рука и голова. Да, на «страдающего» он определённо не был
похож. На бинтах даже не проступило пятен крови. Ни хрена —
чистенькие такие, аккуратненькие, как в учебном пособии по
оказанию первой помощи. Видимо, просто зацепило. Поцарапало.
Оби-и-и-дно. Я мог бы пожертвовать собой и ради какого-нибудь
более нуждающегося в медицинской помощи. Ну, что же, поздно
уже. Дверь, блеснув иллюминатором, захлопнулась.
Нате вам. Только отбежал от начавшего раскручивать лопасти вертолёта
на безопасное расстояние — хмурого вида сержант яростно
махал мне рукой,— как сразу наткнулся на носилки. Странно, что
я их раньше не замечал. На них лежал раненый. Вот уж
раненый, так раненый. Сразу видно — тяжело раненный. Весь в
окровавленных бинтах, лица не видно. Почему его не забрали, почему
вместо меня на борт поднялся тот поцарапанный халявщик? Если
бы вместе со мной вышел какой-нибудь легкораненый, ну,
контуженный, то можно было бы взять этого в вертолёт. Было бы,
конечно, очень тесно, но всё-таки. Ему ж помощь нужна. Могли
бы и ящики свои вдобавок вынуть, они, небось, с человека
весом, а то и больше. Что же, патроны (или что там в них)
важнее человека? И к чему тогда, скажите пожалуйста, мой
«героизм»? Обидно!
Прохожу дальше мимо носилок, но всё не могу оторвать от них взгляда.
Левое перевязанное колено раненого ужасно — не понять, то
ли кровь бурая, засохшая, то ли грязь. Что-то торчит оттуда —
бр-р-р. Ногу ему, скорее всего, оттяпают. Коленки не
«чинят», я знаю. Такие, во всяком случае. Будет потом — если
выживет — петь песни в подземных переходах вместе со своими
сотоварищами, такими же калеками. На протезы собирать. Конечно,
государство-то ему хрен что даст. А, может, и на выпивку,—
может, она для него окажется важнее протеза. Песни будут
какие-нибудь в духе «я вернусь... я вернусь...», и обязательно
про «девчонку, что встречала бойца»,— можете не сомневаться. Я
часто слышу эти песни. Прямо на моей станции. Хотя певцов
никогда не вижу — мне другой переход нужен, не тот, который
они облюбовали. Но я и так знаю, что у кого-то из них нет
ноги, у кого-то — руки, кто-то сидит в инвалидной коляске...
Честно скажу, в их устах «я вернусь» звучит, прости меня,
господи, до омерзения патетически и пафосно. Многие покупаются
на этот пафос — деньги дают за милую душу. Грешно это,
конечно, калек критиковать. Как-никак... Но, с другой-то стороны,
а что как они всё-таки на бутылку собирают? Мда. О, господи,
выбраться бы мне отсюда живым и здоровым!
Подняв тучи пыли, покачиваясь, вертолёт уходит вверх... Зависает...
Чего завис-то? Да лети ты живее, паскуда! Не хочется
смотреть на издевательски тарахтящую машину,— на ней мог бы лететь
и я. С каждым оборотом пропеллера всё ближе и ближе к дому.
Но смотреть на чёртов вертолёт и не получается — я
зажмуриваюсь, отворачиваюсь от поднявшейся пыли. Глохну с непривычки.
А эти-то все хоть бы хны,— вон, перекрикиваются между
собой, не обращая внимания, что земля набивается в глаза, рот,
уши... Наверное, на такие «мелочи» после определённого времени
просто не обращаешь внимания, привыкаешь. Нет уж, дудки, не
хочу проверять это на собственном опыте. Домой хочу. Прочь
отсюда.
Вертолёт улетает — шум его лопастей постепенно смолкает, силуэт
летящей таракашки исчезает в сером небе. Какое-то время все
бегают, чего-то кричат, чего-то тащат, грузовики
разворачиваются, стреляют выхлопными газами, этого тяжелораненого на
носилках хватают, довольно грубо брякают в кузов ЗИЛа, куда-то
увозят. Как-то незаметно растворяются и те несколько
легкораненых, что остались вместе со мной. Вот дьявол! Разумеется,
«мой» вертолёт — не единственный, тут наверняка ещё и другие
есть. Иначе и быть не может! Смылись... Губа не дура, вместо
двух часов ожидания — бжик! — и нахрен отсюда. Меня не
позвали с собой, уроды. Разумеется — кто я для них? Тоже мне... Я
им место уступил, а они... Козлы.
Так я остался на этом пятачке с пятью солдатами. Они не ранены.
Просто им тоже нужно улететь. Куда — не знаю. Да и какое мне
дело? В полном обмундировании, с вещмешками, автоматами — всё,
как положено. Самое важное и, пожалуй, единственное, что
есть у них из гражданского,— это большая спортивная сумка
чёрного цвета. Они сидят на каких-то ящиках, уверенно так
обосновались. Выходит, вместе будем ждать. Когда и нам представится
возможность убраться отсюда. Сержант снова сказал (хотя, с
чего я взял, что он сержант? я же не разбираюсь ни черта:
может, он прапор какой), что «вертушка» будет через два часа.
Сказал — и тоже куда-то исчез. Угу. Жду. Ждём.
...Скорее всего, они подумали, что я подумал, что они подумали обо
мне хорошо, коли я уступил место их товарищу, и что я думаю,
что из-за этого я должен стать для них «своим». «Вот и хуй
тебе,— думали они в ответ на мои мысли, которых у меня совсем
не было.— Ты не можешь быть “нашим” уже потому только, что
ты не являешься “нашим”, и хоть ты тут всех нас пропусти
вперед себя по милости и доброте своей, хоть геройски торчи
здесь две недели, не будешь ты “нашим”, потому что ты не
“наш”». Но я вовсе и не думал, что стану «своим», я людей знаю, я
не идеалист и не романтик. «Хрен вам,— думал я в ответ на их
мысли, которых, впрочем, у них могло и не быть.— Не хочу я
быть для вас “своим”, потому что не смогу я быть им, потому
что я не “свой”». Внешне эта мысленная перепалка выразилась
только в том, что двое из них сплюнули, чуть ли не синхронно
(но просто так, себе под ноги, вовсе не в мою сторону), а
я, немного потоптавшись, сел рядом с ними на какой-то ящик,
лежавший на земле,— рядом стояли маленькие башенки из таких
же.
— Не нагрей, а то взлетишь,— проронил один из них. Совсем не злобно,
так — мимоходом.
Другие чуть заметно усмехнулись — так реагируют на старую и уже не
интересную шутку. Должно быть, в этом ящике гранаты или
снаряды. Или просто патроны. Или... Какая разница. Я пробормотал:
«Да ладно»,— едва слышно, и махнул рукой. Нет, я совершенно
не обиделся. «Шутник» сразу потерял ко мне видимый интерес.
Они заговорили между собой. «Мимо» меня. Я почувствовал
себя чуть ли не холёным щёголем среди них.
В конце концов, мне до них всех нет никакого дела, я устал, очень
устал. И здесь я остался только потому, что не мог поступить
иначе, потому что мне лучше пожертвовать отдыхом — о, на
какую-то пару часов, во всяком случае, в это хотелось верить,—
зато всю оставшуюся жизнь не морщиться при воспоминании об
этом проступке, не бояться, что кто-нибудь пронюхает про эту
мою слабинку и попрекнет ею когда-нибудь. Не то, чтобы это
повредило моей карьере или, как говорится, репутацию
подмочило,— просто противно было бы, просто противно было бы, просто
противно было бы. Устал я, устал, не тюкайте меня.
Разумеется, я вовсе не ожидал, что меня будут на руках носить из-за
того, что я место раненому уступил, и зала ожидания с
местами для «випов» не ожидал здесь получить, посижу я на этом
ящичке, не умру, и не надо мне, чтобы тут вокруг меня все
бегали и охали, предлагали то да сё, я мужчина, как-никак,
потерплю. Но, чёрт возьми, я ж гражданский человек, я не привык к
этой их будничной военной нервотрёпке. Мне б слово какое
ободряющее, поддержка не только женщинам нужна, в конце концов.
Я два дня не спал, не знал,— тьфу, и не знаю — выживу ли
вообще, выберусь ли отсюда, я измотался, как собака, ел
какую-то хренотень, а вода здесь всегда была такой, словно её из
лужи зачерпнули. Не снарядом накроет, так лишай какой-нибудь
подцепишь. Да, не мальчик я, да, сам влип в эту историю, но
всё же — можно было бы и не ограничиться по отношению ко мне
одной единственной угрюмо буркнутой фразой «через два часа
вернётся»... Надеюсь, я не капризничаю?
Этим ребятам лет по двадцать-двадцать пять, я их всё-таки постарше
буду (хотя выгляжу значительно моложе), а разница в возрасте
— от этого, знаете ли, никуда не деться. И, кроме того, мы
чудовищно несовместимы по социальному статусу, как это
принято говорить. Чёрт возьми, по крайней мере, меня радует, что у
меня нет позорного брюшка, каким обзавелись многие мои
ровесники, привыкшие вытаскивать свои задницы из кожаных кресел
лишь для того, чтобы возложить их на водительские сидения.
Сиди я тут красный, потный, жирный, они б тогда — это я о
бойцах — в меня козявки начали кидать. С другой стороны,
выгляди я постарше, а не так, словно я их ровесник, они бы и
относились ко мне... помягче, что ли... Не из уважения к возрасту
— какое там! — просто к ровесникам принято предъявлять
более жёсткие требования: мы, видишь, воюем, а ты...
Встреться мы «там», на «мирной территории», ну, как-нибудь — всякое
ведь в жизни бывает,— мы бы, скорее всего, сошлись.
Особенно, если бы были выпимши. Я умею находить общий язык с
федералами, нюхавшими порох не только на полигоне. И мне — возможно
потому, что сам я не служил,— нравится их общество, как
будто общением с ними я компенсирую то, чем оказался обделён.
Да, мы бы славно покурили, попили пива (чёрт с ним, со
здоровьем!), поговорили — точнее, я бы послушал их истории:
воевавшие любят рассказывать «там» о своей жизни «здесь», особенно
людям, не имеющим никакого отношения к армии. Иногда им
бывает просто необходимо выговориться. Нет, не девушкам, они
ведь мало что понимают в этом деле,— а мужчина, каким бы он ни
был, он должен понять воинскую доблесть. Мужская компания —
это совершенно другое. Военные любят рассказывать истории
из своей боевой жизни, любят, когда их расспрашивают,— а я
люблю расспрашивать, мне это действительно интересно. Да, мы
бы всласть пообливали грязью ментов — многие федералы и
контрактники их терпеть не могут, и я тоже, они бы, быть может,
предложили мне купить лимонку баксов за триста, а то и
покруче что-нибудь... Мы бы весело провели время в мужской
компании... Но «здесь» — здесь всё совершенно иначе, здесь «их
территория», здесь я «чужой», здесь я «лох», «фраер», здесь...
Вообще, что я здесь делаю?
Обидно. Я чувствовал себя маленьким мальчиком, которого другие
мальчишки не взяли играть с собой, потому что он из другого дома,
из другого двора, с другой улицы, из другого района, из
другого города, из другого мира...
Чертовски захотелось курить. Я вообще не курю, здоровье у меня не
железное, но в «стрессовых ситуациях» позволяю себе
«расслабиться», так сказать. Потом будет тошно, голова будет слегка
кружиться, будет гадко ломить в висках и во лбу, но это будет
потом. Курить — хоть какое-то занятие. У меня были
«Мальборо», почти целая пачка — всего несколько штук скурил до этого,
давно ещё, дома. Я достал её, вытащил сигарету. И предложил
бойцам. Автоматически. Тут до них, наверное, дошло, что я
вовсе не претендую стать «своим», и что сигареты я им
предложил не для того вовсе, чтобы такой вот «взяткой» расположить
их к себе и стать «своим», а что я просто предложил им
покурить, как курящий предлагает курящему, который выглядит так,
что по нему понятно, что сигарет у него нет, но курить он
хочет. Во всяком случае, сигареты они взяли нормально — рож не
корчили, как я опасался, и ничего под нос не бормотали.
Почти даже и поблагодарили. Мы задымили.
Надеюсь, они взяли у меня сигареты искренне, в смысле, у них
действительно не было курева, они не заныкали свои
папиросы-сигареты, а сейчас не ухмылялись про себя: ну-ка, раскрутим фраера,
они не... Ладно, хватит. Хотя, в таких условиях у кого
угодно крыша поедет. А, насрать.
Федералы (или не федералы, а контрактники — я так и не понял) тем
временем продолжали говорить между собой. Оживлённо и весело.
Ладно, мне пока тоже неплохо: первые затяжки доставляют мне
колоссальное удовольствие, меня прямо-таки «торкает» с
первой порции никотина, особенно, если до этого я долго не курил.
Поэтому сначала я не очень следил за их разговором. Понял
только, что говорили о том, как разгромили военно-воздушные
силы «чехов» (а я и не знал, что такие были) — дело давнее,
поэтому ребята всё никак не могли сойтись в деталях. На чём
они сошлись безо всяких споров, так это на наших «потерях»:
оказалось, что единственным «убитым» среди федералов был
«помидор» — «видать, совсем уж из баранов»,— уже после захвата
аэродрома «чехов» он начал что-то отвинчивать в кабине
разбитого чеченского «Альбатроса» и случайно дернул за рукоятку
катапульты... Они засмеялись, обсуждая это. Я тоже усмехнулся.
Действительно — забавно. Только кто такой «помидор»?
Мимо пробежала грязная собака, и бойцы, казалось, тут же забыли о
том, что они обсуждали, перекинулись на новую тему. Один из
них (по кличке Банзай) начал рассказывать, что «у них» была
собака, Айвой (ударение на первый слог) звали. У неё почти не
было зубов, у этой Айвы. Хотя «мясо жрала будьте-нате».
Почему, спрашивается, не было зубов у собаки? Потому что «наши»
— «ну, ещё до меня» — приучили её хватать на лету предметы
всякие. А бросали ей в основном гранаты, а если не гранаты,
то камни. Потому зубов и не было. Мне стало жалко эту
бессловесную тварь, по глупости своей хватавшей гранаты (армейские
шуточки!), но потом я почему-то решил, что Айва эта, скорее
всего, была по-своему счастлива среди солдат и за гранатой
прыгала с радостью и восторгом...
Другой (он сидел ближе всех ко мне и откликался на не менее странное
прозвище — Деревянный,— именно он не советовал мне
«нагревать» ящик со снарядами) тут же перекинулся по теме: Серёга
(прозвучала фамилия, которую я не запомнил) подорвался на
фугасе, потому что собаки, которые были выпущены вперёд,
почему-то не почуяли взрывчатку. Серёгу, похоже, знали все
присутствующие (кроме меня, разумеется), для них его смерть была
новостью, последовала череда сдержанных возгласов.
Проштрафившихся собак осуждать не стали,— видимо, по воинскому этикету
не полагалось. Вообще, эмоций было по минимуму: смерть здесь
— привычное дело. Это уже даже я понял. К чему эмоции, если
завтра тебя тоже может не стать? Никаких эмоций. Серёгу
почтили «неофициальной» минутой молчания, вслед за которой
Деревянный лишь выдал:
— Эх, в-рот-ебалочки!
После этого высказывания, ничего особенно не выражающего и в то же
время кратко формулирующего всю суть жизни солдата, Банзай,—
видимо, желая сменить неприятную тему и не найдя ничего
подходящего,— повернулся ко мне (он уже заметил, как и все
остальные, что я с интересом слушаю их разговор).
— Что ты здесь делаешь?
Он обратился ко мне на «ты», что меня несколько порадовало. В
создавшейся ситуации «вы» ознаменовало бы собой вердикт: дистанцию
преодолеть нельзя. Впрочем, какое такое «вы»? Здесь?.. Ха!
Остальные тоже повернулись ко мне — на их лицах был написан
даже какой-то интерес.
Но что я мог сказать им?
Недвижимость, моя профессия — недвижимость. А недвижимость — это
Большие Бабки, а для Больших Бабок не существует ни мирного
времени, ни войны, ни тыла, ни прифронтовой зоны, ни зоны
ведения боевых действий. ББ — они выше всей этой хрени, им нет
никакого дела ни до чего. Это войны вращаются вокруг ББ, а не
наоборот. Я — заместитель коммерческого директора одной
фирмы, называть которую не буду,— просто не хочу, и всё тут,
хотя наш главный офис на Ленинском вы наверняка видели. Так
получилось, что засветила нам возможность урвать кусок
посытнее, в смысле, сейчас купим — завтра продадим, война-то не
будет вечно. Вот и потребовалось послать своего человечка в эти
края. Так как вопрос был не просто в бабосах, а в ББ, то
рядового менеджера послать не могли. О, да, если бы этот
кусочек земли, что мы решили заграбастать, был в Европе, то мой
шеф сам бы туда мигом полетел — руки в стороны расставил, и
вот прямо так полетел бы. Но туда, где стреляют — нет уж,
увольте. Ха! Я — что-то вроде козла отпущения, такого, знаете
ли, породистого, ухоженного, откормленного,— но так же
безжалостно изгнанного в смертоносную пустыню.
Вообще-то, когда я сюда ехал, здесь не должны были стрелять. Я
должен был пускай и в несколько напряжённой, но всё же не
смертельно опасной обстановке обтяпать дельце и благополучно
вернуться назад. Ну, дело-то я провернул, честь мне и хвала, не
зря место занимаю своё, но с дорогой домой накладочка вышла.
Хорошо хоть, на военкомат напоролся — уж сколько лет я не был
в этом заведении, и сказать страшно. Когда у меня был
призывной возраст, я, конечно, должным образом побегал туда, но с
тех пор прошло уже много-много времени.
Всё, чем нам (мне и тем двум девицам, с которыми я познакомился за
час до похода в военкомат) — смогли помочь — это посоветовали
добраться до ***ского аэродрома, «пробиться» на «взлётку» и
«ловить попутный борт». Типа маршрутки. Дорога на аэродром
стоила мне запонок, а одной из девушек — колечка. Мол, путь
неблизкий. Добирались действительно долго, какими-то
окольными путями, постоянно что-то или кого-то объезжали, постоянно
кого-то пропускали и проч., и проч. На аэродроме нас после
КПП отвели к какому-то «полкачу», и он оказался на удивление
понятливым, не послал нас куда подальше, а даже, в
общем-то, и наоборот — дал сопровождающего, который довел нас до
взлётки. Но документы у нас проверяли самым тщательным образом
и на КПП, и у полковника. Багаж тоже обыскивали.
Вот я и сижу здесь со своим кейсом и кучей бумажек в нём, в которых
подтверждается, что моя фирма является законным владельцем
участка земли площадью пять гектаров. Сижу вот и думаю: не
достанется ли мне из-за этих грёбаных пяти гектаров участок
земли поскромнее, значительно поскромнее — метр на два
где-нибудь, а? Машину, что раздобыл себе здесь, раздолбал в
суматохе, ноутбук спиздили — что дальше-то будет? В этих ребятах я
не сомневался — в смысле, не придёт им в голову треснуть
меня по башке и забрать оставшееся более или менее ценное. Я ж
говорю, я в таких пацанах разбираюсь и ладить с ними могу.
Вот только про дела свои говорить не захотел — неудобно
как-то стало. У них такое не в особой уважухе. Они — кровь свою,
а мы — бабосы. Себе...
Так что, достав новую сигарету — к пачке тут же протянулись ещё две
руки,— старательно избегая взглядов ребят, я прогнал им
байку, что мама у меня тут жила, я за ней приехал, отправить-то
отправил, вещи ещё кое-какие спасти удалось, да вот сам
подзадержался и застрял. Скучная история, мне даже самому
неловко стало. Бойцов она не вдохновила ни на что, даже
разочаровала, словно они ожидали от меня невесть чего. Для того, чтобы
сменить тему, да и просто интересно было, я спросил:
— А кто такой «помидор»?
— Что, не знаешь, что такое «помидор»? — усмехнулись они.
— Что такое «помидор», и с чем его едят, я знаю, а вот просто ты (я
кивнул на Деревянного), когда рассказывал про то, как один
«баран» с катапультой улетел...
— А...— Деревянный заулыбался.— Ну, «помидор» — это солдат
внутренних войск, две буквы «В», «ВВ», видел на погонах когда-нибудь,
красных таких? — последнюю фразу он изрёк с ноткой
превосходства, которое, наверное, чувствуют все военные по отношению
к штатским.
— Видел,— я кивнул, решив не обращать внимания на высокомерие.—
Понятно, красные погоны, значит, «помидор».
— Да там скорее «чекист», а не «помидор» был,— вставил Банзай.
— Чекист? — переспросил я озадаченно.— Ну, так а разве вэвэшники не все чекисты?
— Да не,— ухмылка у Деревянного стала ещё больше,— «чекист» — это
молодой «помидор».
— А...— только и сказал я.
Деревянный был высоким тёмноволосым парнем, с небольшим шрамом на
лбу. Двигался он — я только сейчас заметил,— вроде нормально,
вот только корпусом поворачивался как-то неуклюже, неловко.
Скорее всего, это следствие полученного ранения. И —
предполагаю — за эту-то особенность его и прозвали «Деревянным».
Он, видимо, для того, чтобы ещё больше возвыситься надо мной,
от имени всех «утешил» меня: мол, скоро снова прилетит
«вертуха» и заберёт нас. Но потом, несколько подумав, прибавил:
хорошо, если она вообще прилетит. Я посмотрел, не
перемигиваются ли они между собой. Вроде нет.
— А то часика через три, а может и раньше, но может, конечно, и
позже, тут такое начнётся, что «мама, не горюй»,— проговорил
Деревянный. ( «Мама, не горюй» — это его постоянная присказка
была.)
Третий из них, которого называли «по-человечески» — Славой,— начал
рассказывать историю из своей боевой жизни. Красочно
рассказывал, с места вскакивал, руками махал (левая кисть у него
была перебинтована), изображал одновременно и вертолёты, и
пулемёты (слюной брызгать при этом совершенно не стеснялся), и
«чехов», и чуть ли не самого господа бога. Я, если честно,
никогда и не предполагал, что трезвый человек так красочно
может рассказывать. Такое, думал я, только по пьяни придёт в
голову изображать. Впрочем, наверное, это он для меня, для
гражданского, устроил это «театрализованное представление».
Внимательный вид, с каким я слушал его, несомненно, польстил
ему — он даже стрельнул у меня сигарету (поинтересовавшись при
этом моим именем), а потом и ещё одну. Деревянный и Санька
(так звали моего четвёртого нового знакомого) — тоже
стрельнули. Банзай не спрашивал, но я сам ему предложил — он не
отказался. В общем, положение моё было не таким уж и паскудным,
как я возомнил поначалу.
Слава рассказывал о так называемой «свободной охоте». Я так
красочно, как он, пересказать всё равно не смогу, да и в
подробностях, если честно, уже запутался. Но в двух словах история была
такая.
«Свободная охота» — это когда армейские вертолёты действуют не по
вызовам наземных войск или наносят удары по заранее намеченным
целям, а просто вылетают, достигают территории «чехов» и
высматривают, чем там можно поживиться. В тот раз звено
«двадцать четвёртых» (т. е. Ми-24, а в звено, если я правильно
понял, входит три машины) совершило три вылета, производя
самостоятельный поиск. Первые два «наскока» прошли удачно: общими
усилиями вертолетчики уничтожили одну «коробку» («бэтээр»,
бронетранспортёр,— пояснил мне Слава), одну «зэсэу»
(зенитную самоходную установку) и «расхуячили» склад боеприпасов. Но
когда «вертушки» в третий раз появились в «рыбном»
квадрате, «чехи» оказались уже готовы к «гостям»: вертолеты попали
под обстрел недобитой или незамеченной «зушки» (зенитной
установки) и «капэпэ» (крупнокалиберных пулеметов). В результате
«нам накостыляли» — все три машины получили серьезные
повреждения, а одной даже пришлось идти на вынужденную посадку,
едва она дотянула до наших позиций (Слава был не в ней).
Никто, впрочем, не пострадал.
Банзай дополнил историю Славы, сообщив, что «битая вертушка» потом
была списана «нахрен», потому что починить её было уже
невозможно. Слава почему-то этого не знал (он вообще, как я понял,
на той «охоте» случайно оказался, в разведбате тогда
состоял,— его пригласили, как на гражданке приглашают своих
знакомых на обычную охоту), поэтому огорчённо поцокал языком —
точно так же до этого он отреагировал на смерть Серёги.
Впрочем, мне показалось, что на самом деле никакого дела до
списанной «вертушки» ему не было. Вообще, много театрального было в
рассказах и в словах этих бывалых вояк. Но это, наверное,
обязательный элемент для них, что-то вроде этикета, да и
неизвестно, как бы я вёл себя на их месте.
Тут рядом с нами, с характерным для его двигателя брюзжанием,
остановился «Урал». Из кабины выпрыгнул майор (это я уже потом
понял).
— Эти, что ли, «сигары» забирать?
— Откуда мы знаем? — немедленно отозвался Деревянный.
— А что вы вообще знаете? — майор завёлся с полуоборота,
подозрительно покосился на меня.
— Знаем, что нас это не касается! — огрызнулся Банзай.
— И что грузить это добро мы не будем! — вставил Слава.
— А!
Простояв какое-то время в нерешительности, переводя взгляд то на
ящики, то на меня, то на бойцов, майор, наконец, сплюнул и
залез обратно в кабину, громко хлопнув при этом дверью. «Урал»
снова забздел и уехал. Через какое-то время за ним деловито
проурчал «уазик».
— Ишь, дурачков ищет! — рассмеялся Слава. Никто не проникся
сочувствием к оставшемуся с носом майору.
— «Сигары» — это снаряды? — брякнул я.
— Ага, нурсы,— отозвался Банзай.
— Нурсы?
— Неуправляемые реактивные снаряды. С вертолётов стрелять.
— Понял? — Деревянный сделал ударение на последний слог.—
Бах-бах-бах! — он помахал руками и скорчил гримасу.
Так, как говорится, с шутками-прибаутками прошёл час.
Какое-то время снова сидели и молчали. Думали о своем в тишине, если
можно назвать «тишиной» творящееся на военном аэродроме.
Пауза, впрочем, отнюдь не была «неловкой», как это было бы у
нас на гражданке. Отдых на войне, он безо всяких там
«светских» приличий и условностей: хотят — говорят, хотят — молчат.
Потом вдруг Деревянный, хитро улыбнувшись, обернулся к Сане.
— Санёк, а ты б чего сейчас больше всего хотел?
— Я-то? Бабу...
— «Бабу»,— передразнил Деревянный Санькá таким издевательским тоном,
скорчив при этом такую кривую рожу, что описать их на
бумаге просто невозможно.
Раздался дружный гогот, скорее всего и являвшийся целью коварного
замысла Деревянного. Несомненно, смех этот, грубый и в чём-то
даже бессовестный, означал, что Санёк, как мальчик, попался
на старую шутку и что попался не в первый раз. Саня
смутился, поняв, что его «сделали».
— А ты, Банзай? — неожиданно обратился Деревянный.
— Пирога вишнёвого с устрицами! — выпалил тот, не задумываясь.
— Ха-ха!
— Хуя ты дал!
— А не обдристаешься? — наперебой начали выкрикивать бойцы.
— А ты что, ел эти устрицы-то? — спросил несколько посерьёзневший Деревянный.
— Нет. Вот потому-то и хочу!
— А пирог? — не унимался Деревянный.
— А пирог вишнёвый просто мне очень нравится! Да иди на хуй, заебал!
На какое-то время все снова замерли в безмолвии. То ли каждый думал
о том, «чего бы он сейчас хотел больше всего», то ли
представлял этот самый вишнёвый пирог на тарелочке, обложенный по
краям загадочными устрицами (я тоже, кстати, никогда их не
ел, была возможность — да не ел), то ли ещё что. Тишину
нарушил снова Деревянный. Он заговорил о бабах.
— А что,— тут он назвал меня по имени,— те морковки, они с тобой были?
— Морковки? — не понял я.
— Ну, тёлки.
— Нет,— говорю,— я с ними по дороге из города только встретился.
— Чем они тут занимались?
— Я так понял, по бизнесу,— тут я чуть не ляпнул «тоже», но вовремя
спохватился.— Дела какие-то улаживали. Важные...
— Это кто ж баб в наши края посылает, у них что, мужиков нет? — это
Слава вставил словечко.
— Я не знаю, может, у них мужчин-специалистов нет в конторе, а,
может, и вообще мужиков нет,— я действительно один раз имел дело
с фирмой, в которой не работал ни один мужчина.
— Да уж, мужиков там теперь действительно нет, не хватает,—
ухмыльнулся Деревянный, бросив на меня быстрый взгляд: мол, знаю,
что ты за фрукт. Пока я соображал, что б такое ответить ему, в
разговор встрял Банзай.
— А та рыженькая ничего была,— я так и не понял, действительно ли
она ему понравилась, или же таким образом он решил выручить
меня. Мне она, кстати, совершенно не понравилась.
— Ну, я и говорю,— Саня оживился, он оглядел всех
высокомерно-укоряющим взглядом, мол, меня залажали, а сами-то, сами.— И тут
формы ничего (он показал на себе, где именно), и тут (снова
показал — все засмеялись), я же говорю, всё нормально, всё
спокойно,— последнюю фразу он напел, весело подмигивая мне.
Должно быть, это был отрывок из какой-то песни. Или собственная
импровизация. Потом он схватил свою форменную кепку,
подбросил её несколько раз и повертел на пальце. Словно ребёнок.
— Да... Сколько нам ещё...— вернул всех на землю Слава, из чего я
понял, что ребята едут не домой, а так — меняют позицию.
— Ой, да ладно, достанется и на нашего брата,— оптимистически
воскликнул Саня, он был явно воодушевлён женской темой.— Оно ж
дело нехитрое: достал наживку — попалась и рыбка,— все
загоготали, и я в том числе, но не из-за самой фразы, а из-за
важного — «да я на этом деле собаку съел!» — вида, с каким выдал
её Санёк.
— Я, когда «там» последний раз был, на гражданке-то,— вдруг угрюмо
понёс Деревянный,— всё ходил, ходил по улицам, смотрел по
сторонам, в кино заходил, по скверикам всяким засранным скакал,
и сам себя всё спрашивал: где, ёб твою, красивые женщины?
где красивые женщины? А потом сам себе и ответил — в рекламе
они все, эти красивые женщины, на журналах, в телевизорах,
там они все. Сучки ебаные,— в глазах Деревянного сверкнула
какая-то даже ненависть — ненависть человека, которого в
чём-то обделили.
Все сразу смолкли. Может, вспомнили своих девушек — должны же быть у
них любимые женщины! И подумали, где-то они там, что они
сейчас делают... С кем. Опять молчание! Нехорошо всё
получилось.
Я смотрел, как Деревянный нервно зацепил языком белый, почти
прозрачный кусочек кожицы, болтавшийся на губе (у него вообще были
ужасные губы — все растрескавшиеся, в кровоподтёках), и
сплюнул.
Я посмотрел на этот плевок и подумал, что практически в любой
жизненной ситуации, когда находишься среди людей, кто-то один
обязательно начинает испытывать к тебе беспричинную неприязнь —
и ты тоже к нему испытываешь ответную неприязнь. А с кем-то
другим, наоборот, складываются очень хорошие отношения,
искренне дружеские. Ну, если обстоятельства позволяют.
Остальные, как правило, делались для меня ничего не значащими
статистами, как сейчас Слава и Саня...
— Блядь, мне ж хэбэшку заштопать надо! — встрепенулся вдруг Банзай.
Понятное дело, только что был разговор о женщинах — почему бы о
штопке не вспомнить....
Оказалось, хэбэшка — это летняя куртка, хлопчатобумажная. Банзаю
пришлось разобрать почти весь свой мешок, прежде чем он добраля
до неё. Потом он начал аккуратно собирать в мешок обратно
все, что выкинул из него.
— На хер она тебе нужна? — спросил Деревянный, наблюдавший за всей
процедурой с явным неодобрением.
— Значит, нужна,— отрезал Банзай.
С самым невозмутимым видом он встряхнул куртку, повертел её так и
сяк, задумчиво уставился куда-то в область воротничка. Со
своего места я не видел никаких видимых повреждений, и вообще,
куртка была сравнительно новая, даже и не выцвела почти.
Негодование Деревянного, злорадно подумал я, скорее всего, было
вызвано тем, что у него нет запасной куртки. Просто подумал,
безо всякой логики. Ну, или ещё что-нибудь такое, лишь бы в
ущерб Деревянному. Вот. Банзай тем временем опять полез в
вещмешок, достал откуда-то нитки. Потом опять что-то долго
искал. Иголку, что же ещё, догадался я. Иголки не было.
Банзай, словно что-то вспомнив, бросил поиски и приглушенно
выругался:
— Бляааадь!
Что-то промычал. Ребята — иголки ни у кого из них, понятное дело, не
было — сразу же уставились кто куда, и какие-то непонятные
улыбочки-ухмылочки заблуждали по их лицам. С угрюмой
настойчивостью Банзай начал рыться по карманам — безрезультатно.
Тогда он вздохнул, повернулся и крикнул:
— Э, Шплинт!
Окончание следует.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы